Желтолицый Линь вздрогнул, щеки у него обвисли, и нездоровая лимонная желтизна сменилась всполошенным серым цветом, в глазах мелькнул страх, и Линь, визгнув, шваркнул ладонью левой руки по столу, сгребая монеты, но не сгреб, а только рассыпал, правой рукой схватился за кобуру револьвера.
Семенов, перегнувшись через стол, что было силы ткнул его кулаком в лицо, Линь взмахнул руками и тяжело плюхнулся на лавку. За окном послышался шум, раздался выстрел, за первым выстрелом, в унисон, — второй.
Линь беспомощно глянул на окно, приподнялся на скамейке, Семенов вновь с силой ткнул его кулаком в лицо — попал в глаз — и рявкнул железным голосом:
— Сидеть! — Затем, чтобы Желтолицый Линь больше не дергался, ткнул ему под нос револьверное дуло: — Ты это видел? Если еще раз дернешься — голову тебе укорочу ровно наполовину. Понял? — Содрал с него кобуру с оружием.
Желтолицый Линь обессиленно просел в теле, всхлипнул жалобно, разом становясь обыкновенным обиженным пареньком, папиным сынком, его сальная косичка скрючилась в жалкий щенячий хвостик. Под глазом у Линя начал быстро наливаться темным фиолетовым цветом синяк.
Во дворе раздался еще один выстрел, затем топот ног и следом — новый винтовочный хлопок. Топот угас — бежавший замер на месте, будто его по колени вкопали в землю. Семенов продолжал спокойно поигрывать револьвером. Желтолицый Линь сделался еще меньше — сжался до размеров карлика, его нижняя челюсть, украшенная жидкой бороденкой, затряслась.
— Меня расстреляют? — жалобно спросил он у Семенова.
— Кому ты, такой дурак, нужен? — пробасил тот в ответ, усмехнулся — понимал, что происходит на душе у Линя, подумав немного, добавил: — Хотя, будь моя воля, я расстрелял бы. И голову твою, насаженную на кол, отправил бы отцу — пусть любуется, какого отпрыска произвел на свет. И весть о тебе, дураке, разнесется по всему Китаю, так что другой разбойник, такой же нахрапистый, как и ты, тысячу раз подумает, соваться в Россию или нет.
Семенов поднял револьвер, прицелился Линю точно в лоб и взвел курок. Желтолицый Линь замер, в глазах его заметался страх, он прошептал жалобно, давясь воздухом, собственным языком, еще чем-то;
— Не на-адо!
— Надо! — жестко проговорил Семенов и, придерживая рифленую пяточку курка большим пальцем, медленно спустил его. Выстрела не последовало. — Эх, была бы моя воля, — мечтательно произнес он, покрутил головой. — М-м-м...
— Не надо!
Через несколько минут в комнате появился Белов. Ловко вскинул руку к папахе:
— Все в порядке, ваше благородие! Двое оказали сопротивление, поэтому пришлось их... — Белов выразительно посмотрел вверх, на широкую, коричневую от времени матицу потолка, потыкал в нее пальцем. — В общем, отбыли господа разбойники в дальнюю дорогу...
— У нас потерн есть?
— Нет.
Семенов попросил у Ефима Бычкова трое саней, связал хунгузов попарно, чтобы не смогли убежать, и погрузил их на сани.
Так, караваном, казаки и отбыли в Гродеково.
Первый Нерчннскнй полк был разбросан по всей Приморской области, в Гродеково располагались только две казачьих сотни, штаб полка да учебная команда.
Привезя хунгузов на станцию и сдав их под стражу, Семенов неожиданно для себя подумал, что жизнь его все-таки сера, тяжела, ничего радостного в ней нет. По сравнению с Сучанами станция Гродеково была едва ли не городом, носила отпечаток некой романтичности и лоска, если хотите, и Семенов позавидовал тем, кто квартировал в Гродеково. Хотя и Гродеково, и Сучаны, и Никольск-Уссурийский, и Троицко-Савск были обыкновенными провинциальными дырами.
Но ведь и среди дыр бывают различия. Есть дыры получше, есть дыры похуже.
Весной 1914 года сотник Григорий Семенов получил новое назначение — стал начальником полковой учебной команды. Конечно же должность эта — не бог весть что, одна из самых неприметных в казачьем полку, но сотник обрадовался ей несказанно: она была самостоятельной, не надо было каждый день докладываться есаулу, куда ты пошел, зачем пошел, что собираешься делать — начальник учебной команды подчинялся только командиру полка.
Новая должность пришлась сотнику по душе. Но пробыл он в ней недолго — надвинулся печальный август 1914 года[3].
Государь объявил всеобщую мобилизацию.
Вскоре многие полки, находящиеся в Восточной Сибири, покинули свои казармы, погрузились в эшелоны и отбыли на запад, а Первый Нерчннский словно бы завис, оставшись в Приморской области.
Семенов занервничал — ему не терпелось попасть на фронт: казалось, что война вот-вот закончится, она будет стремительной и на долю молодого сотника ничего не достанется... И верно ведь, близкие родственники — российский государь Николай Александрович и кайзер Вилли[4] — одумаются и хлопнут по рукам (чего им воевать, родные души все же, семейное окружение им этого не простит), и тогда молотить немцев будет неудобно. Но не тут-то было — чем дальше, тем больше пахло мировой бойней.
Нервничать пришлось недолго — во второй половине августа семеновский полк был погружен в эшелон и отправлен на запад. Маршрут движения был известен только до Тулы, там надлежало получить приказ, куда следовать дальше.
Тулу эшелон проскочил не останавливаясь — казакам в городе оружейников нечего было делать — и через сутки прибыл в Белокаменную. Стояла середина сентября — золотая пора.
В Москве эшелон остановился ранним туманным утром у запасного перрона, наспех сколоченного из толстых досок. Дома сытой купеческой столицы показались казакам серыми, угрюмыми, чужими — от той приподнятости, о которой впоследствии с таким воодушевлением написал Семенов, не осталось и следа. Казаки, почувствовав себя в Москве чужими, невольно оробели: ловкие, сильные, бесстрашные в тайге, в степи, в песках, в горах, здесь, среди равнодушных каменных домов, они ощущали себя неуверенно, втягивали головы в плечи и немо, одними только глазами спрашивали друг у друга, куда же их завезли?
Семенов выяснил, что стоять в Москве они будут три дня, казаков можно будет повозить по Белокаменной — пусть полюбуются добротными домами, колокольнями, соборами, поглазеют на темную холодную реку, над которой нависли зубчатые стены Кремля, в Китай-городе поедят горячих блинов с икрой и покатаются на трамвае. По распоряжению властей московские трамваи будут возить казаков бесплатно. С шести часов утра до двенадцати ночи.
Получив эти сведения, Семенов подкрутил усы и вернулся из штабного вагона к своим казакам довольный:
— Ну что, мужики, тряхнем стариной, прокатимся по семи холмам, а? С одной горки на другую, а?
Казаки насупились:
— По каким таким семи холмам, ваше благородие?
— Это так говорят... Тут так принято. Москва стоит на семи холмах. А с холма на холм ездит трамвай.
Казаки насупились еще больше.
— Что такое трамвай?
— Ну-у... — Семенов задумался, он сам не мог толком объяснить, что такое трамвай. — Это такая дура, которая ездит на железных колесах по железным рельсам.
— Вагон, что ли? На каком мы сюда приехали?
— Вагон, вагон. Только размером поменьше и скорость такую, как на железной дороге, не развивает.
— He-а, господин сотник, не поедем мы в город.
— Вагон мы уже видели, на зуб пробовали... Лошади его боятся.
— Да при чем здесь лошади! Церкви зато не видели. Церкви московские посмотреть надо обязательно.
— Церковь у нас в Гродеково есть...
— Таких церквей, как в Москве, нет,
— Есть, ваше благородие. — Казаки ожесточенно трясли лохматыми папахами и отказывались покинуть железнодорожный тупик, куда после целования московской земли на деревянном перроне загнали воинский эшелон.
— Ну и... — Семенов ожесточенно рубанул воздух рукой. Он не знал, что сказать. — Больше такой возможности не будет. Впереди—фронт, война, пули. Тьфу! Не ожидал от вас, казаки!
Казаки из-под папах угрюмо поглядывали и а сотника и молчали. Над Москвой плыл серый печальный туман, пахло горелым углем, улицы были пустынны, недалеко от вокзала звонил колокол — в небольшой церквушке отпевали купца второй гильдии, почившего от чрезмерной борьбы с алкоголем.
В конце концов Семенову удалось сколотить группу из двенадцати человек.
— Нельзя уехать из Москвы, не постучав каблуками по здешним мостовым, — поучал он казаков, — мы ведь потом сами себе этого не простим.
Когда большой, странно тихой гурьбой забрались в страшноватый красный вагой московского трамвая, Семенов, хоть и знал, что казаков велено на трамвае возить бесплатно, оробел, подергал усами и полез в карман шароваров за серебряным двугривенным, чтобы расплатиться, но кондуктор — седенький вежливый старичок в форменной фуражке — предупреждающе поднял руку и примял ладонью воздух, будто вату:
— С защитников отечества денег не берем.
Семенову стало приятно, он улыбнулся и опустил двугривенный обратно в карман, улыбнулся повторно — никогда так много не улыбался, произнес приторно-благодарным тоном:
— Благодарствую!
В следующий миг он поймал себя на неестественной приторности и сделал внезапное открытие: ведь он и слова «благодарствую» никогда раньше не произносил — чужое оно для него... Неужто так Москва действует на постороннего, не привыкшего к ней человека?
Неожиданно Семенову захотелось взять старика за форменную пуговицу ветхой черной шинели, притянуть к себе, дохнуть в лицо недавно съеденным в вагоне чесноком: «Если вздумаешь издеваться над казаками, старый хрыч, то будь поаккуратнее на поворотах... Не то задницу отвинтим быстро, отвалится вместе с ногами, галоши не на чем будет носить», но вместо этого он проговорил прежним приторным тоном, вежливо, сам себя не узнавая:
— Не подскажете ли, любезнейший, куда нам можно пойти-податься?
— Отчего же, — благодушно похмыкал в кулак старичок, — советую сходить в цирк Соломонского на Цветном бульваре, там выступают русские богатыри Поддубный, Шемякин, Вахтуров. Очень красиво борются. Особенно Иван Поддубный. Борьбу, к слову, можно посмотреть — ежели, конечно, есть желание — и в «Аквариуме», у братьев Никитиных — там борются остзейцы Лурих и Аберг, но этих господ надо ловить за руку — много красивых приемов, ловких подсечек, хлестких ударов, а на самом деле — туфта. Пшик. Кроме того, Аберг любит поиздеваться над противником: засунет голову себе под мышку и начинает давить, будто жеребец — ждет, когда у того треснет череп.
Семенову это показалось интересно.
— И были случаи, когда череп трескался? — спросил он.
— Бывало и такое. Недавно пострадал борец по фамилии Куренков.
— Мне эта фамилия ничего не говорит.
— Он известен мало и теперь вряд ли когда станет известным. Что еще... Советую послушать несравненную Анастасию Вяльцеву, ежели не слышали.
— Но Вяльцева[5] же умерла... Год назад. Я читал в газетах. Вовремя, к месту вспомнил это Семенов. Он еще год назад читал поразившую его статью о том, что великая Вяльцева, в которую был влюблен весь гвардейский Петербург и которая в конце концов вышла замуж за гвардейского офицера, умерла после гастролей в каком-то заштатном Курске... Курск — это ведь чуть больше Гродеково.
— Да, та Вяльцева действительно умерла, но появилась новая, — старичок улыбнулся как-то смущенно, браконьерски, словно был причастен к появлению Вяльцевой номер два, — голос у нее точно такой же, как и у Анастасии Дмитриевны, один к одному. А в остальном... в остальном девушка не мудрствовала лукаво и взяла себе фамилию и имя этой известной певицы.
— Не мудрствовала, значит, говорите, — Семенов почувствовал вдруг, что ему хочется выругаться, — а я-то обрадовался, думал, та Вяльцева не умерла, выжила... Уж очень ее голос хорош на граммофонных пластинках.
— Эта будет не хуже — тот же голос, та же улыбка. Тот же репертуар. «Под чарующей лаской твоею», «Дай, милый Друг, руку», «Гай да тройка!» и так далее. Удивитесь, когда услышите. Очень советую сходить.
— А пластинки ее продаются? На граммофоне нельзя послушать?
— Э-э-э, молодой человек, слушать Вяльцеву на пластинке, — старик негодующе поднял указательный палец, — что одну Вяльцеву, что другую — это все равно что видеть виноград и не есть его. Слушать таких певиц надо живьем.
Кондуктор так и произнес: «живьем». Слово это показалось Семенову вещим, а смысл — значительным. Он оглядел своих притихших спутников в огромных лохматых папахах, надвинутых на самые глаза, и понял, что они ничего не разобрали из того, что говорил кондуктор — многие из них по-русски вообще не разумели, многие знали не более десяти слов и даже общепринятые воинские команды понимали, лишь когда Семенов подавал их на языке халха или агинцев. Сотник жестом остановил кондуктора и на монгольском начал пересказывать спутникам то, что услышал от говорливого седенького старичка.
Неожиданно весь вагон развернулся в сторону казаков — произошло это слаженно, в одно движение, общее, будто бы по чьему-то приказу, — и начал внимательно рассматривать их. Забайкальцы, и без того маленькие, неказистые, кривоногие, крупноголовые, и вовсе уменьшились, сжались, словно грибы после сушки. У Семенова нервно задергались усы; если его товарищи не нравятся этим московским кашеедам,то... то сотник Семенов найдет способ, чтобы казаки им понравились. А с другой стороны, что он может сделать с ироничными востроглазыми москвичами, скорыми и на слова, и на поступки? Да ничего, собственно. Семенов поник, плечи у него опустились сами собою.
Однако в глазах старого кондуктора, во взглядах москвичей, повернувшихся к казакам, не было ни иронии, ни насмешки, ни издевки — только доброжелательное любопытство.
Со скамейки неожиданно соскочила гимназистка в приталенном длинном пальто, сделала книксен:
— Садитесь, господин офицер!
— Благодарствую, — вновь произнес Семенов непривычное слово и энергично помотал головой — еще не хватало, чтобы его как инвалида усаживали на скамеечку.
— Садитесь, пожалуйста!
— Нет.
— Это что, японцы? — неожиданно спросила гимназистка и повела глазами в сторону спутников Семенова, затем, не дожидаясь ответа, задала второй вопрос: — Долго добирались до Москвы?
— Добирались тридцать три дня, — спокойно ответил Семенов, но на этом его спокойствие закончилось, он вновь почувствовал тревогу, усы у него нервно задергались, в голосе появились хриплые нотки. — И это не японцы, а подданные государя российского императора агинские казаки. Иначе говоря, буряты.
— Буря-яты? — На красивом лице гимназистки нарисовалось изумление.
— Так точно, сударыня. Буряты-агинцы. Разве вы никогда не слышали о таких?
— Мне всегда казалось, что буряты и монголы — это одно и то же.
— Не совсем. Монголы — это даргинцы, а буряты — агинцы. Честь имею, мадемуазель! — Семенов лихо козырнул и, не желая больше продолжать разговор с юной особой, вывел казаков из трамвайного вагона.
Но как известно, в природе существует закон парности случаев: всякая история, даже самая маленькая, имеет свойство повторяться.
Смотреть на прославленных русских борцов не поехали — отправились в Кремль. В Кремле Семенов приосанился: вспомнил занятия в казачьем училище в Оренбурге, часы, проведенные в кабинете истории Российской империи, и стал объяснять агинцам на их родном языке, что такое Москва и Кремль в ней. Объяснял, конечно, как мог — слишком многое он уже забыл, — кое-где вообще перевирал факты и даты, ловил себя на этом, но не поправлялся. Это самое последнее дело — поправляться перед подчиненными, враз потеряешь авторитет.
«В это время вблизи нас оказались две дамы и мужчина, — вспоминал впоследствии Семенов в своей книге «О себе», описывая кремлевскую экскурсию. — Они усиленно прислушивались к нашему разговору и, конечно, ничего не могли понять. Вдруг мужчина обращается, долго ли мы находились в пути и не устали после длинности дороги?»