Михаил Шолохов
ДВУХМУЖНЯЯ
Рассказ
На бугре, за реденьким частоколом телеграфных столбов, сутулятся леса щетинистыми хребтинами: качаловские, атаманские, рогожинские. Вдоль лесов тянется суходолый, заросший мохнатым терном, овраг, упирается он в поселок Качаловку, а низкорослые домишки поселка подползают чуть не вплотную к постройкам качаловского коллектива.
Парной апрельский день. Под солнечным пригревом земля, вспухшая от дождей, пахнет сыростью. В поле, посереди рыхлой пахоты, стоит Арсений Клюкин — председатель коллектива.
Ветер полощет на нем неподпоясанную рубаху и сушит на лбу бисерный пот. Рядом с Арсением — дед Артем из-под шершавой ладони смотрит, как трактор кромсает черноземную целину глянцевитыми ломтями. С утра вымахал он четыре десятины. Нынче первая проба. От радости у Арсения в горле смолистая сушь, проводил взглядом до конца загона горбатую спину трактора, облизывая обветренные губы, сказал:
— Во, дед Артем, машина!..
А дед, кряхтя и стоная, заспотыкался по лохматой борозде, на ходу зажал в коричневый узловатый кулак ком жирной земли, растер на ладони и, обернувшись к Арсению, кинул на землю шапчонку, пережеванную лемешами, и вскрикнул плачущим голосом:
— Обидно мне до крайности! Пятьдесят годов я на быка, а бык на меня работал… День пашешь, ночь — кормишь его, сну не видишь… Опять же в зиму худобу годуешь… А теперь как мне возможно это переносить?..
Указал дед кнутовищем на трактор, рукой махнул горько и, нахлобучив шапку, пошел не оглядываясь.
Ушло за курган на ночь солнце. Сумерки весенние торопливо закутали степь. Слез с трактора машинист, рукавом размазал по щекам белесую пыль.
— Ужинать пора! Иди домой, Арсений Андреевич, теперь бабы коров подоили, парного молока принесешь.
По низкорослой поросли озимой идет Арсений к жилью. Из балки на пригорок стал подниматься — услышал скрип арбы, бабий слезливый голос:
— Цоб, проклятые!.. И што я с вами буду делать, с нечистыми?.. Цо-об!.
Около дороги, на суглинке, взмокшем от вечерней росы, стоят быки, запряженные в арбу. Пар над потными бычьими спинами. Вокруг бабенка попрыгивает, кнутом беспомощно махает. Поравнялся Арсений.
— Здорово живешь, молодка!
— Слава богу, Арсений Андревич!
Жаркой радостью хлестнуло Арсения, колени дрогнули.
— Никак это ты, Анна?
— Я и есть. Замучилась вот с быками, никак не везут!.. Чистое горе!..
— Откель едешь?
— С мельницы. Нагрузили рожь, а быки не стронут с места.
Плевое дело Арсению поддевку с плеч смахнуть. На руки бабе кинул, смеется:
— Подсоблю выехать, магарыч будет? А сам норовит в глаза заглянуть бабе.
Баба в сторону их отводит, платок надвигает.
— Помоги за ради бога… Сочтемся!..
Двадцать седьмой год Арсению и силенка имеется. Шесть мешков вынес на пригорок. Потный спустился в балку. Присел на арбу. Дух переводит.
— Ну, как про мужа — не слыхать?
— Слыхать… Вернулись казаки из-за моря, от Врангеля… гуторили, што помер в Туречине…
— Как же жить думаешь?
— А все так же… Ну, надо ехать, и так припозднилась. Спасибо за помочь, Арсений Андревич!
— Из спасиба шубы не выкроишь…
Улыбка примерзла на губах у Арсения, минуту молчал, потом, перегнувшись, левой рукой крепко захватил голову в белом платке. Прижался губами к дрогнувшим губам. Но щеку до стыда, до боли, обожгла рука в колючих мозолях. Вырвалась Анна, оправляя скособочившийся платок, захлебнулась плачущим визгом:
— Стыда на тебе нету, паскудник!
— Ну, чего орешь-то? — спросил Арсений, понижая голос.
— Тово, што мужняя я! Зазорно! Другую сыщи на это!..
Дернула Анна быков за ярмо, крикнула от дороги, а в голосе слезы.
— Все вы, кобели, одним и дышите!.. Да ну, цоб же, проклятые!..
Обневестились сады, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным. В качаловском пруду, возле ржавых и скользких коряг, хмельными ночами — лягушечьи хороводы, гусиный шепот любовный, да туман от воды. И дни погожие и радость солнечная у председателя качаловского коллектива, у Арсения. И все оттого, что земля не захолостеет попусту (трактор есть). А вот ущемила сердце одна сухота и житья нету…
На третьи сутки встал Арсений раньше кочетов, вышел к ветряку на прогон и сел возле скрипучего причала. Пусть на завтра судачат бабы, пусть ребята из коллектива будут подмигивать на него ехидно, пусть смеются за глаза и в глаза, лишь бы увидать ее, лишь бы сказать про то, что не милы ему и работа и свет белый. И все с тех пор, как осенью, во время молотьбы, вместе с нею на скирду вилами бугрили чернобылый ячмень.
Издалека заприметил белую косынку.
— Здравствуй, Анна Сергевна!
— Здравствуйте, Арсений Андревич!
— Сказать тебе хочу словцов несколько.
Анна отвернулась, завеску сердито скомкала.
— Хучь бы людей-то посовестился!.. Каки-таки разговоры на прогоне?.. Перед бабами страмотно!..
— Дай сказать-то?..
— Некогда: корова в кукурузу зайдет!..
— Погоди!.. Просить буду, как смеркнется, приди к ольхам, дело есть…
Вобрала в плечи голову Анна, пошла не оглядываясь. Возле обнявшихся ольх буйная ежевика треножит кусты, возле ольх, по ночам перепелиные токи и туман по траве кудреватые стёжки вывязывает.
Ждал Арсений до темна. А когда с горы зашуршала глина, осыпаясь под чьими-то воровскими шагами, Арсений почувствовал, как холодеют пальцы и липкой испариной мокнет лоб.
— Обидел я тебя тогда? Брось, не серчай, Анна!
— Привыкла я к этому без мужа-то…
— Ну, а теперь дело хочу сказать… Живешь ты вдовой, свекору не нужна… Может, замуж за меня пойдешь? Жалеть буду… Ну, вот, чудная, чего же ты хнычешь? Беда с вами, бабами! Ежели нащет мужа сумлеваешься… на случай коли придет… приневоливать не стану… К нему уйдешь, коли захочешь…
Села рядом на влажную, облитую росой, землю. Сидела, низко опустив голову. Засохшим стеблем бурьяна чертила на земле невидимые узоры.
Обнял Арсений ее несмело, боялся, что вырвется, крикнет, обзовет обидным словом, как тогда, в поле, но когда заглянул в глаза, то увидал под черной тенью платка следы непросохших слез и улыбку.
— Эх, Анна, плюнь на все! Пойдем распишемся, и в коллектив к нам работенку ломать! До коих пор будешь горе-то мыкать?..
Засуха. По левадам косы перезванивают — кукушек вспугивают. Не косят траву добрые люди — под корень грызут. А за Авдюшиным логом коллективский трактор две косилки тягает.
Пыльно. Горячо. Валы сена степь исконопатили. Солнце уже — в обед.
Бросил Арсений вилы, вытряхнул из рубахи колкую пыль и к стану пошел — умыться. А навстречу идет жена — Аннушка.
За версту угадал ее по походке быстрой — в раскачку. Несет харчи косарям.
Подошла. На щеках, нацелованных солнцем, румянец горит.
— Уморилась, Аннушка? От жилья до покоса, поди, верст тринадцать будет…
— Нет, не дюже. Ежли б не жара — легко можно и иттить.
Сидели рядом, под копною. Гладил Арсений руку ее зачерствевшей от вил рукою, бодрил улыбкой глаз. А вечером встретила Анна его у крыльца, за перила цепко держалась, словно боялась упасть. С трудом выдавила из побелевших губ:
— Письмо из Туречины… муж… Александр прислал… Домой обещается приехать. Арсюша, родненький! Как же мне быть?!.
Кому счастье, а кому и счастьице… У качаловцев хлебец начисто погорел. По коричневому полю, от загара, колос от колоса — не слыхать девичьего голоса, да и то не колос, а так, сухобыл один коренастый и порожний, пустотой звенит под ветром. А у коллектива в клину, промеж качаловского леса и атаманского, над шляхом, вот там, где сосновая дощечка с надписью: «Показательная обработка», там пшеница-кубанка вымахала рослой лошадюке по пузо.
Кому какая линия выйдет. Качаловский богатей Ящуров имеет двенадцать пар быков, лошадей косяк, паровую молотилку и цепкие мышастые глазки, застрявшие посеред житнистой бороды. Еще по-первоначалу, с весны, когда дождь спустился на качаловские поля, а коллективский хлеб самую малость крылом зацепил, тогда Ящуров покусывал кончик бороды и с ухмылочкой говорил:
— Бог, он правду видит… Какие в послушании к нему пребывают и чтут веру христову, тому и дождичек! Так-то-с. А вот коллективских коммунистов умыло! Больно прыткие! Да-с. Без бога, сказано, ни до порога!..
И прочее разное говорил. А, проезжая шляхом, повыше качаловских лесов, приостанавливал своего гладкого, пятнистого мерина и, указывая кнутом на дощечку, смеялся:
— Пока-за-а-тель-ная!.. Вот оно осенью покажет!..
Трактор ломил пахоту в колено, а качаловцы ковыряли кое-как по-дедовски. У качаловцев с десятины по восьми мер наскребли, а коллективцы по сорок сняли. Скрывая зависть, качаловцы смеялись:
— Сиротское, мол, не пропадает…
А только вышло так, что в конце июля, в праздник, пришли качаловцы с хуторского схода к коллективскому двору. Погомонили возле амбаров, распухших от хлеба, долго щупали трактор глазами и пальцами заскорузлыми, кряхтели. Уже перед уходом, дед Артем, — мужик из заправских хозяев, — отвел Арсения в сторону и, втыкая в ухо ему прокуренную бороду, забурчал:
— Просьбицу имеем к вам, Арсентий Андревич! Сделай божеску милость, примай нас гуртом в свой киликтив! Двадцать семей нас, которы беднеющи…
Поклонился старикам Арсений обрадованно.
— Добро пожаловать!..
Работы по горло в коллективе. Засушливый год. Недостача хлеба в окружных хуторах и станицах. По шляху, мимо Качаловки, толпами проходят старцы. Заворачивают и в Качаловку. Над расписными ставнями скрипят тягучие слабые голоса.
— Христа ради…
Распахнется обсиженное мухами окошко, глянет на выжженную солнцем улицу бородатая голова, буркнет:
— Идите добром, прохожие люди, а то собаками притравлю! Вон — киликтив, — у них и спрашивайте!.. Они власть этую постановили, они вас и кормить должны!..
Каждый день тянутся одиночками и толпами к смолистым обструганным воротам коллектива.
Арсений, осунувшийся и загорелый, отчаянно машет руками.
— Куда я вас дену? Везде полно! Ведь не прокормимся мы с вами!
Но Анна, при поддержке коллективских баб, дружно жмет на Арсения. Гудят потревоженным пчелиным роем бабы. Кончается тем, что Арсений и мужики, отмахиваясь руками, уходят на гумно к молотилке, а бабы ведут гостей в длинный амбар, устроенный под жилье, и до вечера из окон просторной кухни рвется во двор грохот чугунов и звон посуды. Иногда на гумно, запыхавшись, прибегает кладовщик, дед Артем, сокрушенно отплевываясь, хрипит:
— Сладу с бабами нету!.. Сыщи ты, Арсений, на них какую-нибудь управу. Навели кучу старцев, ключи от кладовой у меня отняли!.. Обед стряпают, а пшена нагребли на восемь рылов больше!..
— Ляд с ними, дедушка! — улыбается Арсений.
Число коллективцев увеличилось вдвое. Прибавилось и число детей. Часть рабочих кончала обмолот, пахала под пары, — другая часть строила школу.
С раннего утра, до черной ночи, муравейником кишел коллективский двор.
В сарае пыхтела машина. Электрический фонарь лил на выметенный двор желтые волны света и кособокий месяц, повиснувший над Качаловкой, бледнел от электричества, он казался теперь зеленоватым, маленьким и ненужным.
Анна вторую неделю работала в очереди на скотном дворе. Вместе с шестью другими бабами выдаивала коров, отбивала телят и шла спать. Сон приходил не скоро. Долго лежала, не смыкая глаз. Ворочалась. Прислушиваясь к ровному дыханью Арсения, думала о прошлом и о своей теперешней жизни в коллективе.
В пятницу с утра небо затянулось густой пеленой сизых туч. Погромыхивал гром. В леваде галдели грачи, шумели вербы, около дома в палисаднике дурманно пахло цветом собачьей бесилы, никла к земле остролистая крапива. За крышей сарая по небу ящерицей скользнула молния, бабахнул гром, дождь дробно затопотал по крыше, ветром скрутило во дворе бурый столбище пыли, хлопнула оторванная вихрем ставня, и по лужам, выбивая пенистые пузыри, заплясал буйный июльский ливень.
Анна, накинув платок, выбежала во двор снять сушившееся белье. Мокрый ветер метался по двору, хлестал в лицо. Добежала Анна до амбара и вдруг над самой головою гулко треснул гром, дробным грохотом рассыпался где-то за Качаловкой. Анна испуганно присела, по привычке, перекрестилась и зашептала слова молитвы, а когда привстала и обернулась назад, то увидала возле раскрытых ворот — подводу и человека в дождевом плаще. Человек смеялся, перегибаясь назад и ощеряя белые зубы. Сквозь ветер крикнул Анне:
— Ты что же, молодка, пророка Илью испугалась?
Анна подобрала юбку, снимая белье, крикнула сердито:
— Зубы-то нечего на продажу выставлять! Никто не купит!
Человек в дождевом плаще, оскользаясь, подошел к Анне, сказал с усмешкой:
— Ты, видно, сердитая, а серчаешь без толку!.. Разве от молнии крестом спасаются? Эх, ты, а еще в коллективе живешь!.. — сказал и снова съежил губы в усмешку.
И вот этой обидной усмешкой словно обжег Анну. Стыдно ей стало чего-то. Ответила, будто оправдываясь.
— Я тут недавно живу…
— Коли недавно, это еще ничего!
И пошел на крыльцо, помахивая снятым с головы картузом. Анна наспех посымала белье. Рысью в дом. Вошла в комнату. Арсений, сидевший рядом с человеком в плаще, сказал:
— Вот приехал к нам учитель из города. Будет учить всех, какие неграмотные.
Учитель глянул светлыми улыбчивыми глазами, а Анна вновь почувствовала стыдливую неловкость и, положив белье, вышла.
Вечером, перед ужином, Арсений сказал:
— Завтра, после обеда, иди грамоте учись. Я и тебя записал. Всего у нас неграмотных— двадцать душ. Заниматься будете в клубе.
— Мне совестно, Арсюша… В годах ведь я.
— Неграмотной-то совестнее быть!..
На этом разговор и кончился.
На другой день пошла Анна в клуб. За длинным столом сидят плотно. Дед Артем рот раззявил, а на лбу пот. Тетка Дарья отложила вязанье, тоже слушает.
Учитель говорит что-то и мелом рисует на школьной доске здоровенную букву.
Все покосились на скрип двери и опять слегли над столом. Тихонько прошла Анна к окну и села на край скамьи. Сначала было чудно, хоронила от других улыбку, на другой день слушала внимательней и уже упрямо выводила на листе бумаги кособокую и сутулую букву «В».
После — тянуло в клуб, спешила поскорее пообедать и чуть не рысью по коридору, с букварем подмышкой. За столом тесное стало сидеть. Прибавилось учеников. Дед Артем вполголоса ругается и, расставив локти, спихивает тетку Дарью на самый край. С обеда до сумерек в клубе — шепот и сдавленное гуденье голосов.
Под клуб заняли просторную в шесть окон комнату. У стены стоит стол, обитый красным ситцем, в углу — портреты и знамена с надписями про 1-е мая и про Октябрь.
Дед Артем все-таки выжил с скамьи тетку Дарью. Перешла она от стола на подоконник. В комнате жарко. В окна засматривает любопытное солнце. На стекле бьется и жужжит цветастая муха. Тишина. Дед Артем мусолит огрызок карандаша, пишет, криво раззявив рот и смачивая слюной седую бороду. Стиснули Анну, толкают в бока, жарко дышат махорочным перегаром и луком. Рядом с нею Марфа. У Марфы четверо детишек. Знает она, что в детских яслях настоящий за ними надгляд, а поэтому спокойно ползает глазами по букварю, пот ядреными горошинами капает у нее с носа на верхнюю губу, иногда рукавом смахнет, а иногда и языком слижет, и снова шевелит губами, отмахиваясь от въедливых мух.
Чаще постукивает сердце у Анны. Нынче первый раз читает она по целому слову. Сложит одну букву, другую, третью, и из непонятных прежде черных загогулин образуется слово. Толкнула в бок соседку:
— Гляди, получается «хле-бо-роб».
Учитель стукнул по доске мелом.
— Тише! Про себя читайте! А ну, дедушка Артем, читани нам нынешний урок!