— Знаю, знаю: сами не справляетесь, к чужому дяде пошли — помоги.
— Какой же это чужой дядя, Василий Петрович? Такой же советский завод, как и мы.
— Ну ладно, спорить больше не будем. Песни твои в честь Маркова мне слушать не хочется. Значит, так: присоединяться к моему письму не будешь?
— Не буду, — твердо сказал Ружанский. — И тебе советую: не начинай новой драки, Василий Петрович.
— Это уж мое дело.
Ружанский встал. Семенов угрюмо смотрел на него. Обескураженный своей неудачей, Семенов не мог еще примириться с ней. И внезапно к нему пришла все объясняющая догадка. У него даже заметалось сердце и похолодели руки.
— Слушай, Сергей, — бледнея сказал он хриплым голосом. — А ты не… это… не против меня голоснул?
Он видел, как Ружанский вздрогнул и снова отвернул лицо.
— Ну, знаешь, голосование тайное, — уклончиво сказал Ружанский. — Объясняться по этому поводу не намерен.
— Так, так, — проговорил Семенов. — Так, так, тайное, значит. — Сдерживаемое им негодование вырвалось наружу бурно и неудержимо. — Трусы! — кричал он, наступая на опешившего Ружанского. — Открыто дать отвод — боитесь, а втихомолку шкодите! Всего мог ждать, но чтоб ты связался с Шадриным, со всей этой мерзопакостью, этого не ожидал! Шадрин и Ружанский — хороша компанийка! И тебе не стыдно? Я спрашиваю, тебе не стыдно, Сергей?
Ружанский ответил с достоинством:
— Сейчас с тобой говорить бессмысленно, Василий Петрович, ты себя не помнишь. Если хочешь, я к тебе потом приду, тогда еще раз поговорим. А, впрочем, по-моему, все ясно.
Он вышел, осторожно прикрыв дверь, а Семенов, мрачный, подавленный, упал в кресло.
4
Уже через минуту он вскочил и кинулся к телефону, стоявшему на отдельном столике, — вызывать Лазарева. Секретарша ответила:
— Иван Леонтьевич пошел в вентиляторную проверить, почему в шахту мало воздуху подают.
Семенов в бешенстве крикнул:
— Да вы ему передавали, чтобы он мне позвонил?
Бесстрастный голос секретарши ответил:
— Передавала. Иван Леонтьевич сказал: освобожусь — позвоню.
Семенов в волнении зашагал по кабинету. Он совсем растерялся. Стройное, убедительное объяснение вчерашнего происшествия, созданное им ночью, неожиданно дало трещину. Главное звено этой логической цепи Ружанский — оказался не друг, а враг. Это было чудовищно, немыслимо, не лезло ни в какие ворота, но, тем не менее, было. И из-за этой новой неожиданности становились непрочными другие звенья построенной им логической цепочки. Семенову уже казалось, что все было неправильно в его рассуждениях и что нужно думать сначала, искать нового объяснения, разрабатывать новый план действий. Он остановился и с гневом топнул ногой.
— Ну хорошо! — крикнул он самому себе. — Допускаю, ты ошибся, переоценил этого тихоню: думал, он — как ты, на добро отвечает добром, а он за хлеб платит камнем. Пусть — мало ли на свете карьеристов и лицемеров, до самого полного коммунизма никто не пожалуется на недостаток этой дряни. Но ведь остальное-то, остальное все верно? Верно, конечно. Марков ясен: это враг, он спит и видит, как выгоняет тебя отсюда; день, когда ты возьмешь билет на самолет, будет самым радостным днем его жизни. И первым прихлебателем и прихвостнем у него Шадрин, это тоже неоспоримо. А Лазарев за тебя, хоть и не нашел времени сам позвонить. Так чего ты заметался, словно щука на сковородке? План намечен правильный — иди, осуществляй его. И самое главное, не слезай с телефона, добивайся Лазарева.
Но звонить Лазареву не пришлось — вошла Пахомовна и доложила:
— Василий Петрович, к вам Шадрин.
Семенов был поражен. Он хотел крикнуть: «Гоните к черту!» — он ожидал чего угодно, но только не прихода Шадрина. Однако выгнать его не удалось: Шадрин, уже раздевшись, шел вслед за Пахомовной. Он сказал, протягивая руку:
— Здравствуй, Василий Петрович.
Семенов нехотя поздоровался — ему было трудно пожимать руку Шадрину. Самым неприятным было то, что в голосе Шадрина слышалось сочувствие, словно он и не был одним из организаторов всей этой пакости, — свалившейся на Семенова. Семенов гневно подумал: «Заметать следы пришел — врешь, не выйдет!» И он решил: если Шадрин примется расписывать свою нейтральность, доказывать, что он тут ни при чем, гнать его немедля!
Шадрин сказал очень серьезно:
— Поверишь, Василий Петрович, ночи не заснул после вчерашнего голосования — все думал, искал объяснений. Сегодня работать не мог, провожу планерку, а в голове — ты. Решил все бросить, поехать к тебе, посоветоваться. В горкоме мне сказали, что ты не приезжал. Ну, я прямо сюда. И вот знаешь, что я тебе скажу, — прошляпили мы это дело. И твоя вина большая, и я за собой солидную часть вины признаю.
— Хорошо, хоть признаешься, — криво усмехнулся Семенов. — Если совесть грызть стала, значит, не всю еще потерял.
Шадрин с недоумением посмотрел на Семенова; видимо, ему было не до расшифровки намеков, — он заговорил о своем, не желая терять нить мыслей:
— Конечно, виноват, Василий Петрович. Это я еще вчера понял. И знаешь, в чем я виноват? Знал, что против тебя готовится обструкция. Ребята почти совсем не скрывались, открыто заявляли, что против тебя проголосуют. Волков мне прямо говорил: «Постараемся неприятность Семенову оборудовать; если и пройдет он, так только жалким большинством голосов». Вот эту вину за собой признаю — не пошел к тебе, не предупредил, что готовится поход на тебя. Правда, я думал, что ты сам все это знаешь, и у тебя все твои враги на учете — примешь свои меры. А когда все они поперли на трибуну, я просто перепугался. Но ты сидел спокойный, смеялся с Чибисовым, у меня отлегло от сердца — ну, думаю, раз он такой, значит, все ему известно и ничего из их затеи не выйдет. Потом, когда стали голоса подсчитывать, чуть не закричал, да уже было поздно.
— Так, так, — сказал Семенов сдавленным голосом. — Значит, в том, что не предупредил о пакостях всех этих ловкачей, что знал о сговоре и не помог его сорвать, — эту вину ты за собой признаешь. Ну, а в том, что сам участвовал в этом сговоре и голосовал против меня, — это признаешь?
Я? Голосовал против? — с изумлением переспросил Шадрин. Негодующий, растерянный, он глядел на Семенова во все глаза. И Семенов вдруг с ужасом понял, что он ошибся и тут — не мог человек, смотрящий на него такими глазами, голосовать против. Он попытался еще бороться против этого — неожиданного и страшного — удара. Он проговорил, стараясь но показать своего волнения:
— Запираться думаешь? Не выйдет, Шадрин. Все о тебе знаю — ты был заодно с ними.
— Глупости! — ответил Шадрин, овладевая собою. Он повторил презрительно: — Глупости! Думал, знаю тебя, Василий Петрович, а вот что в глупости веришь, об этом не подозревал.
Семенов сидел, не находя слов. У него было ощущение, что все вдруг поплыло, закачалось под ногами. Он проговорил, чтоб хоть что-нибудь сказать:
— Не верю я тебе, Лев Николаевич. Чем докажешь, что ты не с ними?
Шадрин не заметил растерянности в словах Семенова и подумал, что он требует серьезных доказательств. Он заговорил горячо и убежденно:
— Пойми, Василий Петрович, как я могу встать на тебя? Разве я зверь — я не забываю сделанное мне добро! Сколько лет вместе работаем, все было хорошо. Конечно, ругал ты меня, как и всех, ну, я понимал — не со зла, форма у тебя такая, для подталкивания делается. Против формы я ничего не имел, хотя, бывало, крепко доставалось. А потом началось это проклятое дело, и я до дна понял твое благородство. Все нити сошлись у тебя; скажи ты тогда слово, летел бы я с грохотом из партии. Сколько врагов у меня, и все ждали сигнала вцепиться. А ты замял всю эту гадость, дал установку — поругать и отпустить. Я когда на бюро шел, считал: отдаю билет. А когда ты сказал сурово: «Строгий ему» — так, веришь, словно взяли меня и вывели из смертной камеры на воздух и сказали: иди! Такие вещи по конец жизни не забываются, Василий Петрович. Знаешь, я с Марковым тогда возвращался с бюро, он очень был во мне заинтересован — я первые промышленные гидроциклоны пускал в это время. И даже он сказал мне: «Везет вам, Лев Николаевич, крепкого заступника нашли, прямо вам говорю — если бы Семенов предложил исключить, пришлось бы нам всем голосовать за исключение».
Шадрин не подозревал, с каким чувством слушает его Семенов, — слова Шадрина кололи его, как раскаленные иглы. У него даже лоб вспотел от напряжения. Он вынул платок, вытер лоб. Потом сказал глухо:
— Так я не понимаю — с чем ты пришел ко мне?
— Действовать надо, не сидеть! — чуть ли не крикнул Шадрин. — Пиши в ЦК, пиши в крайком. Я понимаю, одному тебе действовать неудобно, как-никак ты за свои личные интересы дерешься. Привлеки нас — я первый свою подпись поставлю под заявлением!
То, что услышал от Шадрина Семенов, все еще казалось ему невероятным, противоречащим всему, в чем он успел себя убедить.
— Подпись свою поставить — значит, начать открытую войну с Марковым. Сколько я знаю, отношения у вас хорошие.
— Плохо ты их знаешь, эти отношения, Василий Петрович, — ответил Шадрин. — Никогда ты к ним особенно не присматривался, оттого так и судишь. Вообще, замечу тебе, в людях ты не очень разбираешься, здесь корень твоих злоключений. Отношения у нас с Марковым отвратительные, они только внешне терпимые. Рано или поздно он меня съест, и я это хорошо знаю.
— Да чем же они плохие? — искренно изумился Семенов.
— Чем! Со дня приезда Маркова я потерял не только покой — всю личную жизнь потерял. Ночей не сплю, на душе вечная тревога. У тебя вот форма жесткая — нашумишь, нагрубишь, любишь начальником держаться, не терпишь, если кто перечит, а по сути ты человек добрый, зла не делаешь. Бывает — разнесешь человека с трибуны, а через час ласково ему улыбаешься. И все понимают — форма, не можешь ты не разносить, поскольку непорядок: тебя самого за холку схватят, если в стенограмме не будет крепких слов. Жить с тобой можно, работать можно — это все понимают. Вот как ты за людей горой встал, когда Марков принялся их раскидывать. У тебя человек на первом месте. А Марков не такой. На первом месте у него дело. Форма у него мягкая, всем почти «вы» говорит, а существо такое жесткое — дальше идти некуда. И что самое тяжелое в нем — никогда не знаешь, что он завтра выкинет. Я старый хозяйственник, двадцать пять лет в цеху, в годы войны два ордена получил, а никогда еще не было так трудно, как этот год с Марковым. Раньше, я знал, требовалось — жми, дави. Ну, жал, давил, сутками не вылезал из цеха, добивался максимума. И это было хоть не легко, а все же просто, Василий Петрович, — те же щи, только погуще шли. А Марков требует новых блюд, он мне как-то даже сказал, когда я все агрегаты запустил, чтоб выгнать два процента выше плана, и не просто сказал, а с презрением, при всех: «Неумная политика, товарищ Шадрин: процент добудете, пять потеряете на износе оборудования и пропуске запланированных сроков ремонта. Вы лучше думайте, как рационализировать и усовершенствовать работу. Просто нажать каждый дурак умеет». Вот эти гидроциклоны — с ними я за эти два месяца на десять лет постарел. Аппараты новые, неосвоенные, внедрять их — директивы сверху нету, кто знает, как они еще могли бы пойти, а он все с ними носился, ни о чем другом не хотел слушать. Ну, в тот раз они нас выручили, да ведь это система — трепать людям нервы, непрерывно лезть в незнакомое, а чем оно обернется — орденом или потерей головы, — никто не знает. Я тебе от всей души говорю, Василий Петрович: жить с тобой проще и легче, чем с Марковым.
Все это тоже было ново и походило на дурной сон. Семенову казалось, что он увидел себя в кривом зеркале. И самое страшное было в том, что он не смел не верить — все это было правда, он просто не знал этой правды, а на деле он именно таков, каким его рисует Шадрин. Тяжелый, слепой гнев поднимался в нем — Семенову не хватало воздуха.
— Поэтому я тебе и предлагаю: пиши заявление, а мы подпишемся, — продолжал Шадрин. — Я долго думал об этом и вижу — позиции у них слабы, перестарались они в своем усердии. Очень даже можно Маркову с его помощниками — Ружанским да Лазаревым — всыпать по первое…
Если бы Шадрин не произнес этих последних слов, Семенов сумел бы промолчать и отпустить его с миром. Но клеветы на Лазарева он не мог перенести. Он встал и наклонился над Шадриным.
— Слушай, ты! — сказал он с бешенством. — Сейчас же уходи отсюда!
Шадрин трусом не был. Но, видимо, Семенов был страшен — на лице Шадрина появились растерянность и испуг. Он сказал поднимаясь:
— Что ты, что ты, Василий Петрович, я ведь тебе от всего сердца…
— Уходи! — яростно требовал Семенов. — Черное твое сердце… Не нужно мне помощи твоей, не нужно! Уходи!
Шадрин попятился к двери. Он ничего не понимал. Он вдруг крикнул:
— Да что с тобой, с ума ты, что ли, съехал? Ведь провалили тебя — если не примешь меры, кончено твое дело!
Он с вызовом стоял в дверях, готовый к спору, готовый вести настоящий, серьезный разговор. Семенов, уже остывая от первой вспышки ярости, сказал с ненавистью:
— Вон ты какой — в сто раз хуже, чем думал. Значит, я тебе нужен, чтоб завалиться набок, успокоиться, плюнуть на интересы государства, думать только о себе? Как ширма я тебе требуюсь, чтоб не видели твоих делишек, так, выходит? Нет, не нужна мне твоя помощь, Шадрин! Легче мне сидеть вот так, побитому, чем твоей рукою карабкаться вверх. Уходи и забудь дорогу к моему дому!
Теперь Шадрин понимал все. Оскорбленный и злой, он смотрел на Семенова с насмешливым презрением. И последние его слова были полны того же яда, что и его взгляд:
Ладно, уйду. Только ты не надейся — чистюли твои на поклон к тебе не явятся…
Семенов был в таком возбуждении, что не сразу сообразил, каков смысл этих слов. Когда он разобрался в том, что сказал Шадрин, он понял: Шадрина нужно бить, как поганого пса. Но Шадрина уже не было.
5
Самое мерзкое было то, что его поддерживает Шадрин. Он застонал от ярости, представив заявление в крайком и ЦК на Лазарева и Ружанского, подписанное Семеновым и Шадриным. Немыслимо было сопоставление «Семенов — Шадрин», еще немыслимей было противопоставление: «Лазарев — Семенов». Он снова схватил телефонную трубку.
Голос секретарши сказал уныло:
— Иван Леонтьевич возвратился из вентиляторной, я ему напомнила о вашем звонке. Он сказал: ладно, успею. Позвоните, товарищ Семенов, через час — Иван Леонтьевич поехал в электроцех.
Семенов даже зубы стиснул — вот как с ним стали разговаривать всякие секретари: позвоните через час, товарищ Семенов. А вчера ты бы сто раз сама позвонила и называла меня не «товарищ Семенов», а «Василий Петрович». Быстро забывают люди тех, кто попадает в беду, быстро. Но самое главное — что это значит: успею? Время идет, каждый час дорог! Разве он этого не понимает? Нет, нет, он, Семенов, не верит клевете Шадрина, Лазарев не может быть против него; но почему же такое равнодушие? Он-то должен понимать состояние Семенова, как же это он говорит — успею?
Семенов снова заметался по кабинету. У него было такое ощущение, что все вокруг него рушится. Второй раз он ошибся — в первый раз с Ружанским, теперь с Шадриным. Нет, эти ошибки не случайны, где-то он серьезно напутал, тут надо все рассмотреть до конца и добраться до истины.
— Ведь если этот мерзавец прав!.. — крикнул он самому себе.
Он вдруг с острой болью вспомнил замечание Шадрина о Волкове. Волков шел на конференцию с прямым желанием провалить его, Семенова, сам открыто признавался в этом. Ведь это черт знает что такое — всего две недели назад он вызывал Волкова в горком, беседовал с ним по-дружески, говорил о выполнении плана, давал советы провести беседы и собрания с рабочими, напоминал, что план — первая заповедь производственника, а все остальное — второстепенное. Волков соглашался с ним, заверил, что не подкачает, поблагодарил за науку. И тот же Волков против него, открыто кричит об этом! Нет, Шадрин прав: чего-то он, Семенов, в людях не понимает…
Семенову стало трудно дышать — появилась боль в сердце. Он прилег на диван. Боль медленно спадала, а в голове все закружилось. Сон овладевал им, как хмель, — все более вялыми становились движения, потом стали путаться мысли. Последней из них была все та же: «Через час… позвонить Лазареву». Он спал, измученный, часа два. Уже перед самым вечером его разбудила Пахомовна: