Святые Горы (сборник) - Щеглов Юрий Маркович 6 стр.


Как себя Марусенька чувствует, подумала Юлишка, не обижают ли ее?

А когда над домом взошла низкая, с почему-то искаженным лицом луна, немцы погасили электричество и завели пластинку — щемящую музыку: ритмичный вальс. Слушали они тихо, разбросав обнаженные тела по подоконникам. Огненные гвоздики сигарет расцветали на темной стене.

Немцы улеглись спать за полночь. Мрак сгустился, потому что в небе плавала осенняя, не дающая света луна. Ее золотой диск впитал всю желтизну солнца и, как скряга, не отпускал от себя. И луна, умница, хранила свой драгоценный свет до лучших времен.

Дом напротив университета будто вымер.

Затихли и у Кишинской. Рэдда посапывала на матрасике в кладовке. А Юлишка отправилась в кухню, и они вместе с Ядзей наконец поужинали, запив холодную гречневую кашу чаем. Юлишка вдруг ощутила, что пол, как палуба рыбацкого баркаса, ускользает куда-то из-под ног. Прихрамывая, ощупью она дошкандыбала до постели и забылась каменным сном.

2

Когда Юлишка поднялась на свой пятый этаж, ее сердце стучало ровно, успокоенно — так тяжелые, как ртуть, волны Балтики успокаиваются на час-другой перед шквалом, летящим за тридевять земель.

Дверь, на удивление, была не заперта. Юлишка несильно толкнула ее, привычно ловя ухом стон нижней петли, но стон не раздался. Юлишка опустила глаза: петля лоснилась от машинного масла.

Смазали!

Первое, что бросилось, — переднюю перегородили массивным письменным столом Александра Игнатьевича. На вешалке висели резиновые дождевики, а черные фуражки с высокими тульями и лакированными козырьками были аккуратно разложены на ее верхней полке.

Паркет обволакивал чужой — толстый — ковер. Ноги в нем тонули, и даже передвигать ими было нелегко. Юлишка всмотрелась и ахнула. Ну точь-в-точь ковер из апрелевской квартиры. Бабушка Марусенька такой же чистила одежной щеткой перед праздниками на балконе.

Неужели из самой Германии привезли персидский ковер, подумала Юлишка, и не поленились тащить в дальнюю дорогу?

Но через мгновение она воскликнула про себя: ах, глупая! Да этот ковер академические друзья подарили

Александру Григорьевичу в тридцать восьмом году, к семидесятилетию. Евгения Самойловна еще недовольна была: зачем потратились — дорого!

Ужасно, что могут подумать Апрелевы о ней, о Юлишке.

Зато в гостиной, что ее немного утешило, оставалось по-старому. Траурно и величаво под лучами солнца блестел черный «Бехштейн» с серебристой, суставчатой полосой чуть выше талии, отражая люстру и край шторы. Тахту только задвинули вглубь, в нишу.

Что творилось в спальне и в ее комнате, Юлишка не узнала: путь ей сурово преградил навозный жук.

— Ты кто? — спросил он по-немецки и втолкнул в кабинет, не дожидаясь ответа.

В хозяйском вольтеровском кресле с резными подлокотниками в виде львиных лап развалясь сидел один из молоденьких кузнечиков, в расстегнутом черном мундире, обнажив девственно белое топорщащееся брюшко, и болтал с кем-то по телефону. Зеленый шнур змеился из кожаной квадратной сумки, установленной перед ним на тумбочке.

Юлишка сразу сообразила, что это не главный жилец квартиры номер двенадцать и что когда главный жилец появится, то кузнечик будет сидеть в передней, за столом Александра Игнатьевича. А раз он не главный жилец, то и разговор с ним иной.

Второй аппарат у кузнечика имел четкие контуры тостера, но вдобавок в его корпусе, в прорезях кожаного футляра, утопали синие, желтые и красные клавиши.

Возможно, это радиоприемник, предположила Юлишка.

Кузнечик, не отрываясь от трубки, в которую он стрекотал пулеметными очередями, надавил на желтый клавиш.

— Я здесь, господин гауптшарфюрер Хинкельман, — донесся до Юлишки скрипучий немецкий голос, исходящий откуда-то из-под земли.

— Тащи пса сюда, Маттиас, — приказал, что гавкнул, кузнечик, прикрыв на мгновение мембрану и склонив продолговатую физиономию с глазами навыкате к аппарату.

Вот невежливый человек, грубиян, — заставляет ждать на ногах, а ведь сам пригласил, отметила Юлишка. Александр Игнатьевич никогда бы не позволил себе поступить подобным образом. Он извинился бы перед собеседником, поднялся и усадил Юлишку. И еще раз извинился бы — перед ней.

Позади раздался шум. Юлишка оглянулась. Навозный жук безжалостно втягивал в кабинет Рэдду за ошейник. Собака упорствовала. Шкура на ее шее сжалась в гармошку. Рэдда чувствовала себя полузадушенной, однако не уступала. Юлишка хотела вырвать ошейник, но навозный жук бесцеремонно оттолкнул ее.

Наконец кузнечик прекратил болтовню. Недовольно и строго он посмотрел на Юлишку. Он ощупал пристальным и каким-то выпуклым взглядом ее лицо и верхнюю часть туловища, плечи, грудь. Юлишка вздрогнула, будто от прикосновения двух слизких присосок. Затем взгляд его, совершив скачок, прилип к туфлям и оттуда гусеницей противно пополз по ногам к краю юбки.

— Ты кто такая? — спросил кузнечик на чистом, но немного угловатом русском и уложил ладони на топорщащемся брюшке в ожидании ответа.

Брюшко теперь казалось не крахмальным, а желтоватым, мягким и очень неприятным. Проткни — жидкость полезет бурая, как у настоящего кузнечика.

Рот у Юлишки свела судорога.

Кто она?

Ха! Любопытный и наглый вопрос.

Кто она?

Вот кто — он? Это никому не ведомо.

Гаупт… Бум-трах-бах… Хинкельман.

А кто она — знает целый дом, весь переулок, все деревья в парке напротив университета; да и в самом университете кое-кто, например ректор, а профессоров, почтительно раскланивающихся с ней, не перечесть.

В той квартире, в которой Юлишка с утра до вечера поддерживала огонь в семейном очаге, ей посмели задать возмутительный вопрос: кто она? Да любая дощечка в паркете, любая чашечка в сервизе, любая царапинка на подоконнике способны ответить — кто она! Она вынянчила Юрочку, она выходила после болезни Александра Игнатьевича… Она… Да без нее дом бы рухнул, все бы перессорились.

Но кузнечик не собирался расспрашивать ни дощечки, ни чашечки, ни — тем более — деревья в осеннем парке. Он жестко повторил вопрос:

— Ты кто такая есть? Собака принадлежит тебе?

Юлишка брезгливо сморщилась. Рэдда не принадлежала ей, но все-таки она была скорее ее, чем навозного жука, который крепко держал ошейник.

— Да, — расцепила челюсти Юлишка, — собака моя, и выкрадывать ее дурно. Я пожалуюсь вашему начальству.

Впервые она присвоила чью-то собственность.

Что-то нелепое произошло в ее жизни. Немало лет она провела среди чужих вещей и готова была лучше умереть с голоду под забором, чем совершить грех и опозорить свое честное имя. И вот теперь она совершила этот грех и опозорила свое честное имя, — и мир не перевернулся.

— Откуда у тебя такая породистая собака? — улыбнулся тонко кузнечик.

Он загонял Юлишку в тупик, потому что догадался, с кем его свела судьба. Еще заупрямится, возись потом с ней. О, эти славяне!

— Сусанна Георгиевна подарила.

— Ах, козяйка? — иронически спросил кузнечик, выдав, между прочим, свою фонетическую — иностранную — беспомощность при произнесении русского звука «ха».

— Да, хозяйка, у которой я служу. Я домработница.

Она решила придерживаться версии, выдвинутой самим кузнечиком. Она не позволит копаться в своих отношениях с семьей Александра Игнатьевича. Для немца она обыкновенная домработница.

Александр Игнатьевич и Сусанна Георгиевна поразились бы, услыхав, что говорит Юлишка. Домработница? Они не любили это слово.

— Служила, — поправил кузнечик. — Ты вкусно варишь? — спросил он.

— Да, я прекрасно варю, прилично пеку пироги, но жарить не берусь, не умею, — с вызовом ответила Юлишка.

— Отлично! — обрадовался кузнечик, не уловив насмешки. — Твое имя?

Экий, теперь ему имя понадобилось. Юлишка недоумевала: к чему он клонит? Но он клонил к чему-то.

— Юлия Паревская, — вылетело у нее.

Матка боска, еще одна ложь. Какая она Паревская, и вместе с тем она не могла не произнести фамилию Фердинанда.

— Постой, постой, — взмахнул ладонью кузнечик совсем по-русски, — ты не русская?

И вдруг Юлишка уже абсолютно сознательно солгала, в третий раз. Ей в то мгновение до смерти захотелось стать русской.

Это не была ложь во спасение. Это не была ложь во благо. Это не было невинной или святой ложью. Эта ложь как-то укрепляла ее связь с Александром Игнатьевичем и вообще с прошлой, довоенной, счастливой жизнью.

И она ответила:

— Нет, я русская.

И мир опять не перевернулся.

— Зачем тебе дорогая собака? Тебе ее питать нечем. У меня она будет сыта. Поиграй с ней. Приучи ее ко мне.

Да, Рэдда упрямая, преданная, выдержанная, такая же, как я, с гордостью подумала Юлишка.

— Ну что? Даришь собаку?

«Даришь — смылся в Париж!» — дразнился в подобных случаях рыжий Валька.

Юлишка молчала.

— Я тебе дам крупу, сахар, консервы.

Если бы кузнечик умел читать мысли, он бы прочел в голове у Юлишки, как на телеграфной ленте: уди-ви-тель-но-е пле-мя не-мцы. С необычайной легкостью они распоряжаются чужими вещами. Как непослушные дети. Переместили без позволения мебель, выкинули шкаф, погубили книги и вдобавок ни капельки не стыдятся выклянчивать подарки. А если им с достоинством отказывают, пытаются подкупить. Уди-ви-тель-но-е пле-мя!

— Ну, повелевай, чтобы она подошла. Повелевай! — И в голосе кузнечика скрипнуло нетерпение. — Как кличка?

— Рэдда.

— Рэдда? Англичанка?

— Английский пойнтер.

— Пусть будет Рэдда. Рэдда, Рэдда, — позвал он.

Собака рванулась — и сникла, рванулась — и сникла, спрятав морду в лапах.

— Она голодная, — нагло и глупо заявил кузнечик, — покорми ее, Маттиас, — и он жестом отослал навозного жука в кухню.

Рэдда могла не есть по нескольку суток, но в чужой миске пищу и не обнюхает. Умрет еще, испугалась Юлишка и сделала инстинктивное движение в сторону кухни, из чего кузнечик легкомысленно заключил, что через педелю получит прирученного пса. Ведь ему, гауптшарфюреру Хинкельману, случалось обламывать и не такие экземпляры. Все это у него было написано на физиономии — Юлишка безошибочно прочла.

— Ну ладно, расскажи мне тогда о своих хозяевах.

Кузнечик выдернул из ящика тумбочки пачку фотографий, стасовал их, как колоду карт, и непередаваемо ловким движением опытного шулера раскинул веером:

— Они?

Где он достал, проныра? Альбомы-то Юлишка сама положила в чемодан.

— Они, — удовлетворенно растянул рот кузнечик. — Они.

Он снова стасовал колоду.

Мелькнули светлая улыбка Сусанны Георгиевны, стриженая челка Сашеньки, высокий лоб Александра Игнатьевича, белый воротник Юрочки и еще что-то близкое, почти родное. Юлишке вдруг полегчало на душе. Сердце разжалось от сознания, что они, эти люди, не должны вот так просто, за здорово живешь, забыть ее и что они ее не забудут, никогда не забудут там, в неведомой эвакуации, в Северном Казахстане, на краю света. Лица улыбались с открыток добрые, довоенные, вон и моя панама, и Юлишка улыбнулась им тоже, как по утрам, за завтраком.

После падения Житомира Юлишка совсем было собралась попросить Александра Игнатьевича взять ее с собой — в эвакуацию.

Гибкое слово, похожее на болотную гадюку, всплыло в городе незаметно и не сразу.

— Эвакуация!

Постепенно права гражданства получила и эвакокарта. Но никто ее, впрочем, в руках не держал. Об эвакуации спорило все население дома напротив университета от мала до велика. И спрашивали друг друга: когда едете, куда? Признаться, что уезжают скоро, никто не желал.

Отступать, бежать — унизительно не только солдатам.

— Через месяц фашисты захватят город, — в первых числах августа, — мрачно предрекла Сашенька. — Мне Муромец объяснял — берут котлами, а наступают по трем направлениям.

— Что значит захватят? Кто им позволит? — возмутилась Сусанна Георгиевна. — Не сей панику, а то угодишь под трибунал.

— Никуда я не угожу, ни под какой трибунал. А двери твои взломают и выгонят тебя из твоих роскошных апартаментов, как собаку на мороз, — и Сашенька с не оправданной ничем злостью принялась молотить по спинке кресла. — Когда мы уедем? Апрелевы уехали, Кареевы уехали.

Телефон в кабинете не звенел сутками. Александр Игнатьевич из университета не подавал признаков жизни. Сусанна Георгиевна моталась по частям гарнизона с лекциями на литературно-исторические темы, в которых, используя художественные примеры, доказывала неумолимую обреченность военной машины фашистского вермахта, а по ночам она маялась в гостиной на тахте, жалостливо всматриваясь в портрет мужа, который, больной, она прекрасно представляла себе это, почерневший от усталости, в изорванном пиджаке, с треснувшим стеклышком очков, демонтировал лабораторию, глотая невидимые миру слезы. Всего три года назад Александр Игнатьевич, конечно же больной, почерневший от усталости, в изорванном пиджаке, с треснувшим стеклышком очков, в окружении армии чумазых слесарей оборудовал эту самую лабораторию новой аппаратурой, купленной специально для него во Франции за баснословную цену.

Знаменитый художник Зиновий Толкачев изобразил Александра Игнатьевича немного грустным, рядом, контуром, угадывалась голова Рэдды.

— Уйдем от немцев пешком, — постановила в конце концов Сусанна Георгиевна. — Вот ежели завтра не позвонит и послезавтра, оставим записку и уйдем. По шоссе. Что ж, ему трудно поднять трубку?

— Хорошо бы приобрести билеты заранее, — невпопад промямлила растерявшаяся Сашенька.

— Какие билеты? Дура!

Сашенька выскочила из гостиной, хлопнув дверью. Она шлепнулась на сундук в Юлишкиной комнате и зарыдала.

— Где же наши? — спрашивала Сашенька, и мокрые звездчатые пятна усеивали ее розовый в горошек фартук.

Если бы она поинтересовалась, где соль или перец, то Юлишка указала бы с предельной точностью:

— На третьей полке! (Допустим.)

Но когда Сашенька спросила: где наши? — Юлишка опешила.

Как? И она не знает, где наши?

А ведь письмо с фронта получила, от мужа. С неделю назад. Там и наши. На фронте, где еще?

Юлишка сидела, туповато поглядывая на Сашеньку, но привычно и ласково улыбаясь.

— Успокойся, Сашенька. Не плачь, — говорила Юлишка, поглаживая ее по колену.

— Господи боже, спаси и помилуй, — шептала неверующая Сашенька. — Где же наши? Господи боже, спаси и помилуй…

Но, невзирая на то что она тысячу раз горячо повторяла одну и ту же просьбу, бог ей ничего не ответил.

Ее бог, вероятно, был глух, ее бог, вероятно, был нем.

Он молчал, как проклятый.

Значит, судьба моя такая, произнесла внутри себя Юлишка, и никто в целом свете, если бы и услышал эту фразу, не в состоянии был бы объяснить, какой смысл она скрывает.

Александр Игнатьевич появился внезапно, вернее, его привез Ваня Бугай.

— Отлежусь сутки, а то умру, — сознался он Юлишке по секрету.

О смерти думает, горестно вздохнула Юлишка, а ведь молодой, академиком стал недавно, в тридцать три года. Вечером она случайно уловила отрывок разговора. Сусанна Георгиевна умоляла мужа выхлопотать место в эшелоне и для Сашеньки. Юрочку так протащат. На ребенка эвакокарты не надо.

Ну да, всхлипнула Юлишка, Юрочку нужно обязательно взять, они с Сашенькой сейчас почти сироты — кормилец неизвестно где. Вот в те минуты у нее бесповоротно созрело решение — города не покидать. И забот им меньше.

Кузнечик лениво помахивал веером фотографий. Свежий ветерок бархатисто касался Юлишкиного лица. Теперь она сама не противилась продолжению беседы. Она с удовольствием расскажет, какие милые и душевные люди составляют ее семью. Пусть узнает, пусть узнает.

— Да, это они, они, — взволнованно заспешила Юлишка, — вот Сусанна Георгиевна, вот Юрочка, вот Александр Игнатьевич. А это Муромец, майор Силантьев, директор завода Килымник с Сашенькой. Вот профессор Петраковский с сыном. Вот мы на даче в Ирпе-не. Видите, с террасы торчит локоть? Мой. А это в позапрошлом году в Бердянске, на косе.

Назад Дальше