Буран (Повести, рассказы, очерки) - Клизовский Александр Иванович 8 стр.


Семья Сяско прошла по шумным и ярким вечерним улицам Москвы, как во сне. Ненцы были подавлены громадностью города русского царя. У Сяско не хватало ни мыслей, ни счета, чтоб понять и осмыслить все окружающее.

Сопровождавший ненецкую семью тобольский полицейский сдал живые экспонаты Севера под расписку выставочной администрации.

На выставочной территории северянам указали место стоянки, где они должны были поставить свой чум. Это была небольшая лужайка посреди сосновой рощицы.

Весь вечер Пайга и Недо провели за установкой и устройством чума. Вяло и без охоты они делали обычное для них дело. Работа, которая в тундре требовала не более получаса, не спорилась. Шкуры сваливались с шестов, не затягивались узлы ссохшихся ременных вязок. Куда-то задевалась шкура для двери. Пайга расколола котел для варки чая.

Сяско и Мач отпустили оленей в приготовленный загон-вольер и не знали, чем заняться. Они попытались найти в рощице хворост для костра, но она была чиста. Они вернулись к чуму и в угрюмом молчании сели на нарты.

Олени, привыкшие к чистому влажному воздуху тундры, чихали от пыли московских улиц. После полумесячного дрожания на платформе, почувствовав под ногами твердую землю, измученные животные валились и словно околевали. Иные лежа жадно хватали и выдирали с корнями чахлую траву лужайки. Жалобно скулила и тявкала любимица Мача лайка Хад.

Ночь в новом необжитом чуме без привычного костра ненцы провели без сна, в тревожной дреме, в тяжелых горестных думах.

Утром пришел какой-то человек и, как хозяин, вошел в чум, не приветствуя Сяско. Острым пронзительным взглядом он молча осмотрел чум, перетрогал мешки, уложенные по бокам чума, прошел к синикую[17] и скинул шкуру, под которой лежали семейные сядаи[18].

Сяско рассердился и хотел уже было прикрикнуть и выгнать из чума нахального гостя, но тот неожиданно сам закричал по-ненецки на Сяско:

— А где у тебя чайный котел? Почему взяли мало вяленой рыбы? Почему не ставишь в синикуй икону Миколы и не стелишь шкуру белого медведя? — Придирался ко всякому мелочному непорядку, словно век жил в тундре.

Сяско опешил и растерялся от чистого ненецкого говора и хозяйственной строгости гостя, от его знания ненецкой жизни и всех ее порядков. Сяско потерял голос и только робко пролепетал, что котел расколола его инька.

Строгий человек велел показать ему привезенные меха, оленьи шкуры и весь поделочный материал. Одну шкурку черно-бурой лисицы он взял.

— За нее тебе дадут новый котел, будут привозить хворост, мох и воду.

Ненец не понял, как это можно за хворост и воду, которые в тундре ничего не стоят, брать у него дорогою шкуру, но человек, выйдя из чума, снова закричал на Сяско, чтоб он установил нарты по бокам чума, вывесил рыболовные снасти и принадлежности охоты.

— Когда будут приходить к твоему чуму русские люди, встречай их, как гостей. Они хотят видеть, как ты живешь, и как работаешь. Сам ты и твой сын делайте костяные ножи и рыболовную снасть. Жена и дочь пусть шьют гуси[19] и нарядные дорогие ягушки[20]. Вас привезли сюда не спать, а работать! Слушайтесь этого человека, его зовут Кондрат, — начальник указал на пришедшего с ним выставочного служителя и ушел.

Кондрат пытался объяснить ненцам, что приходивший господин большой начальник — заведующий отделом всех северных инородцев на выставке, но по незнанию языка это ему удалось плохо.

Сяско сел на нарту и отдался тоскливому раздумью. В ушедшем человеке он почувствовал своего нового хозяина. И здесь, с привезенным им богатством, Сяско все такой же бедняк, как и в тундре. Чум, все добро и олени — чужие, этого начальника, и сам Сяско его работник.

Днем к чуму привезли хворост, котел и мох для оленей. Кондрат принес ситцевые рубахи и кресты на веревочках, знаками показав, что рубахи и кресты надо одеть сейчас же. На столбик у кромки песчаной дорожки он прибил широкую исписанную дощечку. На ней было четким красным шрифтом написано:

«Самоеды. Дикий народ, кочующий на Ямале. Охотно вступают в православную веру, но по дикости своей хранят в чумах и своих идолов. Довольны порядками, установленными русскими на Севере, и любят русского царя. На выставку приехала богатая семья Сяско Сэротэтто. В тундре у него свыше 2000 оленей».

Мач и Недо побежали посмотреть на прибитую дощечку. Слезящимися трахомными глазками дети смотрели на красные строчки. Мач, ковырнув ногтем краску, сказал знающим тоном своей сестренке:

— Кровь!

Дети вернулись к чуму надевать впервые в жизни дешевенькие ситцевые рубахи, посланные новым хозяином. Одеть рубахи было любопытно и ново, и дети смеялись и радовались.

Сторож Кондрат с трудом по складам прочел надпись на дощечке и, тяжело вздохнув, посмотрел на чудных «инородцев»:

— Какого только народу нет в нашей матушке-Расее. А вот только как же это — написано тут, что самоеды эти православные, а икону да кресты заведующий здесь им дал? Обзабылись, что ли, из дома взять?

Никто не рассеял недоумения старика Кондрата, так же как и никто не прочел Сяско надпись на дощечке о том, что он богат и любит русского царя.

Тысячеголосым многоязычным людским говором, криком и ревом животных и птиц просыпалась каждое утро огромная территория выставки. Разноплеменные народы, привезенные со всех концов империи, разодетые, как и семья Сяско, в лучшие национальные одежды, воспроизводили перед толпами зрителей свою жизнь, свой труд, пели песни и играли на своих национальных музыкальных инструментах. То это были угрюмые, суровые северяне, с их серыми глазами и тягучим говором, приглушенным, как шум таежных лесов, то звонкоголосые смуглолицые южане с черными блестящими глазами, в легких цветных тканях. Перед посетителями выставки открывалась поражающая причудливостью красок и звуков грандиозная экзотическая картина. Народы необозримой державы, собранные на клочке московской земли, являли собой многоликую и многоязыкую и, как казалось, веселую и праздничную великодержавную Русь.

Однако так это казалось только зрителям.

Для Сяско и его семьи дни на выставке текли тоскливо и безрадостно. Ненцам не надо было, как в тундре, кочевать, пасти оленей, добывать зверя и рыбу, собирать топливо. Сами собой отпали десятки мелочных повседневных забот. Суровый, тяжелый, но привычный труд был потерян. Осталась ненавистная работа на нового хозяина.

Пайга и Недо сидели за шитьем малиц, ягушек и кисов, кропотливо набирая чудесные узоры из неплюя и цветных лоскутьев. Они не знали, для кого шьют эти красивые одежды, как не знал и Сяско, для кого он выделывает из моржовой кости новый нож.

Ночи в тундре располагали к отдыху, дни приносили привычные заботы. Здесь дни и ночи были непрерываемой горькой думой и унижением.

Северные животные, исхудавшие в дороге, не поправлялись в тесном, как клетка, загоне. Сухие мхи, блеклые травы, мутная теплая вода не привлекали животных. Едва притронувшись к ним, они понуро отходили прочь. Мускулы, лишенные привычных движений, слабели, олени становились вялыми и редко вставали с лежки, даже при приближении чужих людей. Они теряли живой блеск глаз и свежесть шерсти. Животные скучали о мягких влажных мхах, о холодной воде северных рек и озер, о просторах и ветрах ямальской тундры.

Целыми днями Сяско не слышал обычного в тундре хорканья животных. В бессонные ночи он испуганно выскакивал из чума к загону и тревожным пристальным взглядом смотрел на неподвижных животных — не пропали ли?

Для развлечения зрителей Мач иногда стрелял в мету из лука. За поразительную меткость ему из публики бросали мелкие монеты, пряники и дешевые сласти.

Кондрат подводил посетителей к чуму и показывал его внутреннее убранство. Из рук Пайги и Недо он брал их шитье, и зрители удивлялись красоте и чистоте работы, ниткам из сухожилий и иглам из кости и рыбьих ребер. Разодетые барыни с брезгливостью смотрели на северян и боялись прикоснуться руками или платьями к чему-либо в чуме. Барчуки, высовывая языки, дразнили Мача и Недо, дергали их за косички.

Особенно развязные и нахальные посетители лезли в чум, заглядывали в котлы над костром, пытались поднять шкуру, под которой лежали семейные божки. Тогда Сяско, забыв о наказе хозяина, выкрикивал единственные русские слова, которым его научили русские купцы, приезжавшие в тундру. Это были слова изощренной похабной брани. Чаще всего, наглый, нахальный посетитель злобно отвечал Сяско теми же бесстыдными ругательствами и с угрозами уходил из чума. Сяско возвращался в чум, садился к костру и долго плевался.

Изредка Кондрат упрашивал Сяско спеть. Кондрат видел мучительную жизнь семьи Сяско, сочувствовал ему и заставлял его петь, не столько выполняя приказание «хозяина», сколько желая облегчить горестную долю «инородца». По себе он знал, что скрашивает как-то песня людское горе, словно беседа с добрым задушевным другом.

И Сяско пел тем охотнее, чем печальнее, безотраднее были его думы. В песне он жаловался своим далеким сородичам, как тягостно ему жить, как беспросветно и тоскливо текут его дни. Он пел о том, о чем думал.

Добрый плибем-бэрти[21] дал ненцам много пешек.
Тын сармик[22] — священный зверь — щадит стада и не берет много олешек.
Пешки резвятся, а ненцы радуются.
Только нечему радоваться Сяско.
Высоко в небе поют жаворонки.
А перед нартами перелетают красногрудые снегири.
Гудит в тундре комариный месяц.
Хасово бьют жирную птицу и сыто едят.
Сыты и олени.
Придет осетровый месяц — хасово запасут себе рыбы.
Набьют в море нерпы и зайцев, натопят жиру.
А Сяско разгневал сильного, светлого Нума —
Сидит без своей работы, и ждет его голодная зима.
Идет жизнь Сяско, как Большой темный месяц.
Сяско плохо жить, устал он жить в городе царя.
Над тундрой сияет нескончаемый день,
А здесь по ночам хитрые русские зажигают сполохи,
Пускают в небо огненных змей и звезды.
Они взлетают в небо и грохают, как кремневое ружье великого Ваули.
Пусть добрый Нум скорее возьмет меня обратно в родную тундру.
Я принесу ему в жертву самого крепкого оленя из своего небольшого стада.

Иногда пела Пайга. Она скучала о холоде тундры:

Вдоль берегов Ямала
Плывут льды.
От льдов над тундрой
Горят сполохи.
Сполохи горят,
Но не греют.
Совик у меня в инее.
У оленей в ноздрях лед.
Везде голубые снега.
Кругом ямальская тундра.

Зрители смеялись над песнями ненцев, не понимая тоски и горя, вложенных в эти песни.

Однажды к чуму Сяско пришел вместе с Кондратом высокий худой человек. Он был в широкополой светло-коричневой шляпе, беспоясной длинной рубахе со светлым в крапинку платком, повязанным вокруг ворота. Глубоко запавшие глаза его были грустны. Но при виде выбежавших из чума детей эти глаза залучились приветливостью, а лицо осветилось улыбкой.

— Хуркантола ямб опой луце! Хунтер харю! Хунтер харю[23]! — кричали дети, прыгая около чума, но остерегаясь близко подойти к пришедшему.

— Здравствуйте! — сказал он и протянул им свою узкую руку,

— Ани торово[24]!

Они впервые услышали здесь понятное им русское приветствие, и между маленькими северянами и Журавлем, как прозвали они русского, сразу же установилась теплая дружба.

Недо приковала к себе его особое внимание. Ее красивая одежда поразила его. На ней была ягушка, покрытая затейливыми узорами из полосок меха, нашитых на красном сукне, с пышной опушкой из песцовых шкурок и хвостов. Пояс с четким «ласточкиным» узором из белой и черной пешки, с огромной начищенной медной пряжкой в виде спирали, ярко выделялся на меху ягушки. Где-то под ягушкой позванивали медные побрякушки украшений. Из-под опушенного соболем капора выглядывали смущенные, но любопытные черные глазенки.

Журавль принес с собой небольшой кожаный чемодан и этюдный треног. Это был скульптор. Кондрат называл его господином Валецким. Треног и чемодан он положил на нарту.

Чемодан был покрыт невиданной Мачем кожей, и мальчик начал ногтем пробовать ее добротность. Валецкий отвел руку Мача и, улыбнувшись, покачал головой: «Нельзя так». Мальчик занялся никелированной ручкой чемодана.

Валецкий внимательно вглядывался в лица детей. Он дал им по шоколадной конфете. Дети с интересом стали разглядывать яркие картинки оберток. Скульптор неожиданно взял конфету из рук Недо и сделал вид, что хочет положить ее обратно в карман. Недо растерянно взглянула на конфету в руках брата и чуть не заплакала.

Валецкий развернул конфету и сунул ее в раскрытый рот девочки. Не закрывая рта, она стояла перед скульптором. По мере того как таяла конфета, таяла на лице Недо обида, и ее личико медленно расплывалось в довольной улыбке.

Был доволен и Валецкий. Грубое, смуглое лицо девочки приобретало в улыбке своеобразную красоту и привлекательность.

Скульптор торопливо раскинул треног, укрепил на нем деревянный диск и выложил несколько стек[25]. Неду он посадил на нарту, знаками показал ей, чтобы она сняла капор, и приступил к работе.

На диске быстро наросла глиняная горка телесного цвета. Валецкий оболванил ее. Под смелыми движениями его рук начали определяться грубые очертания головы. Валецкий стал работать с глубоким сосредоточением, но медленно. Натура была нова. Нужно было верно схватить типичность формы: скуластость, низкий лоб, узкие щелки глаз.

Над оболваненной формой то мелькала стека, снимая или наращивая глину, то, словно гипнотизируя, Валецкий энергичными движениями пальцев проводил по грубому, неоформившемуся лицу. Эластичная глина была податлива, и в скульптуре все явственнее выступала характерность типа северной натурщицы.

С изумлением смотрел на работу Валецкого Мач. Под умелыми и быстрыми руками русского он видел рождение человеческой головы. Его поражало умение так лепить человека.

В тундре Мач видел, как выделывали деревянных богов топором и ножом. Они не казались ему безобразными. Они были богами, имевшими добрую или злую волю, независимо от их сходства с человеком. Их безобразность и уродливость даже словно увеличивали их божественное отличие от человека, силу и волю над ним. А этот смешной и добрый русский дядя делает бога красивого, похожего на ненца, как бог Сэру-Ирику, живущий на Белом Острове. Такому богу не страшно молиться. Он будет, наверное, добрее всех богов тундры.

Скульптор работает с увлечением. Никогда еще он не встречал столь волнующей по своей первобытной простоте натуры. Свежо и наивно-выразительно было лицо этого северного ребенка. Валецкий не замечал течения времени, жестами упрашивал Недо сидеть, не шевелясь на нарте. Только тень, упавшая на лицо Недо, заставила его с сожалением вспомнить о наступившем вечере. Распростившись со своими маленькими друзьями, скульптор ушел.

Он стал приходить и работать каждый день, поражая северян своим мастерством делать красивых ненцев. Место Недо заняла Пайга, а потом Мач и сам Сяско. Скульптора приветливо встречали и провожали. Он ничего не брал у ненцев, не кричал на них. С детьми был добр и ласков. Сяско осмелился даже назвать его юро Валески. К нему привыкли, как к Кондрату.

Назад Дальше