В конце аллеи... - Виноградов Александр "Commander Хэлл" 10 стр.


Он жадно опорожнил ковшик студеной воды, потянулся по привычке к буфету, где всегда береглась скляночка на свинцовое похмелье, но отдернул руку и решительно шагнул в комнату Ирины.

Жгучим укором уткнулся в него погасший взор Ирины, огромные синие круги, измученно разлегшиеся под ее глазами. Что-то непривычно жалостливое ворохнулось в Степане — разве такая шла она в загс? И хоть не искрились тогда ее большие серые глаза, но все же спокойно, с затаенной надеждой смотрели на жениха.

Степан сделал шаг вперед, и жена привычно метнулась к стене, предчувствуя назревающую ссору или, что еще хуже, кулачное вразумление. Степан тяжко вздохнул:

— Не трясись, Ирина, больше пальцем тебя не трону. Вчерашнее забудь, по-доброму прошу тебя. И насчет Ленки, да и про Родьку тоже…

Ирина изумленно глядела на Степана.

— Не по годам мне такая жизнь, правду говорю. Давай вместе поправлять семью. Жить-то сколько всего осталось?

— Спохватился поздно!.. Где же ты раньше был?

— В дурости годы растерял. Будто прозрел сегодня. Увидишь, как мы еще заживем с тобой. Завидовать будут люди. Не варвар я какой, а родной вам человек.

— То-то дочка из дома сбежала, куда уж роднее…

— Сам пойду к ней. Должна простить отца. Олега отошью так, что дорогу к нам забудет. И тебя плохим словом не обижу. Хочет девчонка учиться, так с богом, пусть карабкается в институт. В драмкружок пусть бегает. Сам изломал семью, сам и поправлять буду. Силенки есть, здоровьем бог не обидел, образуется все со временем, помоги только.

— Насчет Родиона правду говорил или измывался надо мной? — спросила Ирина.

— Вот тебе крест! Не врал ни словечка. Серафима сочинять не будет, на что ей сдалось? Ты только Матрене не проговорись, не мучай ее попусту.

— Сказала уже, — сокрушенно откликнулась Ирина.

— Что ты наделала! — схватился за голову Степан.

— Такие вести не скрывают от матерей…

10

Куда-то запропастился Ипполит, а как позарез он сейчас нужен! Где его нелегкая носит, что за весь день не заскочил к ней на пару слов, в каких неотложных делах завертелся? Когда не ждешь — туда-сюда мельтешит перед глазами, так и хлопает калиткой, а тут, как назло, заблудился в других домах.

Известие о Родионе поначалу Матрена отринула не рассуждая — мало ли чего наплетет не просыхающий сутками Степан, но оброненные слова укололи сердце, оживили надежды.

Допустим, совсем сбрендил Степка, язык не держит, управлять собой не может. Но почему в его пьяные небылицы вплелся Родька?

Неспокойные думы терзали бабку Матрену, то заводя ее в горькие слезы, то заостряя обиду на очумевшего Степку, который разбередил ее захолодевшее, уже примирившееся с такой жизнью сердце. Она окончательно собралась в дом престарелых, подытожила свою горестную судьбу, не сетуя на столь безрадостный ее исход, а пьяные Степкины слова перевернули душу.

По строгой совести, ей не верилось в истинность хотя бы одного слова Степки, но, видно, уж такова материнская доля, что и обманная искра может раздуть большой огонь. Отводя пустые надежды, охраняясь от новых терзаний, бабка Матрена твердила упрямое — нет, нет, нет! Но среди разумных доводов тоненькой надеждой пробивалось сулящее — а вдруг?

И это «вдруг?» разрасталось вширь, заслоняя бесспорные факты, обретая реальные очертания. Только вот в сегодняшнем возрасте Родька никак не вырисовывался, не виделся ей живым. Окажись такое, что же выходит? Родиону сейчас за пятьдесят, значит, он старше погибшего отца. Степенный, в хорошем возрасте мужик. Неужели бобылем мыкается по свету, если и вправду жив? При жене, наверное… Неужто говорит на чужом языке? И снова молнией хлестнуло: т а м  говорит, а сюда и голоса не подает? Нет, такого Родька не позволит… В нем всегда было много ласки, Алексей и Владимир были скупее, суше…

Спохватилась, что другими мерками измеряет Родиона — мальчишескими, давними. Но как же разглядеть его сегодня?

…В обратном беге потекли прожитые годы, вернули ее в блокадный Ленинград, размылось лицо сына, уступив место отцовским глазам. И обрадованно убедилась Матрена, что Родька — вылитый отец, он весь удался в мужнину породу… В какой-то пляшущей череде менялись лица: Родион — Петр, Родион — Петр…

Хоть оглушительным вихрем ворвалась тогда война, но показалось на первых порах, что недолгой она будет. Петр утешал плачущую, растерянную Матрену — вот-вот развернется армия, вот погонят вспять наглых фашистов. Матрена глядела на Владимира и Алексея, прогоняла тайные слезы. «Зеленые еще, — сокрушалась тихонько, — на войну собираются, словно на прогулку».

Ушли двое старших, остались Родька с Петром. Опустела, притаилась комната. Муж стал сумрачным, озабоченным, бодрые нотки исчезли из его голоса. Берег Матрену, в свои заботы не посвящал, но она догадывалась, чем изводится Петр.

С гражданской пришел муж белобилетником — как-никак два ранения и одна контузия, — и списали его со всех счетов. Сейчас он бегал по начальству, доказывал, возмущался, что отставляют от фронта опытного, много повидавшего командира. От жены таился, в закрытые мысли ее не пускал, ночами палил и палил «Беломор».

А фронт неумолимо подползал к Ленинграду, суровым, подозрительным становился город — враг охватывал его смертельными клещами.

Пришла очередь Матрены. Их сняли с производства, вручили лопаты, и нестройной бабьей колонной они зашагали на дальние окраины. Рыть окопы, возводить непроходимую преграду для врага.

Остервенело вгрызались в мерзлую землю, ставили надолбы, готовили «волчьи ямы». Простуженные, охрипшие, измаянно валились в пугливый сон, чтобы поутру опять взяться за лопату. Неудержимо сжимался паек, и так же невосполнимо таяли силы. Матрене было легче, чем изнеженным горожанкам, она еще не успела отвыкнуть от деревенского труда. Но и она не выдержала нечеловеческого напряжения. Налились водянкой ноги и перестали повиноваться. Больше не было от нее проку, на попутной полуторке отослали Матрену в город.

Резанула по сердцу недобрая тишина, замершая в некогда голосистой комнате. Прозябшие, вздувшиеся обои испятнаны сырой плесенью, нежилой дух застыл над пустым столом, мебель покрылась давно не тревоженной пылью. Матрена печально заковыляла по комнате, высматривая приметы повседневной жизни. Заволновалась: где муж и сын — эвакуировались, попали под бомбежку или живут на заводе у Петра? Увидела железную печку, которой раньше не было. Не иначе Петр смастерил, позаботился. Ее ни разу не топили, печка белела незаконченной жестью. На самодельной конфорке Матрена заметила белый конверт. Долго не могла утихомирить дрожащие пальцы и чуть не порвала записку. Петр, видно, торопился, нервничал, буквы на листе плясали тревожно.

«Родная, не сокрушайся и прости. Обвыкнешься, рассудишь по совести, поймешь меня. Ребята уже там, они кровь проливают, а я в тылу хоронюсь, красный командир, который к боям привычный. Все отказывали мне, мол, израненный ты весь, старый. Да я здоровый мужик, еще как пригожусь! И вот — доверили! В кадры не пустили, в ополчение направили. А вдруг с ребятами встречусь, мало ли как может приключиться?.. Ладно мы с тобой жили. Ни обмана, ни черных мыслей… Это я пишу на случай… К такому тоже готовься. Ребят береги, ради них и жили. Особо пригляди за Родькой. Срывистый возраст, не отчудил бы чего. Перед уходом определил я его в детприемник на Пушкарской. Там Родьку разыщешь. Совсем худо будет — в деревню выбирайся, у земли прокормитесь…

Если что, не гнись, выстой. Живым — с живыми шагать. Не угнетайся таким письмом — сказать надо все. Но верю в лучшее. Держись и мужайся. Всю страну испытывают на прочность…

Навсегда твой Петр».

Матрена гладила и гладила прощальную записку, но повторно прочесть ее не смогла — слезы туманили глаза, а подниматься с дивана да идти за платком не хватало сил. В мокрой пелене по холодной комнате вдруг поплыло лицо Петра, такое родное, до ямочки на подбородке обласканное и знакомое. В теплых глазах не читалось грусти. Они смотрели просветленно и решительно. Губы выговаривали ласковые слова поддержки, в которой одинокая Матрена так нуждалась…

…Матрена опомнилась от мгновенного наваждения, так толком и не осознав, кто же привиделся в больной яви, кого вызвала из небытия свалившаяся на нее весть? Глаза Петра и Родиона сливались в один дорогой облик.

Где же шляется Ипполит? Он сумеет успокоить, все разложить по полочкам. Хоть и потешным стал он в последние годы, но умом не подвинулся — в серьезном разговоре быстро выуживает вранье. А уж Степку потрошит без ошибок, спуску не дает, с любой высоты на землю спускает. И тот терпеть не может старика. А за что жаловать, если при всем честном народе завравшегося Степана Ипполит ставит на место?

Бабка Матрена громоздит, придумывает новые вопросы, но тревожит главный: зачем же Степан выдумал такое? Любой пьяный, что бы ни городил во хмелю, все-таки держится житейского правдоподобия.

Или пойти к Ивану Савельевичу и обо всем посоветоваться? Хоть и молодой у них председатель, но отзывчивым характером полюбился всем деревенским. Колхозные дела заметно наладил, жизнью людей всерьез интересуется. Она не докучает ему попусту — каким хозяйством ворочает. Вот только запутанно и долго придется объяснять, что к чему, отрывать от большого дела. Нет, не стоит прибегать ей к такому шагу, некогда занятым людям распутывать извилистые фантазии, которые лезут и лезут сейчас в Матренину голову. Один Ипполит сумеет помочь.

В нетерпеливом ожидании Ипполита неслышно прядется и тянется нить воспоминаний, ползут видения, которые не остановишь по своему желанию.

…Самым страшным месяцем в блокаде обернулся декабрь. Матрена разыскала в детприемнике Родьку, и стали они вдвоем мыкать горе. Мороз свирепым жильцом поселился в каждой ленинградской квартире. Они жгли все, что горело, но в иней одевалась к утру и остывшая «буржуйка». В озябшем репродукторе могильно отстукивал метроном — вестник важных сообщений.

Родька не помер за ночь — она хорошо видела, как над кучей тряпья теплился морозный пар от слабого дыхания сына. Два дня не отоваривали карточки, в безголосом доме коченели новые покойники.

На Матрену накануне вечером нашло озарение: она вспомнила, что где-то завалялся столярный клей — Петр любил мастерить за верстаком. Долго шарила во всех пропыленных уголках, пока не наткнулась на облупленный чемоданчик с плотницким инструментом. На их счастье, сохранилось две плитки клея. Родька гладил затвердевший брусок, а Матрена слабосильно управлялась с деревянным ящиком — добывала топливо для «буржуйки». Голод, вытягивающий все жилы, накатывал такими мучительными спазмами, что невозможно было дождаться, когда остынет булькающее варево. Обжигались, смеясь, глотали эту коричневую похлебку. Полные, согретые желудки кинули обоих в сон — и вот выжили еще одну страшную ночь…

Матрена опасалась выбираться из кровати — здесь хоть стыло, но все же за ночь обжито, — а без одеяла мороз вгрызался в истощенное тело с первых шагов. Однако надо двигаться… Разломать что-нибудь, затопить печурку. Еще раз пошарить по кухонным шкафчикам — а вдруг затаилась довоенная крупа? Вон соседка целый пакет гречки обнаружила… В промороженном, погрузившемся в смерть доме ни звука, ни голоса… Она зашлепала по скрипевшим от холода половицам.

Из-под отцовской стеганки потухшими бусинками уставились глаза Родьки. Он безучастно наблюдал за движениями матери. Матрена потянулась к последним отцовским книгам, и Родька не стал ей перечить. Промороженная жесть грелась нехотя, уж больно слабенькие языки огня слизывали с нее иней, но все-таки жар набирал силу, проглатывая одну книгу за другой…

Или почудилось ей, или в самом деле в дверь стучались. Она потащилась в прихожую, сбросила со скобки крюк. Вгляделась в сумрак лестницы и обмерла — трое военных держали мертвого, завернутого в плащ-палатку. Они молча сняли ушанки и прошли в комнату.

Петр давно окоченел и улегся на пол с ледяным стуком. Лицо поразило снежной белизной, неземной суровостью. Видно, что-то важное вспомнил он в роковую минуту, да и застыл с этой мыслью навеки. Она не услышала, как из своей утепленной норы выбрался Родька и беззвучно уставился на отца.

Пожилой солдат зубами развязывал ломкие тесемки вещмешка и выкладывал на стол невиданное богатство. Даже и стылые буханки ударили в нос дразнящим, сказочным запахом хлеба. Матрену жег стыд, но она отвернула голодный взгляд от мертвого мужа и завороженно уставилась на выраставшую горку продуктов: консервы, пшено, концентраты. Пожилой скомкал опустевший вещмешок, замер в прощальной солдатской стойке, выдохнул морозным паром:

— Командир наш цепь поднимал. Залегли, сдрейфили новобранцы. Кто-то первым вскочить должен, увлечь других. Ну и полоснул его автоматчик… Мгновенно, без мук отошел… — Помялся, растерянно помолчал. — Пошли мы, значит… А вы не помирайте теперь. Недолго осталось.

…Раздражение против Ипполита с каждой минутой разрасталось — надо же так испариться в самый нужный момент! Небось где-нибудь поднесли стопку, вот и точит лясы. Если не заявится, придется пойти к Листопадовым. А это острый нож. Но разрубить мучительный узел, если хоть капля правды есть в словах Степана, надо сегодня, иначе истерзает ее длинная, одинокая ночь. Ей так не хочется идти в угрюмый дом — вроде поклоны отбивать. Хоть и прибегала Ирина замиряться, но долгие годы, когда она чуралась Матрены, сильно выдули к ней прежние симпатии. Не греет дом Листопадовых, не тянутся к нему людские сердца. Но что поделаешь в такой безвыходности, подошел и Матренин черед ступить на чужое крыльцо.

Матрена некстати подгадала к самому чаю. Но показывать спину было поздно. Степан услужливо поспел к самому порогу и чересчур суетливо захлопотал вокруг старухи. Не успела опомниться, как уже была посажена в красный угол. Заволновалось сердце от нежданного приема, но Матрена быстро сообразила, что в такой приветливости Степана кроется свое, корыстное и нет никакой нужды за этим столом растепляться. Не к застолью она пришла сюда, да и компания совсем неподходящая для душевной беседы.

Потому за столом держалась независимо, прямо, от щедрого угощения наотрез отказалась, сославшись на то, что в ее возрасте еды надо меньше, чем курице, а вот душистого чаю выпила с удовольствием. Опрокинула чашку на блюдце, намекнув, что делу — время, потехе — час, и воззрилась на смущенного и удивительно трезвого Степана. Он поерзал под ее требовательным взглядом, собрался с духом и глухо заговорил:

— Что правда, то правда, тетя Матрена. В конце войны был жив Родька. Знакомая моя батрачила вместе с ним на немецком хуторе. Она вырвалась, а он, как бы тебе получше сказать… — Поперхнулся словом, провалился в тягучую паузу.

— Как было, так и говори. Чего сироп разводить, если правда горькая…

— Одним словом, — осмелел Степан, — одним словом, не пошел он к дому. То ли виды другие имел, то ли чего страшился, то ли к хозяйке крепко пристал. Когда Серафима покидала проклятую ферму, Родька уже на хозяйской половине жил. — Попытался смягчить удар: — А может, совпадение небывалое или что напутала Серафима.

— Да уж не юли теперь, если решил открыться. Не тебе его оправдывать. Мне решать: в подлости он или в несчастье… Почему ты молчал столько лет?

Степан покосился на застывшую Ирину, еще ниже опустил голову:

— Боялся, что свое счастье расстрою… Да и тебя волновать опасался, все думал — ошиблась, поди, Серафима. Поверишь, распалишь сердце… Муки одни, хоть и живой где-то обретается. А так — пропал и пропал…

— Валун замшелый, а не сердце у тебя, Степка, — гневно выдавила Матрена и поднялась с табуретки.

Она отстранилась от услужливо вскочившей Ирины и побрела к порогу. Степан виновато смотрел ей вслед, но проводить не решился.

11

Родион ожидал всего: бурного гнева, неподдельного удивления, решительных действий, но только не медлительной, учтивой любезности, многозначительных ухмылок, сочувственных вздохов: дескать, случается с каждым, кто застрахован от ошибок, обознаться может всякий.

Чиновник посасывал ароматную сигару, перебирал, словно четки, судебные папки и дружелюбно отшучивался — да, перепутали вы что-то, любезный. Господин Штейнгоф — уважаемая личность в городе, он член директоратов нескольких компаний. Набожный человек, примерный семьянин. Никогда с прокуратурой дел не имел: ни по налоговой части, ни по другим казусным моментам… Ну, раз настаиваете, то еще раз прошу повторить сказанное.

Назад Дальше