К серьезным столам зазывали его редко; не люб был людям нагловатый, ерничавший после первой стопки мужик — все разговоры норовил повернуть на себя, сверлил липкими глазами принарядившихся и помолодевших по случаю застолья деревенских баб. И даже самая завалящая компания, где за трояк смотрят в рот как благодетелю, быстро отшивала Листопадова. Терпели, пока расшвыривался он рублями да отправлял гонцов в лавку, а как только начинал корить мужиков бедностью и превозносить свое добро, стаканная дружба рушилась.
Лена выглянула в окно, и сразу опала ее утренняя радость — на улице в пьяном бахвальстве опять кочевряжился отец. В неостывшей злости — не допил в честной компании, — униженно понимая, что его просто выпроводили, петлял он к дому, чтобы отыграться на своих, взять реванш за пережитое посрамление. Еще на улице перевитый матерными выкрутасами голос начал наливаться хозяйской властностью.
— В магазин дуй! И чтоб… — Упали бранные, свинцовые слова. — Одна нога здесь… Наилучшую бери… Пусть видят все — гуляет Листопадов…
Мать накинула платок, извлекла утаенную пятерку, проворно надела фуфайку. Ввалился, налитый водкой и злобой. Увидев поспешную готовность жены, чуть притушил пыл.
— Так-то лучше. Да не жмись — не вздумай «малышом» отделаться. Парой склянок уважь законного.
Мать сконфуженно скатилась с крыльца, отец сразу же подступился к Лене:
— Чего зверенышем вскинулась? Отец немил аль наука загрызла?
Выхватил из рук дочери книгу, слюняво полистал страницы:
— Мы тоже не дратвой сшитые, в науках кумекаем. Считать могем, шальной червончик не упустим.
Лена затравленно взглянула на отца. Но он только расходился, привычное ломание было впереди:
— И чего девкам мозги пудрить? Прошли арифметику — и марш из школы. Свое не проглядишь, раз таблицу умножения осилил. Черепком микитить надо, дочка, ноль пишем, пять в уме. Главное в уме, доченька. И так всю дорогу…
Лена дернулась, будто ударило ее током, — только бы не полез с телячьими нежностями. Но, к счастью, отец еще не впал в хмельную сентиментальность, он чуть недобрал норму и потому держал скрипуче-наставительный тон. Поплевал на пальцы, разлепил страницы книги:
— Симфонии одни. Ну кто он есть, Тутанхамон, черт, язык сломаешь. Родственник, жених? Халтуру подкинет иль на застолье выделит?
Лена попробовала уныло защититься:
— Фараон египетский, пирамиды строил…
— На кой мне его пирамиды… Мне шифер позарез нужен, — зло сплюнул отец. Грузно заскрипел прогнувшейся скамейкой, привычно завяз в путаных нотациях. — В невесты вымахала, соображать пора. — Дрожащие пальцы ломали спички. — Во всем пользу высматривать надо — сгодится в жизни или нет? Вот этого возьми… Тьфу, как его… Словом, хамон этот… Зачем он сдался, кому нужен?..
Лена наперед знала, о чем будет разглагольствовать отец. Что все эти умственные вывихи надо оставить бойким очкарикам, у которых от учебы все равно мозги набекрень. Пусть они ковыряются в книжной макулатуре. А уж девкам на роду написано нахвататься кое-каких премудростей, чтобы белыми воронами не каркать в наш грамотный век, и о замужестве думать. Теперь вертихвостки все о возвышенном мечтают, любовь какую-то выискивают, а не успеют жених с невестой выйти из загса, как спина к спине — и родня врозь! Родительской помощи попросить? Куда там, носы воротят, сами умные… Вот и маются матерями-одиночками, потому как верного глаза при выборе женихов не имели. Под музыку знакомства водят, на киносеансах руку отдают.
Пьяный отец мусолил и мусолил тему. Лена привстала с табуретки, намереваясь выскользнуть на улицу, но скрипучий голос отца усадил ее на место:
— Когда родитель ума вкладывает — внимай и не перечь. И фигли-мигли свои кончай. Артистка мне выискалась, погорелый театр! Я покажу тебе драмкружок! Поцелуи разводите да баклуши там бьете. И так всю дорогу…
У Лены мелькнула робкая надежда: если отец налил в себя достаточно, то сейчас сникнет он в сивушных парах. Заспотыкается на витиеватых словесных коленцах, разбито потянется, начнет всхраписто зевать, неразборчиво материться, а потом закатится в беспробудный сон.
Но он, словно угадав ее затаенную надежду, набычился и мгновенно протрезвел:
— Да не густи ты желчь на кровного родителя. От добра все идет, от ласковости. Кровинушка ты моя единственная, на тебя и горблю всю жизнь. А выходит, в злодеи попал, ненавистным тебе стал. Материнские песни все слушаешь. Смолоду она холодная ко мне. И все любовь проклятая. Куриные мозги у твоей матери, ты уж прости меня, доченька, за резкие слова.
— Будто первый раз их слышу, — огрызнулась Лена.
— Не спорю, крут я на язык. Так ругань от обиды выскакивает. — И тяжко, безысходно выдохнул перегаром. — Смолоду она холодная ко мне.
От смиренного отцовского вздоха растерялась Лена, и вроде жалость поскреблась у нее в сердце. Но ей были хорошо знакомы отцовские зигзаги, его манера подластиться в удобную минуту. Насторожилась, бдительно готовая к самому неожиданному повороту. С какой стороны подползает к ней притворно присмиревший отец, что за новую каверзу изобрел? Всегда хорохорится, всегда верховодит в доме, а тут нате — казанская сирота! Неспроста такие отвлекающие маневры, что-то хитрое обмозговал отец, если печально и выжидающе поглядывает на дочь.
Спросила тревожно:
— И давно ты пристрастился, отец?
Вскинулись набрякшие водянистые веки:
— К выпивке, что ли?
— Ну да. Вино когда полюбил, спрашиваю?
— У матери поинтересуйся, ей лучше знать. Из-за нее все и началось.
Лена с заинтересованным вдруг сочувствием всмотрелась в отца. Дряблые щеки, вспаханные глубокими, засиненными бороздами, размытый, заискивающий взгляд, из которого утекла пробивная нахальность, устало надломленные плечи. Голова отца бисерилась испариной, и он махровым полотенцем промокал ее.
— Ты никогда ни о чем не говорил мне, — в голосе Лены прорезались робкие нотки понимания.
— Что ж трезвонить на каждом углу…
— Ну, если я угол…
— Не кипятись, поостынь чуток. Хоть раз отца выслушай. Почему наперекосяк все в жизни поехало? К бабке Матрене часто бегаешь. Сын у нее был, Родионом звали…
— Так у нее трое погибли на войне…
— Ну, те двое не в счет, царствие им небесное, — раздумчиво продолжал отец. — О Родионе разговор веду. В приятелях мы с ним ходили, кровной дружбой повязаны были. Только двое и выбрались из оврага. Чудом в живых объявились. Про Авдотьин овраг, поди, слыхала? — Заслезился, примолк внезапно, видно, ушел трезвевшей памятью в дали дальние…
Двое мы выползли, остальных фашисты как косой срезали. Клятву нерушимую дали. Чтоб, значит, друг за друга до гробовой доски. Так до армии в друзьях и ходили. Женихаться в Лопатино на вечорки бегали. Ну, там Ирину и углядели, мать нашу с тобой, значит. Как увидел я ее, так и к месту прирос. В частушках и в плясках не было мне ровни. Я там такие коленца откалывал, пол ходуном ходил, бабы глаз оторвать не могли. Обручем кручусь по клубу, а сам с матери глаз не спускаю.
Да вижу: не сюда ее взгляд стреляет. Зарится она на Родиона, пламенеет вся, заходится от его разливов. Что-что, а на гармошке он играл, шельмец, отчаянно. Видно, и вправду говорят, что любовь в бабу через уши входит. Поначалу-то Родион на Ирину ноль внимания. Так я, дурья башка, подсобил ему. Шепнул, что исходится девка, вскинь, дескать, чубатую голову, колода бесчувственная.
Разглядел Родька Ирину, да и присох, сердешный. Стали мы шастать каждый день в Лопатино. Родька-то как желанный, а я при нем. Вроде бы в адъютантах, значит, у дружка. Грех на душу не возьму — было что у них, не было — не мне судить. А только сохла она по Родьке у всех на виду…
Лена подняла глаза на отца, миролюбиво проговорила:
— Когда все это было, чтобы и теперь остро переживать?
— Для тебя давно, а мне ровно вчерашний день.
— Радоваться такой любви надо.
— Много ты понимаешь в этих делах!
— Кое-что смыслю, не на луне живу. До сих пор и вымещаешь злобу?
— Непочтительно, занозисто говоришь, Ленка. Ты лучше объясни: можно жить без сердечного отклика?
— А у тебя в сердце отзвук есть?
— А как же? В сорок пятом вернулся с войны, так в райцентре первой из баб Ирину встретил. Заликовала душа — примета верная и добрая. Замечталось, завихрилось в голове, вроде все ладом пойдет. Писали мне из деревни, что сгинул на войне мой дружок. Поверишь — нет, вроде стыдно в этом признаваться, но окрылился, обрадовался я. В Лопатино зачастил. И так и сяк вокруг нее выплясываю, а отзвука никакого. На манер статуи каменной — молчит. Стыда не оберешься: мужиков но пальцам перечтешь, увечные да старики, а от меня нос воротит.
Зимой, честь по чести, сватов заслал, да выкатились несолоно хлебавши. Затвердела Ирина в своем упрямстве: дождусь — и все тут! Такая обида возгорелась во мне: здоровый и пригожий, но вот отщелкнутый ею. Попервости самогонкой утешался, а потом вижу: плохо дело — чертики запрыгали в глазах. Тут и до желтого дома рукой подать.
Переборол себя, от пьянки отошел, да и закатился на Север по вербовке. Вот где шальные деньги зазвенели, вот где раздолье открылось для нашего брата! Бери — не хочу. За каждым мужиком пять баб ухлестывает, в замужество набивается.
Крученых пять лет отгрохал на высоких широтах. Плаваю в денежных щедротах и в женских симпатиях, а нет, нет, деревня укором и глянет. Такой бугай деньги в распыл пускает, восемь часиков только работу нежит, а из деревни пишут: ох, как неподъемно живут! Про Ирину в каждом письме дознавался: что да как? Отписывали: живет, мол, в ожидании, блюдет себя, на шашни непадкая. Зеленел я от таких вестей, исходил в тоске. А когда невтерпеж стала барачная круговерть, собрал манатки, деньжата подкопленные и в деревню заявился… И только с шестого захода образумил Ирину… Видно, ждала, ждала, да и ждать перестала…
На каком-то падающем тоне отец приостановился, в непривычном волнении сломал несколько папирос, взглядом поискал глаза дочери:
— Вот такая история, а ты с вопросом: когда пристрастился?
— Но мама же за тебя вышла…
— Выйти-то вышла, а любовью не пожаловала. И обхождением, и деньгой ублажал, все одно — нелюбый! Родька в сердце на веки вечные. А что мне делать? Поначалу лаской любовь вымаливал, потом и до кулаков докатился. Совсем отчаялся, а тут бутылка на выручку пришла. Зальешься вином, и будто полегчает.
— Что-то сгустил ты, отец, — в раздумье протянула Лена. — Мама и заботливая и внимательная, да и обихожен ты по всем статьям.
— Кроме сердечной, — глухо отрезал отец.
Стукнули ворота, и с торопливой виноватостью в избу вошла запыхавшаяся мать. Увидев, что Степан сидит за столом, а не храпит на кровати, скороговоркой начала оправдываться:
— Думала, мигом обернусь, а вышло вон как. Мужичье проклятое роем гудит у лавки. Нюрка дешевого вина навезла, к прилавку не подступишься. Куда набирают, куда?
Наткнулась на трезвые глаза Степана, удивленно смолкла. Спокойный муж, румяная, взволнованная дочь. Что-то стряслось без нее — не иначе, а вот что? Только хотела спросить, как Степан заговорил сам:
— О житье-бытье толковали, мать. Наша с тобой песня, хоть и нескладная, считай, спета. Да и тянуть недолго осталось, так что из упряжки нет смысла выскакивать. О дочке подумать пора, хорошего человека и ей разглядеть время приспело.
— А сама она без глаз, что ли? — опустилась на табурет Ирина. — Ей поводыри нужны?
— Зачем ты так? Совет родных лишним не будет, не вороги мы своему чаду.
— Иль приглядел кого? — закипала неприязнь в Ирине.
— А ты не цепляйся за слово, его как хочешь повернуть можно. Не домострой мы какие, а родители желанные. Разве большой грех, если советую приглядеться к стоящему человеку?
Лена не сразу вникла в привычную родительскую перебранку — она потрясенно переживала отцовскую исповедь, его непривычную откровенность, горькие слова и какими-то новыми мерками оценивала атмосферу родного дома. Рассказ отца застал ее врасплох, и она силилась разобраться в своем душевном смятении, понять и оправдать каждого из родителей. Отец открылся перед ней в ином обличье, и в первом порыве она метнулась на его сторону, на позиции нелюбимого, всю жизнь страдающего человека, зазря отринутого, брошенного и необласканного. Холодок, который всегда держался в их избе, хмельные протесты отца, его колючая агрессивность — все это сгоряча Лена адресовала только матери, которая не пожелала согреть свою семью в угоду давнему, но сегодня уже смешному чувству. Доверительные слова отца вызвали скоропалительный приговор матери — раз уступила отцу, приняла его предложение, то и любовь отдай безраздельно.
Она так далеко отстранилась от разговора родителей, что вполуха слушала их пререкания. Но отцовский голос набирал силу:
— Подумаешь — разведенный! Мало ли как бывает в жизни? Обмишурился, обжегся с первого раза, а теперь хочет обзавестись семейством всерьез.
— Да какая из Ленки жена? — испуганно возражала мать. — Только десятилетку кончила, в институт поступать настроилась.
— Во-во! Архивника нам только и не хватало! Нашли институт, ха, ха! Название и то чудное, а уж о зарплате и не говорю! Прокантуется пять лет в столице, вольностей нахватается — и марш в собес справки подшивать. За сто десять рубликов! Да ты, баба бестолковая, вдумайся только! Главный инженер леспромхоза. Солидный, к вину воздержан. Народ к нему с полным почтением: «Олег Васильич, Олег Васильич!» С деньгой в ладах, не мот какой-нибудь. «Жигули» отлакированы любо-дорого, квартира хрусталем светится, одет с иголочки. Ну и что возраст, разница, так сказать? Окромя хорошего, ничего не вижу. У Ленки ветер в голове свистит, сорокой еще по жизни скачет. А у него степенность, опыт. К Ленке счастье стучится, а ты всякие препоны возводишь.
— А институт? — сникнув голосом, обронила Ирина.
— Тут тоже соображение имеется. Куда спешить девке? Не парень, армия не стоит за спиной. Попервости в леспромхозе устроится. Местечко там есть непыльное — нормировщица. Правда, оклад негустой, да не в этом гвоздь. Хотя всегда премиальные: и квартальные и месячные. Главное — закрепиться, стаж набрать. Притрется в коллективе, в жизни оглядится, да и махнет в лесной институт, под зеленый светофор, так сказать. А как же? С производства, общественница, по первому разряду пройдет. Ну а если детишки выскочат к тому часу, тоже невелика беда. Аль без диплома жизни нет? И без корочек можно жить припеваючи.
— Как на счетах все разложил. Да только упустил самую малость. С любовью-то как, Степа? — Мать наполнила слова шутливой ласковостью.
— Узнает Олега — полюбит. За привычкой и чувство придет.
— К маме же не пришло, — вырвавшись из долгого оцепенения, зло врезалась в отцовские рассуждения Лена.
— А ты помолчи, доченька, — успокаивающе отмахнулся отец. — По матери не крои свою жизнь. У нее не сердце, а глыба ледяная. А ты девушка душевная, мыслями теплая, ты на чужое чувство скоро отзовешься.
— Пошутил отец, и будет. — Лена порывисто подскочила к столу. — Какая же я дура доверчивая! Поплакался, постонал, и готово — разнюнилась, в искренность твою поверила. Вот зачем ты обвивал доченьку притворным раскаянием. К леспромхозу подползал, значит. Видела я твоего скопидомчика непьющего, даже прокатилась на «Жигулях» его расписных. — И вдруг зашлась в истеричном, неуправляемом вопле. — Злодей ты проспиртованный, законный мой папаня! А взятку за меня еще не схватил, в сберкассу червонцы, не упрятал?
Степана выбросило из-за стола, он закружился по избе, норовя поймать Лену за волосы, но та успела прыгнуть к печке и схватить рогатый ухват.
— Не подходи, папаня, отступись, серьезно говорю…
И столько ненависти полыхало в ее глазах, такая решимость таилась в напряженной позе, что впервые в своем доме струхнул Степан, грузно попятился, заклокотал злыми, но уже бессильными словами:
— За леспромхоза все равно выдам, сатанинское отродье. Не быть мне Листопадовым, если ты отцовскую волю не выполнишь…