Ударивший в колокол. Повесть об Александре Герцене - Славин Лев Исаевич 17 стр.


Где бы Герцены ни жили, чаще всего они виделись с Гервегами.

Кстати, откуда он взялся, Георгий Гервег, сыгравший столь роковую роль в судьбе Герценов?

Придется нам заняться им на некоторое время.

Русские эмигранты на первых порах относились к иностранным революционерам с большим пиететом. Сказывалась гостеприимная распахнутость русской души. Здесь было что-то и от русского барства, от хлебосольства. Какой-нибудь лжедемократ из Пруссии вызывал чуть ли не преклонение у наших радушных изгнанников, даже таких крупных, как Бакунин и Огарев. Кстати, они оба способствовали сближению Гервега с семьей Герцена. А ведь еще за два года до того один берлинский знакомый предупреждал Огарева:

— В Гервеге есть что-то несвободное, что-то риторическое, совсем так же, как в его поэзии…

Но ведь Огарев (по слову Герцена, который и сам склонен был порой ошибаться в людях) «никогда не умел судить о людях».

А на квартире не то у Бакунина, не то у Сазонова произошло это злосчастное знакомство.

В ту пору Гервегу было тридцать лет. Отец его, ресторатор в Штутгарте, мечтал о духовной карьере для сына и отдал его в семинарию в Тюбингене. Это были своего рода лютеранские иезуиты. Не они ли развили в Гервеге мягкую вкрадчивость и елейную сладкоречивость, от которых он никогда не мог избавиться. Впрочем, в священники он не пошел: слишком он был избалован, как выразился Герцен, «самой пламенной жаждой мелких наслаждений».

По окончании семинарии он бежал из родного Вюртемберга в Швейцарию. Сам он придавал этому побегу политический характер. В действительности он бежал от военной службы и долго не мог оправдаться от обвинения в дезертирстве.

Гервег в Цюрихе оказался в оппозиции к правительству и писал стихи, в которых подражал Беранже. Вот, к примеру, два куплета из его «Колыбельной песни»:

Спи, Германия родная,
Безмятежно, как в раю,
Ни о чем не поминая.
Баю-баюшки-баю.
От восторга просто тая,
Над тобою я пою:
Спи, Германия родная.
Баю-баюшки-баю…[22]

Нашелся издатель, который выпустил стихи Гервега под несколько вызывающим заглавием «Песни живого». В Германии тогда бурлили политические страсти. Дорого яичко к христову дню — гражданские мотивы книжки пришлись к моменту.

Стихи Гервега имели успех. И такие приподнятые строчки, как:

Над землей кресты видать —
Вce должны мечами стать! —

становились революционными лозунгами. За два года вышло шесть изданий.

Когда вышел второй том «Песен живого», он не имел того успеха. Но Гервег продолжал публиковать политические стихи в «Немецко-французском ежегоднике» Карла Маркса.

Много лет спустя Гервег написал «Песню пчел». По рекомендации Лассаля она стала гимном рабочего союза — на время, пока не раскрылось, что это, в сущности, подражание «Песне британцев» Шелли.

Но вернемся к периоду славы Гервега. На крыльях успеха «Песен живого» Гервег вернулся в Германию. Модного поэта пожелал видеть сам Фридрих-Вильгельм IV, туповатый и взбалмошный король Пруссии, имевший слабость воображать себя знатоком и покровителем искусств. Во время аудиенции Гервег поцеловал у короля руку. И — стремглав покатился вниз в мнении общественности. Его уличили в низкопоклонстве. Появились в печати шаржи. Наиболее распространенный состоял из двух частей: слева Гервег в ожидании приема стоит в гордой, независимой позе, скрестив руки на груди; справа он же перед королем, угодливо изогнув свой вертлявый стан.

Гейне, и ранее относившийся иронически к Гервегу и окрестивший его «железным жаворонком», еще раз прошелся по нему в стихотворениях «Экс-живой» и «Аудиенция».

Гервег сообразил, что ему надо как-то обелить себя. И он направляет королю протест против запрета распространения в Германии журнальчика, который он редактировал, под громоздким названием «Немецкий вестник из Швейцарии», щедро заполненный его стихами.

Реакция последовала немедленно: правительство издало распоряжение, столь обычное для монархических государств, когда оно хочет избавиться от нежелательного гражданина, об изгнании Гервега из Пруссии.

Франц Меринг так охарактеризовал падение Гервега в немилость после его флирта с королем: Гервег «никогда не мог забыть своего низвержения с такой высоты… Мучительная смесь фатального равнодушия и придушенной злобы проникла с тех пор во все его поступки и в немалой степени также и в произведения…»

Одна выгода для Гервега: эта высылка несколько реабилитировала его в глазах революционной эмиграции.

Следовало, однако, позаботиться и о поправке пошатнувшегося материального благополучия. Но тут Гервег долго не раздумывал и выгодно женился на Эмме Зигмунт, дочери придворного поставщика шелка. Обожавший свою дочь старик Зигмунт положил выдавать молодым ежегодный пенсион в двадцать тысяч марок. Правда, пристрастившемуся к роскоши Гервегу этого не хватало. Но на что, позвольте спросить, богатые друзья? Ими, сколь странным это ни представляется, чудовищным даже, стали Герцены.

Некоторое время Гервег порхал по эмигрантским кругам в Швейцарии. Завернул как-то на собрание «Союза справедливых». Он был бесконечно далек от крайних взглядов этих изгнанников, склонявшихся к коммунизму. Но он любил покрасоваться в их среде, щегольнуть своим свободомыслием, потешить свое тщеславие комплиментами «Справедливых», которых он в одном письме аттестовал так:

«Глупые немецкие коммунисты меня скомпрометировали, так как я иногда выражал мое согласие с демократическо-социальными реформами…»

Вскоре он поселился в Париже. Здесь он стал завсегдатаем немецкого эмигрантского клуба в кафе «Милуз». В этом гнезде эмигрантов была своя иерархия. Гервег вошел в руководство клуба, потеснив Борнштедта. Он завел связи и в международной эмигрантской среде, сошелся, между прочим, с Сазоновым — и не только на почве политических интересов, но и в смысле посещения всяких парижских увеселений, которых этот русский изгнанник был.

В то же время он зачастил к Герцену. Он считал удачным тот день, когда ему удавалось уговорить Герцена заглянуть в ресторан «Провансальские братья», один из самых дорогих в Париже. Ради удовлетворения своих гурманских привычек он терпел колкие замечания Герцена о своей бездеятельности и капризных замашках. Но хотя Гервега и передергивало от насмешливого фейерверка Герцена, он не в силах был оторваться от него не только из соображений выгоды: по-своему он любил Герцена, насколько этот холодный эгоистичный человек способен был любить кого-нибудь, кроме самого себя. А в Герцене был огромный кладезь нежности. И частицу его он в ту пору изливал на Гервега.

Что ж, значит, Герцен настолько плохо разбирался в людях?

В этом случае — с сильным опозданием.

Мартовские иды Герцена

…Гадатель предсказал Цезарю, что в тот день месяца марта, который римляне называют идами, ему следует остерегаться большой опасности. Когда наступил этот день, Цезарь, отправляясь в сенат, поздоровался с предсказателем и шутя сказал ему: «А ведь мартовские иды наступили!», на что тот спокойно ответил: «Да, наступили, но не прошли!»

Плутарх

Месяц март Герцен почитал особенным в своей жизни. Может быть, это был единственный вид суеверия, свойственный ему. Он и посмеивался над ним, однако с наступлением марта всякий раз в него прокрадывалось какое-то томительное ожидание. Не то, чтобы он ждал беды или, напротив, благ. Но всегда чего-то сверхбудничного, такого, что не останется в жизни безрезультатным. И этот трепет подспудно держался в нем весь этот сырой весенний месяц, пока не приходил первоапрельский «день дураков». Его Герцен приветствовал каскадом шуток и веселых мистификаций, в которые он сбрасывал странное мартовское наваждение.

Он записал в дневнике в мартовские дни 1839 года:

«Не в самом ли деле в году есть дни, месяцы, особенно важные, климатерические, как говорили занимающиеся тайными науками? В таком случае март отмечен ясно в моей жизни.

25 марта 1812 года я родился.

31 марта 1835 года прочли повеление о ссылке.

3 марта 1838 года первое свидание с Натали…»

В 1840 году мартовские иды улыбнулись Герцену: 13 марта с него снят полицейский надзор. В марте 1847 года Анненков пишет из Парижа Белинскому:

«Герцен сейчас приехал и уже наполнил Париж грохотом желудочного своего смеха».

1 марта сорок девятого года Герцен написал в этюде «С того берега», обращаясь к московским друзьям, свое знаменитое «Прощайте!», объявив, что решил остаться за рубежом, где он — «бесцензурная речь ваша, ваш свободный орган…».

А двумя годами раньше, мартовским вечером там же в Париже, зайдя к Сазонову (кстати, только накануне выкупленному им из долговой тюрьмы в Клиши), Герцен знакомится с красивым молодым человеком, поклонившимся ему с важной любезностью. Это был Георг Гервег. Таким образом, тот март сорок седьмого года по справедливости может считаться одним из самых несчастливых в жизни Герцена.

Гервег в Париже принимал участие в организации «Немецкого демократического легиона».

Цель легиона — поддержать предполагаемый революционный переворот в Германии. А для этого — вторгнуться в сопредельный с Францией Баден, разбить или привлечь на свою сторону королевские войска и, как апофеоз, провозгласить германскую республику.

В легион уже набралось примерно свыше семисот человек. Гервег был в группе командования кем-то вроде политического комиссара. Легионеры собирались в кафе «Милуз», здесь их снаряжали и отправляли в Страсбург, там была база. Большинство легионеров были немецкие ремесленники, учителя, молодые подмастерья, бежавшие в эмиграцию из-за своих левых взглядов.

Чаемую германскую революцию субсидировало французское республиканское правительство. По распоряжению министра иностранных дел поэта Ламартина (которого, кстати сказать, Гервег переводил) легиону были отпущены средства из расчета пятьдесят сантимов в сутки на человека во время похода до границы и на питание по дороге. А после границы, на родной германской земле, предполагалось, легион сам себя прокормит. Французское правительство ничего не имело против отъезда немцев, так как они отбивали работу у французских рабочих, и выделило легиону кругленькую сумму в тридцать тысяч франков. Командование — бывшие прусские офицеры Борнштедт, Отто Корвин-Вирзбицкий не хотели иметь дело с деньгами и просили распоряжаться ими Гервега. Он согласился.

Уже в самой идее создания этого легиона было что-то несерьезное, порой даже с чисто опереточными моментами. Маркс был резко против этого легкомысленного предприятия и предостерегал его инициаторов в свойственных ему гневно-иронических выражениях:

«Борнштедт и Гервег ведут себя, как прохвосты».

«Мы, — писал Энгельс, — самым решительным образом выступили против этой игры в революцию… насильственно навязать ей (Германии. — Л. С.) революцию извне, означало подрывать дело революции в самой Германии…»

Гервег меж тем и его жена готовились к походу легиона, не совсем четко представляя себе серьезность этой операции. Гервег следовал в рядах легионеров, но в приобретенном им щегольском экипаже. По свидетельству Анненкова, в экипаж погрузили ящики. С патронами? С ручными гранатами? Как бы не так! С вином! С паштетами из индейки, фаршированной трюфелями! Вот как элегантно мы снаряжаемся в революционные битвы!

Эмма Гервег, сопровождавшая мужа, поехала в специально сшитой на этот случай амазонке из трех национальных цветов — черного, красного и золотого. Тех же цветов была кокарда на ее берете. Сам Гервег повесил на свой франтоватый сюртук саблю.

Легион, плохо вооруженный и неумело организованный, был разгромлен в первом же столкновении у Шопфгейма с регулярными королевскими войсками. Немногие полегли на поле боя, кое-кто утонул в Рейне, остальные бросили оружие и подняли руки. Лишь некоторым удалось спастись, бежав в Швейцарию.

Поведение Гервега в битве под Шопфгеймом обесславило его на всю Европу. Даже его комплиментарный биограф Флери нехотя замечает:

«Нет ничего более потрясающего, чем контраст между славой Гервега перед 1843 годом и его непопулярностью, начиная с этой эпохи и особенно после 1848 года».

Гейне отозвался на батальные похождения Гервега язвительным стихотворением «Симплициссимус Первый» (то есть «Простак Первый» — пародия на титул генералиссимуса). Называя его «божком мещан, крикуном базарным, фигляром, презренным в роли геройской», Гейне писал:

…Молва идет, что тщетно жена
Боролась тогда с малодушьем супруга —
Когда при выстрелах ружейных
Кишечник нежный ослаб от испуга.
…Защелкали пули — бледнеет герой,
Лепечет слова без конца и начала —
Он бредит, а супруга рядом
Платок свой к длинному носу прижала…

Ко всему этому прибавились упорные слухи, обвиняющие Гервега в слишком вольном обращении с кассой легиона, которую он взялся сохранить. Герцен был уверен, что эти общественные деньги, как вспоминает он в «Былом и думах», «беспорядочно бросались, и долею на ненужные прихоти воинственной четы».

Через Швейцарию, больше всего стараясь, чтобы их не узнали, Гервег с женой добрались до Парижа.

К кому в горести своей кинулся этот раздавленный человек?

Уж конечно не к немецким эмигрантам, понимая, какой уничтожающий прием он там встретит. Не посмел он толкнуться и к Сазонову, не без основания опасаясь, что этот его товарищ — более по кутежам, чем по убеждениям — брезгливо отвернется от него: ведь неудачников не любят.

Не пошел он и к Бакунину, называвшему себя другом Гервега и даже бывшему шафером на его свадьбе, потому что не сомневался, что Бакунин со свойственной ему политической непримиримостью и взрывчатым темпераментом жестоко осудит его.

Он толкнулся к Герцену. Почему? На первый взгляд это кажется удивительным. Не друг, не приятель, просто знакомый, один из многих в пестрой эмигрантской колонии Парижа. Было между ними к тому времени не более чем несколько встреч, незначительных разговоров.

Но Гервег своим инстинктом загнанного зверька учуял в Герцене его широкое сердце, настежь распахнутое для всех обездоленных, его добрую снисходительность к павшим, его доверчивость и — что имело для Гервега немалую притягательность — его богатство и всем известную щедрость.

Он не прогадал. Это был верный ход. Герцен пожалел его. Обогретый этой жалостью, Гервег расстался со своей позой надменного одиночества и прилепился к Герцену с такой силой, что того это даже тронуло.

«Оставленный всеми, он держался за полу моего платья, как дети держатся за мать… — писал о нем Герцен, — он ютился ко мне по-женски. Я видел, что он очень несчастен, я верил, что он из неосторожности навлек на себя нареканье…»

Как же все-таки случилось, что Герцен, предсказавший грозное явление Бисмарка, как же он, еще за три года предвидевший франко-прусскую войну, не разгадал сразу в Гервеге то, что увидел в нем значительно позже, — его, как Герцен выразился впоследствии, «лимфатическую», «боязливую», «мелочно-осмотрительную» натуру? Может быть, это случилось оттого, что гений Герцена был дальнозорок. То, что происходило под боком, оп различал неотчетливо, а отдаленное будущее прозревал как пророк.

Гервег прильнул к Герцену с цепкостью, с какой вьющееся растение обвивает мощный кряж и приживляется на нем.

Но даже когда Герцен стал распознавать истинную цену Гервегу, он не отдалился от него. К этому времени они уже стали друзьями. А Герцен был снисходителен к друзьям. Он долго щадил Кетчера, он многое прощал Бакунину. Его дружба с Гервегом была род покровительства старшего младшему, сильного слабому. Он как-то писал Гервегу:

Назад Дальше