Вечера - Василий Егорович Афонин 14 стр.


Ясно было, что меня принимали за тунеядца. Путаясь, стал объяснять, что вот, дескать, литератор я и так далее.

— Пишешь, что ли? — перебил Балдохин. — Писатель? Книжки пишешь? А как фамилия? Не слыхал. Вас ведь развелось сейчас, писак — гиблое дело. Куда строчите? Все равно никто не читает. Мне их на базу, книжки ваши, машинами привозят. Мы книжки рвем, превращаем во вторичное сырье. Из него делают рубероид, отправляют на стройки. Вот как. Двадцать женщин сидят, рвут. Корки — туда, страницы — туда. Одна баба говорит: эк наворочали книжищ. Взяла б сейчас лопату деревянную да навернула б хоть одного, чтоб бумагу зря не переводили. Руки отнялись — рвать. И кто им столько бумаги дает на разорение?..

Я стоял, чувствуя, как наливаются уши. Но помалкивал.

— Ты это, слышь, — со смешком продолжал Балдохин, — сознайся, какие насочинял. Я прикажу, чтоб в сторону откладывали, не рвали. Полезным делом надобно заниматься, а вы…

Пробормотав что-то, что вот, слава богу, хоть помогаем кому-то выполнять планы по рубероиду, я поспешил уйти. Разное приходилось слышать о пишущих, о написанном, но такого, как Балдохин, никто никогда в лицо не говорил. Когда обида утихла, зашел к соседу, присмотреться. Захватил одну из своих книжек. Балдохин покрутил книжку, с улыбкой сунул на полку, сказав, что на досуге полистает. Потом он сознался, что прочесть так и не смог, не понравилась.

Стали мы разговаривать. Выяснили его литературные пристрастия: кое-что Балдохин прочел. Правда, названные им книги не были отмечены высокими художественными достоинствами, но все же. Еще Балдохин сказал, что приехал из другого города, возглавил Вторсырье, втягивается в работу. Я сидел напротив, наблюдал, как держится хозяин, как говорит. Отвечал на его вопросы. Встречались мы и позже, но о литературе разговора более не затевали. Судя по всему, я для Балдохина так и остался потенциальным производителем материала для рубероида. Не обрел в лице Балдохина нового читателя…

Он же меня заинтересовал, и вовсе не как читатель, а как руководитель. В лице нового директора Вторсырья Балдохина увидел я природного хозяйственника, каких, признаюсь, не приходилось встречать до этого. Хозяйственников, надо сказать, по сей день я не касался, не трогая производственной темы. Писал в основном о деревне, руководители редко попадали в герои. Да и кому, скажите на милость, придет в голову сделать героем своего произведения, хоть и положительным, работника базы Вторсырье, занятого какой-то там макулатурой. Отношение наше, за редким исключением, к этому самому вторичному сырью почти с детских лет легкомысленное, определяется оно бытовым выражением «утиль», отождествляясь с чем-то крайне не нужным нам, бросовым. Да и кто, думалось, из серьезных людей станет ведать подобным — утилем, хотя бы и в масштабах области. Неудачник если, случайный человек…

Так примерно думалось мне до некоторого времени в отношении макулатуры. Оказалось — нет, очень важное дело. Необходимое. Государственное. Только надобно по-иному взглянуть на это дело. Взглянуть с позиции хозяина, и хозяина цепкого.

По-иному взглянуть помог Балдохин, возглавивший Вторсырье. Она и до него, конечно, существовала, база. О работе базы узнал я от бухгалтерши, проживавшей ранее в той самой квартире, где ныне поселился новый директор. Помню, все жаловалась она, собираясь уходить, подыскивала лучшее место. Дела на базе идут через пень колоду, рассказывала бухгалтер. Руководит действительно случайный человек, случайные люди работают под его руководством, из тех, кого уже никто нигде на работу не принимает. Из года в год план не выполняется, постоянные убытки, долги кругом. Подходит день зарплаты — платить нечем, банк денег не дает. За последние двадцать лет поменялось одиннадцать директоров, более двух лет никто не держится. Сама контора и территория базы в таком состоянии, что и на работу ходить неприятно. Никто нам не помогает, никто нами не интересуется, один стыд и срам. Вот доработаю год, да и перейду от греха куда-нибудь…

Плачет, а все служит. Любопытно мне стало. Дай, думаю, посмотрю. Пошел. Контора и база располагались тогда чуть ли не в центре города, на одном из проспектов. Деревянный старый покосившийся дом-контора, в которой, по рассказам, зимой держится такая температура, что застывают чернила. Часто сотрудники не раздевались, не снимали рукавиц. Нет заборов, нет ворот. На территории под открытым небом свалены как попало тряпье, кости, бумага, битое стекло, изношенные автомобильные покрышки. Нет складов, чтоб все это сложить.

Лето — над костью рой мух, бродячие собаки грызут, таскают кости. Тут же валяются бочки, различные железяки, чурбаки, куски досок, просто мусор. Стояли прессы, на которых велась прессовка макулатуры. Зимой, прежде чем начать работать, рабочий разгребал снег, освобождая прессы, затем — сырье. Работа начиналась в одиннадцатом часу, вагон грузили два-три дня. Рабочие сидели на бревнах, курили, отмахиваясь от мух. Бичи, которым некуда было деваться. Они шли в «утильку», где их брали порой и без документов, по одной какой-нибудь справке.

Понимаешь состояние человека, принявшего разбитое корыто. Спрашиваю Балдохина, что думал он тогда, в первые дни, с чего начинал. Не всякий согласится руководить подобной базой.

— Ни о чем не думал, — сердито отвечал он. — За свою трудовую деятельность несколько раз впрягался в такие же вот предприятия. С нуля начинал, с пустого места. Разгребал мусор, на расчищенном начинали строить. Дворцы возводил на пустырях…

Здесь прежде всего следовало рассчитаться с долгами. Обратился к властям — помогите с рабочей силой. Своей-то не было. Дали рабочих, школьников. Поехали на старую базу, там — здоровая площадь — вот уже пять лет лежал метровый слой макулатуры. Около двух тысяч тонн. Представляешь?! Все лето работали. Драли пласт, прессовали, отправляли в города. Из-под прессов коричневая вода бежала. Тюки тяжеленные. Думали — откажут города, не примут, потому давали большой процент скидки на влажность. Приняли. А мы спешим-торопимся, прессуем, отправляем. Собрали за лето на старой базе тысячу тонн макулатуры — она списанию подлежала. И распрекрасному Вторсырью нашему, ожидавшему очередных убытков, сберегли почти шестьдесят тысяч рублей. Вот как, шестьдесят тысяч! А ты говоришь — с чего?

Школы крепко помогли. Это я уже по опыту знал — выручат школы, лишь наладь прием от них. Так и случилось. А до этого в школах с макулатурой курьезы происходили. «Вторсырье» к ним не обращалось, школьники соберут бумагу по собственному почину, а что делать с нею — не знают. Куда нести, кому сдавать? В одной школе трижды за год собирали, потом вынесли в ограду и сожгли — девать некуда. Пришел пожарный, оштрафовал директора за костры, а тот сразу же запретил сбор.

Я в гороно, к заведующему. Как же так? Решили вопрос, наладили график вывоза. Если руководству школы говорили, что машина будет в три часа дня, то в три часа дня машина стояла в условленном месте. Дисциплина. Ну и сказалось, понятно. До меня за год по городу школы сдавали всего тридцать тонн макулатуры, а в первый год, как принял базу, сдали триста тонн. На второй — около девятисот, на третий — более тысячи. Тысяча тонн! Школы! Представляешь себе, как развернулись?!

Я все присматривался к новому соседу своему. Жили через стенку, а виделись редко, еще реже разговаривали. Да и когда? Вставал он рано. В семь слышалось щелканье замка, тяжелые по коридору шаги, стук закрываемой коридорной двери, шум мотора под окном — Балдохин уезжал на работу. Возвращался поздно, не раньше восьми, летом — в девять, в десятом часу. Вечер. Смотришь, прихрамывая, как бы неуверенно ступая, идет он от машины к подъезду, держа в опущенной руке что-то завернутое в бумагу, чаще всего курицу. Либо колбасу несет под мышкой.

Мы были с ним совсем разными людьми, никаких отношений между нами не сложилось. «Доброе утро», «Добрый вечер», — говорили мы друг другу при встрече. Каждый был занят своим делом, не докучая один другому. Часто я просто забывал о нем, как, видимо, и он обо мне. Но иной раз, видя Балдохина, устало хромающего к дому, испытывал и жалость, и удивление, и даже восхищение перед этим человеком, чего толком не мог бы объяснить. Испытывал и стыд перед ним, Балдохиным.

Старался представить его жизнь. Вот поднимется он сейчас на третий этаж в свою, потерявшую после выезда семьи уют, однокомнатную квартиру, где давно следует делать ремонт, пройдет на кухню, разделает, поставит варить курицу, сядет подле плиты и станет хмуро смотреть в окно, куда смотрел и вчера, и позавчера, и еще раньше. И не закурит, потому что не курит. И не выпьет от усталости и одиночества, потому как не пьет. А уже одиннадцать, начало двенадцатого. Надобно ложиться, чтобы в половине седьмого вставать. Завтракает ли он по утрам? Да и какой завтрак в такую рань, темень еще…

Редко, но заходил. Постучит, откроешь, он стоит перед дверью. Порога не переступит. Луковицу попросит, соли, хлеба или пару яиц. А то картошки нет, купить не успел, дайте картошки.

— Тяжело одному, Михаил Михайлович, — затеял я однажды разговор. — Жениться надо. Старая семья — что, не едет к вам?

— Это ты к чему завел? — Балдохин поднял широкое лицо.

— Да ни к чему… Просто так… Гляжу вот, как вы один…

— Просто так никто ничего не делает, все с умыслом. Жениться? Был женат, двадцать лет прожили, а теперь врозь. Ясно? Ей, видите, проценты-алименты могут мужа заменить. Заменят — пожалуйста, получай, я не против. Только и ко мне не суйся. А второй раз — не потяну. Сорок шесть лет трахнуло. Не мальчик на юбки поглядывать. Ну, что поделаешь? Так сложилось…

Позвонил мне один раз вечером, к телефону подошла жена.

— Твой дома? — спросил Балдохин, будто разговаривал на базе.

— Дома, — ответила жена.

— Пускай заглянет.

Зашел. Балдохин в пижаме лежит на диване, смотрит телевизор. На полу, рядом с диваном, газеты. Прочитал — бросил на пол.

— Садись, посиди, — кивнул Балдохин на стул. Скучно, вероятно, стало ему, захотелось поговорить, вот и позвонил взял.

Я сел напротив хозяина, вполоборота к телевизору. Молодежный оркестр, не то «Янтарь», не то «Изумруд», что-то там наигрывал, напевал, приплясывал. Балдохин презрительно косился на экран, молчал, сопел, шевеля пальцами ног. Молчал и я.

— Эк лоботрясов развелось, а?! — кивнул Балдохин. — Оркестрики! Сколько их по стране, оркестров таких, — не счесть. В названиях одних запутаешься, а все одинаковы, не различишь. Играют! Дали бы мне их на базу, три-четыре оркестра, я бы за месяц годовой план выполнил. Развелось, как футбольных команд! Э-эх!..

Заметил мою улыбку, приподнялся живо, опустив ноги на газеты. Пижама расстегнута, волосатая грудь широка.

— Усмехаешься?! Знаю, все вы смеетесь над Балдохиным. Дескать, в мусоре копается. Чистюли. Это для вас таких — мусор, а для хозяйственного человека — деньги, доход, выгода. Вот как! А вы — мусор. Ты хоть задумывался раз, что такое экономика, куда это идет? Ну, вот. А пишешь. О чем ты пишешь? Как птички поют, как цветочки цветут. А что-нибудь дельное — тут у вас сразу заедает. Вторичное сырье — вот о чем писать следует в первую очередь. Двадцать лет занимаюсь этим. Двадцать лет — жизнь целая. Такое дело… наипервейшее. Начнешь объяснять какому-нибудь чинуше, а он улыбается, безграмотность экономическую показывает. За границей на вторичном сырье давным-давно комбинаты громадные работают, а у нас только разворачиваться начали, да и то с оглядкой друг на друга. Богаты, видите ли, слишком. По деньгам ходим, миллионы рублей на мусорные свалки вывозим. Сжигаем. Миллионы рублей в небо с дымом летят, вот как. А нам задуматься об этом некогда — дела разные…

Балдохин волнуется и скребет пальцами грудь. Я слушаю. — В трех областях налаживал дело. Наладил. В трех областях. Эта четвертая. Приехал, а здесь тишь да благодать. «Что такое вторичное сырье?» — «Вторичное сырье? — смотрят на меня. — Отбросы, видимо». Ах, какие мы все воспитанные, — Балдохин качает головой. — Какие мы все тонкие натуры, — он морщится, страдая. — Какими важными делами мы все заняты. Где уж там макулатура. Нет, чистые деньги мы не выбросим никогда. Рубль, скажем, или хотя бы двадцать копеек. На них можно что-то купить. Соли, спичек, булку хлеба. А вот пачки прочитанных газет мы выбрасываем ежедневно, ежемесячно, ежегодно. Эти пачки газет в конечном счете могут обернуться пачкой денег. Да, да. А вот выбрасываем. Одному, видите ли, стыдно… как это он пойдет куда-то с тряпьем, сдавать. Второй ленив, третий пренебрегает такой мелочью. Четвертый настолько обеспечен, что плевать хотел на тряпье и кости. Пятый — я уверен, таких большинство — не знает, куда идти, где искать приемный пункт, кому сдавать. Проще выбросить в специальный ящик для мусора. Балдохин увлекается. Широкое лицо его потеет, потеет набухшая шея. Он подается вперед, левой рукой отбрасывает со лба волосы, правая, с растопыренными пальцами движется перед моими глазами, подтверждая сказанное. Я слушаю.

— Как бы все это нам преодолеть и побыстрее, а? — проглатывая слова, спрашивает Балдохин. — Ложный стыд, лень, пренебрежение, брезгливость, высокомерие. И взглянуть на дело по-хозяйски. Принесем пользу и себе, и государству. Вот, — Балдохин поворачивается к столу, вытаскивает из пачки схваченные скрепкой листки бумаги, — слушай внимательно, что написано. Внимательно! «Использование в народном хозяйстве вторичного сырья, — напрягаясь, громко, как глухому, читает он, — значительно сокращает расходы ценных сырьевых материалов, позволяет более экономно расходовать электроэнергию и топливо, высвобождая рабочую силу, транспорт для других нужд. Экономические выгоды этого дела очевидны, об этом сами за себя говорят цифры.

Использование вторичного текстиля (тряпья) экономит в производстве около тридцати процентов шерсти, хлопка. Из одной тонны обработанного шерстяного тряпья можно получить восемьсот килограммов восстановленной шерсти. Одна тонна восстановленной шерсти, заменяя натуральную, дает в производстве тканей экономию от одной до шести тысяч рублей. Большое количество тряпья идет на изготовление толя, рубероида, картона. Из одной тонны макулатуры получается семьсот пятьдесят килограммов бумаги, при этом экономится четыре кубометра древесины и одна тысяча киловатт-часов электроэнергии. Необходимо знать, что стоимость бумаги и картона, изготовленного из макулатуры, в два раза дешевле продукции, выработанной из древесины. Сохраняются гектары девственного леса…

— Кости животных, — передохнул Балдохин, взглядывая на меня, — служат основным сырьем для изготовления высококачественного клея. Из одной тонны костей можно получить сто шестьдесят килограммов столярного клея, сорок килограммов технического жира и около пятисот килограммов костной муки. В нашей стране, — прокашлялся Михаил Михайлович, — ежегодно изнашивается более миллиона тонн автомобильных, тракторных и других покрышек, из которых можно извлечь для повторного использования примерно семьсот пятьдесят тысяч тонн резины, сто пятьдесят тысяч тонн химического волокна, сорок тысяч тонн стали». Какие цифры, а? — Балдохин потряс листками. — Слышишь, тысячи тонн! Тысячи! Из чего?! А из ерунды — хлама, мусора! Вот как! А вы! Эх, ничего вы не соображаете в этом деле, скажу. Ты когда-нибудь в жизни своей хоть раз задумывался над этим? — Балдохин пристально смотрит на меня. — Видишь, не задумывался. И другой, и третий. Эту памятку, — Балдохин бросил листки на стол, — надобно перепечатать во всех газетах, центральных и местных. Расклеить на остановках, у входов в дома, школы, другие учебные заведения. Чтоб все прочли, все знали…

— Слушай, — сказал он несколько дней спустя, — да хватит тебе сочинять небылицы. Поедем, посмотришь хотя бы, чего мы достигли за три-то года. Лучше разок взглянуть своими глазами, чем без конца слушать. Поехали, не пожалеешь. Одевайся…

И мы поехали на его служебном темно-красном фургоне «Москвич», на котором Балдохин мотается изо дня в день. Машину Балдохин вел стремительно, посылая ее от перекрестка к перекрестку, беря обгон, лавируя, тормозя. Я сидел рядом, глядя вперед, думая об одном, как бы… Вот самосвал. Куда же мы?!

— Не переживай, — заметил Балдохин, — живы останемся. Машину чувствую, правила соблюдаю. Я несколько лет гонщиком был, профессионалом. Там и ногу повредил. Гонщиком, представляешь себе?! Прибыли. Вот это и есть наша база Вторсырье. Пошли.

Назад Дальше