Днепр - Рыбак Натан Самойлович 8 стр.


Был он гораздо выше брата, широк в плечах, ровно подстриженная голова чуть клонилась набок, и потому казалось, что Петро все время к чему-то прислушивается. Он улыбался белозубым ртом, трогая пальцем коротко подстриженные усы, бритые щеки, и слушал отрывистую речь старшего брата.

Они виделись впервые после долгой разлуки. Тогда, провожая меньшого во флот, Максим глядел на него свысока. Да и был он тогда гораздо сильнее. Годы сделали свое дело. Максим искоса поглядывал на Петра и говорил о постороннем, а сам думал, как бы поскорее узнать обо всем, что касалось жизни брата. Она интересовала его не потому, что брат пережил много необычайного, выпил не одну горькую чашу, а потому, что жили они по-разному: он, Максим, в одном мире, а Петро — в другом, и люди окружали их разные. Любознательный от природы, Максим тем и выделялся среди лоцманской братии, что никогда не довольствовался известным, все стремился узнать побольше. Впрочем, путь брата Максим знал. Он даже ездил раз на свидание в тюрьму. Но свидания не разрешили. Максим покрутился около высокой стены, поглядел на зарешеченные окна, да и вернулся ни с чем. И вот теперь Петро сидел рядом. Такой же, как прежде, непонятно думающий, упрямый и уравновешенный. Но было в нем то, что, собственно, и беспокоило Максима. События отделили корень от корня, всходы росли порознь. И было уже невозможно относиться к меньшому свысока.

Они беседовали, а Марко пожирал глазами каждую черточку в лице Петра Чорногуза. Из вчерашних разговоров Максима и Саливона он уже многое знал про Максимова брата. Впервые его ухо уловило непонятное слово «революционер», и оно вызывало в воображении черты необыкновенного человека, ничем не сходного с окружающими, походившими друг на друга почти во всем. Марко думал: человек, четыре года просидевший в тюрьме, битый, перенесший унижения, должен сберечь на своем лице следы этих невзгод. Таким представлял он своего отца, жившего где-то далеко, в снежной холодной стране. И теперь вот посчастливилось увидеть человека, такого же, как отец. Впрочем, об отце он знал мало, а то, что знал, не давало возможности понять вину, за которую отец томился в далекой Сибири. А главное, его никто не называл словом, которое так подходило Петру. Да и матросом он не был. А это тоже кое-что значило.

Бредя за Саливоном по улице, мимо садов и огородов, Марко в этот день больше чем когда-либо думал об отце.

Братья ушли куда-то по своим делам. Саливон обошел знакомых и, собрав с десяток поклонов дубовчанам, прилег под яблоней, в саду, за хатой Петра.

Марко шел огородом по утоптанной стежке, между картофельными грядами. Прозрачная дымка пыли вилась над полями. За зеленью полей начиналась серая степь, простершаяся до самого горизонта. Марко сел под высокой старой липой. Он долго глядел в степь, на холмы. Потом вынул из кармана два выцветших листочка бумаги и перечитал их один за другим.

«Доброго здоровья, Устя!

Долго не мог тебе писать, все не разрешали, а также бумаги и карандаша не было. Ты, может, думаешь, что Омельян твой давно богу душу отдал! Так я еще живу, Устя, хоть и на душе моей гремят цепи. Трудно мне приходится, Устя. Очень трудно. Как там наш сын? Верно, тебе несладко, тяжело. А коли дела плохие и я тебе ничем помочь не могу, выходи, Устя, замуж. Хоть не думаю, что тогда сыну моему легче жить станет. А если сумеешь, потерпи, отбуду срок, вернусь. Шлю тебе поклон низкий и нашему сыну. Тут теперь зима. Морозы неслыханные. Вокруг леса, снег, вьюги.»

Второе письмо мало чем отличалось от первого. Марко со слезами на глазах пересматривал пожелтевшие листки бумаги. Он сидел долго под старой липой, погруженный в беспокойные мысли. А вдали, на горизонте, за островерхими буграми, лебединые крылья облаков напоминали своею белизной далекий снежный край, окутанный вьюгами.

Собирались обедать. Марка искали всюду. Петро Чорногуз нашел его за огородом, под липой. Матрос тихо подошел и остановился за спиною парня, разглядывая его. Потом положил руку ему на плечо.

— Ишь, какой ты мечтатель! — сказал он. — В твоем деле мечтать нельзя, — и Петро добродушно засмеялся, чем сразу привлек Марка к себе..

— Отца вспомнил, — ответил тот, поднимаясь, — вот что он моей матери писал.

Протягивая Петру письма, Марко искал в его глазах сочувствия. Чорногуз взял письма, прочел и молча вернул.

— Так, — вымолвил он наконец, — выходит, вон какая забота. Да ты не горюй. Вернется твой отец, и вернется уже другим человеком. Больше будет у него опыта, веры в свою правду. Сил больше.

Марко, не понимая еще, к чему ведет Чорногуз, вопросительно поглядел ему в лицо.

— Поживет человек, обдует его свежим ветром, — пояснил Петро, — тогда и он начнет по-другому в жизни разбираться. Говорил мне Саливон про твоего отца. Смелый он был. Хорошо, что в огне не погиб. Отбудет срок, вернется, — вот когда бунтарь из него выйдет! Там, на каторге, хорошую науку проходят люди. На всю жизнь закаляются.

В саду их уже ждали. На разостланной холстине стояла еда. Солнце повернуло к западу. Под яблоней залегла приятная, тенистая прохлада. Уселись в кружок. Хозяйка принесла водки. Саливон разлил в стаканы вино из пузатой оплетенной бутыли, не удержался и глотнул чуточку.

— Щиплет, стерва! — и покрутил головой.

Марко тоже пил. Терпкое вино приятно щекотало глотку. Вскоре Марко опьянел. Петро больше не наливал ему. Саливон разошелся:

— Ты мне, моряк, голову не крути, я все знаю. Надумали вы черт знает что. Против царя пошли, а что из того вышло? Пшик — да и только.

Мокрина подперла ладонью подбородок и одобрительно кивала головой.

Саливон продолжал:

— Нам что надо: была бы вода в Днепре, лес на берегу да руки здоровые.

Максим не вмешивался в спор. Щурился, молчал.

— Не туда, дед, гнешь. — Петро вытер пальцами жирные губы, пододвинулся к Саливону. — Говоришь, была бы вода в Днепре, лес на земле да руки здоровые? Складно сказано. Да не так оно на деле. Лес, дед, не твой, земля не твоя, а одними руками воду перегребать — какая же польза? Доля наша, дед, трудновата. Да ничего, мы ее сломаем. Новую себе добудем.

— Доля от бога, — хмуро заметил Саливон, — хотел ты сломать ее, Петро, вот и послал тебя бог в темницу.

— А вышел я, дед, оттуда еще тверже, сердце мое в кремень превратилось. Правдивое слово искры из него высекает, дед.

Петро побледнел, глаза его загорелись.

— Сердце в кремень обратилось, — говорил он тихо, словно в кустах или за тыном, повитым диким хмелем, кто-то мог подслушать. — А доля наша в наших руках должна быть. Сколько я об ней передумал! Стоишь бывало на вахте. Море, будто от гнева, черное, вокруг пенятся волны, напирают на борта корабля, а в мыслях — Алешки среди песков и холмов, и Днепр широкий, и ты, Максим, плоты через пороги ведешь…

Он замолк, тяжело переводя дыхание. Саливон перебирал крючковатыми пальцами бороду. Молчал, сгорбившись, Максим. А Марко так весь и вспыхнул, слушая слова Петра.

— Был у нас, — продолжал Петро, — матрос на броненосце, Матюшенко по фамилии. Главный был в восстании. Так вот этот Матюшенко с глаз моих бельма содрал. Говорил: «Не легко за волю бороться, Петро. В этой борьбе и голову можно сложить. Зато братья твои, сестры, дети, тысячи таких, как ты, будут жить по-человечески!» Огонь был человек! Скала среди штормового моря!

Петро заглянул в широко открытые глаза Марка и, облизывая пересохшие губы, скрутил в пальцах травинку.

— Помню, стоим мы на рейде. Красный флаг за кормой полощется. За спиною море, а перед глазами царские корабли. Кличет меня Матюшенко на капитанский мостик. «Так и так, — говорит, — одни долго мы не продержимся. Смеркнется — садись, Чорногуз, на весла да проберись в город. Вот тебе адрес, разведай, как рабочие: поддержать нас думают или что другое? — говорит. — Дело серьезное, можно голову положить, но этого требует революция». Смерклось, спустили мне лодку, поплыл я. На море — мертвый штиль. Было у меня в порту незаметное для чужого глаза место. Я туда и подался. Спрятал лодку и пошел в город. Гляжу — беспокойно в городе. Шныряют жандармы, конные и пешие. Я переоделся в штатское еще на броненосце. Добрался до нужной улицы. Стучу в двери. Спрашивают: кто; я в ответ, как условлено: «Шторм в десять баллов», — все так, как и приказывал Матюшенко. За дверьми возня, подозрительный звон. Открывают — хочу назад броситься, но уже поймали за плечи. Наскочил как раз на обыск.

— Как же ты так прозевал? — укоризненно вставил Саливон. — Разведать надо было.

— У кого разведать? — отмахнулся Петро. — У меня только одна мысль бьется, куда записку Матюшенка девать. Хозяин квартиры, хмурый, сидит на постели; с лица, видно, рабочий, глядит на меня с жалостью. Тут меня и спрашивают: кто, да откуда, да зачем попал сюда? Вижу — пропадать мне все равно. Замахнулся, двинул в висок жандарма, что стоял в дверях, и опрометью выскочил на лестницу. Загремели вдогонку выстрелы. Одна пуля угодила под колено; упал я на крыльцо, бежать не могу. Вижу, возьмут сейчас. Выхватил записку Матюшенка из кармана и проглотил.

Петро замолчал, потирая руки.

— А дальше? — спросил нетерпеливо Максим.

— Дальше пошло… закрутилось. Дознались, кто я, откуда. Судили. Ну, а дальше известно…

— А Матюшенко как? — снова спросил Максим.

— Известное дело — расстреляли… В тюрьме свела меня судьба с рабочим, к которому приходил я с запискою Матюшенка. Хороший человек. Разум — огонь. На каторгу заслали его, на вечную каторгу.

— Бросать тебе надо эти дела! — сказал поучительно Саливон. — Хлебнул горя, можешь и еще похуже хлебнуть.

— Волков бояться — в лес не ходить… Двух смертей не бывает.

Петро криво усмехнулся.

— А есть еще такое присловье, — не успокаивался Саливон, — с волками жить — по-волчьи выть. Ты лучше за работу берись. Человек ты ловкий, силой бог не обидел. — Саливон пощупал мускулистые руки Петра. — Иди ко мне в лоцманы, плоты будем водить, деньги заведутся, хату подкрепишь, вишь, как скособочилась…

Петро глянул на хату и пожал плечами.

— Пошел бы, Петро, — несмело вставила Мокрина.

Максим не уговаривал. Он задумчиво смотрел вслед уходящему дню. Низко над овином кружил ястреб. Упругие распластанные крылья чертили прозрачный воздух. В кустах тревожно кудахтала клушка, собирая цыплят.

— Ладно, дед, пойду в лоцманы, — прервал молчание Петро.

Сидели допоздна под яблоней. Уже поднимался в логах туман, вялый, влажный ветер бродил меж кустов.

Утром двинулись. В Херсоне сели на пароход. Нестерпимо пекло. В забитом пассажирами трюме нечем было дышать. Саливон, братья Чорногузы и Марко забились в угол, ближе к носу парохода; там было прохладнее.

Марко все присматривался к новому лоцману. Его привлекала стройная, сильная фигура, развалистая походка, по которой легко было узнать матроса, открытое загорелое лицо, зоркие глаза. В Александровске через двое суток сошли с парохода, купили харчей на дорогу и подались тропками вдоль Днепра на Дубовку. Большую часть дня отлеживались в тени. Шли ночью, утрами и вечерами. Сначала у Марка с непривычки ломило колени, он отставал. Угрюмый Саливон гневно покрикивал на него.

Максим остался в Лоцманской Каменке. Саливон, Петро и Марко пошли дальше. Впереди, с палкой в руке, шагал дед, за ним матрос, Марко шел последним. За Варваровским лесом вечером они услышали старческий тонкий плач. Под сосною сидел кобзарь и горько рыдал, обнявши рукой бандуру.

— Чего ты, сердешный, убиваешься? — спросил Саливон.

— Покинул меня, люди добрые, внук, ой покинул, один я теперь, один! — всхлипывал старик. Он был горбатый, худой, в высокой смушковой шапке и свитке.

— Ишь какой! — заорал Саливон. — А один, без внука, не проживешь?

— Братцы вы мои, так ведь он глаза мои, звездочка моя путеводная. Я слепой… куда пойду? Куда?

Саливон безнадежно махнул рукой. Не оглянулся, не вымолвил ни слова, пошел, устремив широко раскрытые глаза в сумерки вечерней степи. Тяжелая дума томила его.

Позади шагали Петро и Марко.

V

За Дубовкой синеет Половецкая могила — трехсотлетний курган. Одинокая часовенка притаилась на его вершине.

В сентябре, под храмовой праздник, у часовни сошлись на смертный бой дубовские и мостищенские ребята. Глядеть на бой собралось все село. Даже старая знахарка Ковалиха приплелась, опираясь на березовый посошок. Глядела подслеповатыми глазами, как взлетают и падают кулаки, и громко сетовала:

— Разве прежде так кровавились? Не те времена. Мой Коваль бывало выдернет оглоблю из телеги — и айда, что колосья пшеничные ложились перед ним… Вот это гуляли!

В драке разбили голову Антону Беркуну, изувечили Архипа, забили насмерть мостищенского пастуха двадцатилетнего Демида. Победили дубовчане. Мостищенские ребята позорно бежали с поля боя, а вслед им летели камни, поленья, комья земли.

Марка вытащил из боя Петро Чорногуз. Схватил цепкими пальцами за ворот рубахи так, что дух захватило, и потряс, как молодое деревцо.

— Убирайся отсюда, чертов сын!.. Полундра, говорю! Слышишь?

И повел за руку, как маленького, в село. Марко упирался, красный от стыда. Под курганом, среди девчат, стояла Ивга и, должно быть, все видела.

— Я тебе покажу на кулачки!.. — раздраженно грозил Петро. — Я тебе покажу!

«Как он смеет? — кипел Марко. — По какому праву?»

На глазах у него выступили слезы обиды, подбородок дергался.

А вечером они сидели за Саливоновой хатой.

Дед уже спал в овине. От хаты по крутому склону сбегали вербы и, склонив ветви в воду, припадали к Днепру, словно не в силах утолить вечную жажду. Светил полный месяц. Петро, посасывая цигарку, говорил:

— С отчаяния бьются. Гнев в сердце на других, а самим себе головы проламывают. А ты туда же. Чего лезешь? Не на то силу свою отдаешь.

Марко сидел на земле, вытянув ноги, опершись спиной на завалинку, слушал.

— Обиду на Кашпура носят, а головы разбивают друг другу.

— Я же своих оборонить хотел, а ты… — перебил Марко и замолк, махнув рукою.

— Не так, Марко, своих оборонять надо! Да и вообще дикость это, вот что! Побились, покалечились и разошлись. Хмель из головы выветрится, а какой от этого боя толк? За Демида кто ответит? Те же…

Петро раздавил в пальцах окурок и швырнул его в траву. Непогасшие искорки очертили дугу в воздухе.

— Вот где злость кипит у меня! — Он показал рукою на грудь. — Темны мужики наши! Мозги у них корою обросли. Есть такие деревья на юге, дважды в год кору меняют, а которое не скинет, то — хворое и на гибель обречено. Садовники срывают с него кору, чтобы спасти от гибели. Так и у мужиков наших кору с мозгов срывать надо. Сама не сойдет.

Томительная тишина сентябрьского вечера повисла над берегами. Долго еще говорил Петро, рассекая тишину тяжелыми злыми словами. Потом повел Марка в хату и достал из-под кровати свой сундучок. У окна, вглядываясь при свете луны в лицо парня, протянул ему небольшую, без обертки, книжечку.

— Возьми, почитай, запомни, а чего не поймешь, спроси меня. Да читай с оглядкой, чтобы никто не заметил, и не болтай!..

Марко, взволнованный, зажал в руках книжечку, не смея развернуть ее. Поспешно взобрался на сеновал и, раздвинув снопы соломенной крыши, по пояс вылез наружу. При лунном свете он прочитал заглавие:

«Самодержавие — тюрьма народов».

Он еще не знал содержания книжки, но три слова, прочитанные им, привлекали суровой тайной. Марко закопался в сено, спрятав книжечку за пазухой, жалея, что не может сейчас же прочесть ее…

Давно уже уснул Петро, спал Саливон, а к Марку сон все не шел. Парнишка покусывал соломинку, обдумывая услышанное от Петра.

На краю села, словно собравшись в далекий путь, присела передохнуть на крутом берегу Днепра Саливонова хата. Поселились в ней новый лоцман Петро Чорногуз и сирота Марко. Петро уже дважды гнал с Саливоном и Марком плоты вниз по реке.

Скоро Петро приучился к новой работе. Смелый, откровенный, он сразу вошел в круг сплавщиков, и с ним побратались, сошлись, как с давним приятелем. Помогло этому и отношение Саливона.

С виду спокойный, Петро жил все эти месяцы внутренней тревогой. Его не покидало предчувствие беды. Но время шло, а предчувствие не оправдывалось. Никого не интересовало, кто он и откуда. Уйдя с головой в новую жизнь, Петро сблизился с целым племенем людей, сплавщиков и лоцманов, которые каждый месяц, проходя через пороги, ставили жизнь на карту. Он не мог постичь, откуда у них это каменное спокойствие, уверенность в себе, отчаянная, несокрушимая отвага?.. Более того, они не видели опасности в своей работе. Таков был старейший из дубовиков — Саливон, таковы были Архип, Оверко, Максим, те же черты появлялись постепенно и у совсем еще молодого Марка.

Назад Дальше