– А ты не лезь в это дело! Что ты о нас троих знаешь? Я сказал – моя беда, не тронь!
– Да никакая не беда. Ты эту беду сам смастерил. Против Ирины мать, как щит, выставил. Разом от обеих спасся… А мать? Ей сладко с тобой?
– При чем тут мать?! – крикнул он. – Чего ты о матери вспомнил? О себе заботься, судия хренов!
– Да потому, что ты весь тут: перейти к Ирине – так мать нельзя оставить, а уехать в горы на пять дней – можно, а что там за эти пять дней с матерью будет – соседка приглядит, да? – От того, что Андрей говорил не своим, сорванным, будто шаркающим голосом, было даже страшно – будто и не друг с ним говорил, а кто-то чужой и беспощадный… – А тебе все – ничего, все шуточки… Вот где у меня твои шуточки! твои хохмы с рубашкой!
– С какой рубашкой?!
– С такой! Вон она валяется, я ее на рассвете подобрал… Остроумно придумал, стервец: собственное чучело изготовил и живописно так между камней уложил – ни дать ни взять – Виктор без башки валяется. Я, пока к этой рубашке бежал, думал – спячу, не добегу, сердце разорвется… Орал как резаный, голос сорвал…
– Да эта рубашка!.. Да выслушай меня! Дай сказать! – Он не на шутку разозлился на Андрея.
– Не дам! Я всю ночь, пока по горам спотыкался, всю ночь о тебе думал, о твоей жизни! И ты изволь выслушать! Оглянись вокруг – всем от тебя плохо!
– Да кому еще?! Кому плохо?! – запальчиво, озлобленно крикнул он. – Тебе плохо? Вере твоей плохо?
– Плохо Вере! – выкрикнул вдруг Андрей петушиным голосом. Бешеные зрачки его пронзительно голубели в кровавых прожилках. – Плохо. И ты это знаешь! Ты знаешь, что она-то всю жизнь тебя любит! С института еще…
Виктор дернулся, как от тока.
– Дурак! – ошеломленно пробормотал он. – Совсем спятил! – И понял вдруг совершенно отчетливо, что тяжкие слова Андрея – чистая правда. И сник, подавленный.
– Скажешь – не видел, как она смотрит на тебя? Скажешь – не знал, что за меня она от безнадеги вышла?.. А я – как проклятый, всю жизнь – как на вулкане… живу и трясусь: вдруг ты на нее глаз положишь, вдруг разом и жену мою, и пацанов прикарманишь… – Андрей говорил страшным шепотом, – а она ведь пойдет за тобой… Пойдет, я знаю…
Он, как слепец, шарил руками по спальнику – искал пачку сигарет. И от этого беспомощного жеста, и от того, что говорил Андрей как кровью харкал, – пронзительная жалость к другу, жалость и любовь окатили его, смыли сиюминутные обиды, оставив только одну, главную, страшную обиду, усмирить которую не было сил. Он подался к Андрею, рванул его за плечо, стал трясти, выкрикивая, всхлипывая:
– Андрюха, ты что?! Ты что-о-о?! Как ты мог такое, гад, сволочь? Сколько лет?! Я предавал тебя?! Скажи, я предавал?! А на реке… когда мы оба… оба могли… как Костя Мальцев… я тебя предал?
Андрей молчал, сжимая в трясущихся пальцах пачку сигарет. Он отпустил плечо Андрея.
– Так, выходит, плохо всем? – горько спросил он. – И лучше бы мне там, вчера, не цепляться за кустики, не выползать? И всем сразу стало бы легче жить?..
Он рванулся из палатки, быстро пошел куда-то в сторону, по веселой, крапчатой, желто-сине-зеленой травке, и долго так шел, пытаясь успокоить колотящуюся в горьком ознобе душу.
Потом увидел далеко внизу петлю дороги, по которой божьей коровкой ползла красная легковушка, и вдруг, решив все для себя разом, стал спускаться…
Через час он уже сидел на остановке, возле придорожного магазинчика-стекляшки, ждал попутки или автобуса, который ходил здесь редко, раз в два-три часа.
Из магазина вышли двое: девчушка-альпинистка и верный ее «анорак». Он тащил сумку, доверху груженную ржаными буханками с крутой обугленной коркой.
Увидев его, «анорак» приветственно вскинул ручищу:
– Салют каскадерам! Давно не видались.
– Здорово, – бормотнул он.
– А мы вот за хлебом спустились, – объяснила девчушка. При ярком свете дня она оказалась еще и конопатенькой. «Анорак», наоборот, был парнем видным, розовощеким, русоволосым, шапочка с помпоном сидела на нем игриво и ненужно, как на утесе.
Виктор достал пачку сигарет, и «анорак» вытянул одну аккуратно большими, загрубевшими от возни с костром пальцами. Закурили.
– А ты что – уезжаешь? – спросил «анорак».
– Да, нужно в город, – обронил он. – Твоя куртка в палатке осталась, у друга. Он будет возвращаться – занесет.
– Да ладно, – улыбнулась девчушка. – Я эти анораки для всей группы настрочила. В день по штуке. Можете себе оставить, на память. А Сашке я другой сошью.
– Ну спасибо, – пробормотал он.
– Бывай. Удачи! – Парень хлопнул ручищей по его протянутой ладони, и вдвоем с девушкой они пошли через дорогу, к холмам. Но «анорак» вдруг обернулся и спросил: – Слушай, ты собаку здесь не встречал? Белая такая, в черных пятнах, одно ухо обрублено?.. Ласковая такая, одна здесь в пещерке живет. Ко всем идет, всех любит…
– Пропала куда-то, – пояснила девчушка. Солнце било ей в глаза, и она трогательно жмурилась. – Мы ее подкармливали… Жалко…
– Нет, – мотнул он головой, хмурясь и глядя мимо ребят, на холмы. – Нет, не встречал…
Они долго взбирались на гору, оживленно переговариваясь, потом скрылись из виду.
…Он сидел один на пустынном шоссе. Отсюда, с деревянной лавочки, просматривался только виток дороги, до ближайшей горки. Ему вдруг пришло в голову, что это похоже на его жизнь: виден и понятен только кусочек ее, один виток – сегодняшний день…
Он сидел один на один со своим сегодняшним днем и убеждал себя, что все не зря и даже эта нелепая поездка в горы и эта страшная ночь были необходимы для него, потому что теперь уж он знает – что делать и как жить. Ему бы только доехать сейчас, дойти, доползти сейчас до нее, до Ирины. Доволочиться до ее двери, обитой коричневым дерматином. Только нажать на кнопку звонка…
…Время от времени он приходил к ней – навсегда.
День уборки
Нюра берет недорого – пять рублей за день. Но это, конечно, с хозяйскими харчами и чтоб за обедом обязательно поднесли. В этом пункте Нюра особенно не кочевряжилась, годилось все – и сухое, если белой в доме не водится, и портвейн, и даже домашняя наливка.
А что, домашняя наливка, если ее по правильному рецепту сделать, лучше любого магазинного. Вот, к примеру, какое домашнее делал всегда Владимир Федорович, царствие ему небесное! И смородинную, и рябиновку, и сливянку – и все из своего, все на даче росло. А однажды даже из винограда сделал, из того самого, что их молодая приятельница с юга прислала. Веселый был покойный Владимир Федорович и умер-то совсем не старым – и шестидесяти восьми не было. Жить и жить… После его смерти Галина Николаевна и дачу продала, и машину продала. А зачем ей машина? Одна как перст осталась. Детей-то у них с Владимиром Федоровичем не было, единственная дочка еще в младенчестве умерла.
Одна только радость – это молодая приятельница с юга иногда в Москву приезжала. Сама-то Нюра ее не видела, не приходилось как-то, а вот портретик на стене в кабинете Владимира Федоровича часто рассматривала. Моет там окна или полы натирает и нет-нет да и взглянет на портретик, а то подойдет и смотрит, смотрит… На лицо ее как-то смотреть хотелось. Чистое очень лицо, губы улыбаются, обманывают губы, а глаза вот обмануть никого не могут. И раздор этот улыбающихся губ и тоскливых глаз был на портрете весь как на ладони.
Нюра, бывало, смотрит, смотрит, потом смахнет пыль со стекла и жалеючи так спросит портретик: «Ну чё прикидываешься-то?» Однажды обернулась, а в дверях кабинета Владимир Федорович стоит – локтем в косяк уперся, сильной пятерней седые волосы назад забросил.
– Что, Нюра, – и кивнул на портрет, – нравится?
– Ага. – Она отступила на шаг и, склонив набок голову, еще раз окинула взглядом портрет. – Только скушна чего-то…
– Нет, – возразил он, – она веселая… Она такая, – и не нашел слова, только прищелкнул пальцами. – Это, Нюра, женщина, перед которой – плащ в грязь!
Недаром писатель. Придумал тоже – плащ, и вдруг – в грязь. С чего это?.. Впрочем, к красоте чьей бы то ни было Нюра относилась уважительно, может быть, потому, что сама была кургузенькой женщиной с постоянно воспаленными от возни со стиральными порошками красными веками без ресниц, со смешным тонким говорком.
Были у Нюры клиенты и поважнее. В ее записной книжке (а у Нюры, как у всякого делового человека, была записная книжка) такие адреса встречались – ой-ой! У нее была своя клиентура уже много лет. В основном Нюра убирала Большому театру, некоторым писателям и двум композиторам. За ней охотились, переманивали к себе, к ней «составляли протекцию», потому что Нюра брала недорого, а возилась весь день – и окна мыла, и полы натирала, и стирала. И все делала на совесть, а это сейчас большая редкость.
О Владимире Федоровиче Нюра вспомнила сегодня потому, что убирать к ним шла. То есть не к ним теперь, конечно, а к ней – Галине Николаевне. День подошел – семнадцатое октября. Галина Николаевна давно на семнадцатое записалась.
Вот только добираться Нюре было далековато – из Мытищ. На электричке, потом на метро с одной пересадкой, а там на автобусе.
…Время неуклонно тянулось из осени в зиму, и этот день – мутный с самого утра – был, наверное, последней гирькой на весах природы, клонящихся к зиме. Летящий острый дождь то набирал силу, то сникал, как бы раздумывая – перейти ему в снежок или еще потянуть эту осеннюю волынку.
В подъезде Галины Николаевны Нюра отряхнула свой красивый, с яркими бирюзовыми узорами, зонтик, сложила его и вошла в лифт. Хотя Галина Николаевна жила на втором этаже, Нюра всегда поднималась к ней в лифте, она вообще никогда не пренебрегала теми благами, которые можно было выколотить у жизни, а уж тем более теми, что доставались даром. Перед дверью, обитой черным дерматином, она тщательно вытерла ноги о тряпку, которую собственноручно после каждой уборки постилала, и нажала на кнопку звонка.
За дверью зашлепали тапочки, и какая-то чужая женщина долго возилась с замком, приговаривая низким хрипловатым голосом: «Сейчас… минуту… Свинство какое-то…» Наконец дверь открылась, и Нюра увидела в коридоре девочку. Девочка была в ситцевой косынке и веселом фланелевом халатике Галины Николаевны.
– Я смотрю, туда – не туда попала? – удивляясь, спросила Нюра.
– Туда, туда… – сказала девочка низким женским голосом. – Ну заходите, холодно…
В коридоре девочка принялась раздевать Нюру, чего никогда никто еще не делал, даже собственная Нюрина дочь Валя, и этим привела ее в еще большее недоумение.
– Ой, да спасибо, да не надо, – смущаясь, приговаривала Нюра, а сама прикидывала: кем может приходиться Галине Николаевне эта девочка, так свободно чувствующая себя в хозяйском халатике? «Должно быть, внучатая племяшка из Торжка», – наконец сообразила она и вспомнила, что вроде когда-то уже видела эту девочку, лицо знакомое.
– А я по уборке, – сказала Нюра.
– А я знаю, – просто сказала девочка. – Вы – Нюра… Пойдемте, мне велено вас завтраком накормить.
У нее было хорошее лицо с доверчивым выражением ничего не понимающего в жизни ребенка. Вот только мелкие веснушки портили. «Может, израстется», – с сочувствием подумала о ней Нюра. Впрочем, на кухне, где было посветлее, стало видно, что девочка постарше, чем показалось Нюре сначала. Можно ей было дать теперь и восемнадцать, пожалуй… Она быстро нарезала сыр, колбасу, хлеб, разбила на сковородку четыре яйца. «Племяшка… – подумала Нюра, принимаясь за еду. – Ихняя порода – кормить не жалея».
– Я забыла, вам наливку когда давать? Сейчас?
– Не, эт в обед! А то разморит, – охотно объяснила Нюра. – А что там?
– Рябиновка… – Девочка подняла бутыль повыше, и жидкость заколыхалась в ней тяжелым кроваво-розовым телом. – Дядя Володя делал.
– А ты племяшка будешь?
– Нечто вроде, – как-то неопределенно ответила она. – Так наливать?
Нюра полюбовалась на полную бутыль, помедлила, изображая озабоченность предстоящей уборкой… На самом деле это было то непредвиденное благо, которое случайно, в спешке обронила жизнь, и не поднять это благо было преступлением.
– Ну, плесни чуть… – разрешила Нюра.
Заедая рябиновку толстым бутербродом и чувствуя, как знакомо согревается веселым теплом выпитого душа, Нюра неожиданно поделилась:
– Сейчас в метро мужик какой-то замуж звал. Вы, грит, очень мне подходящая, мне лицо ваше нравится. Доброе, грит, лицо…
Девочка села напротив Нюры, подперла подбородок сцепленными в кулак руками и серьезно уставилась на Нюру, подалась к ней детски доверчивым лицом.
– Приличный человек? – спросила она.
– Прили-ичнай! – подхватила Нюра, довольная, что ее слушают так кротко и внимательно. – В кроличьей шапке, пальто тако солидное… Молодой еще мужчина, наверно, и шестидесяти нет.
– А что он – вдовец, разведенный?
– Вдовец, вдовец… – подхватила Нюра. – Жена в прошлом году померла, а дети уже взрослые… – Ей все приятнее было говорить с этой девочкой, которая слушала ее не перебивая, смотрела серьезно теплыми карими глазами и вставляла замечания сочувственно и в самую точку. – Хозяйство у него на Клязьме… Дом, куры, индюки, поросенок есть… Замучился, грит, с хозяйством, женщина нужна хорошая, работящая… А я, грит, вижу – лицо у вас доброе.
– Ну и что же вы, Нюра, согласились?
– Не-е! – весело усмехнулась Нюра, хрустя огурчиком. – Ишь чего! Мне одной-то спокойней. Сын, Коля, уже техникум кончает. Дочка поваром в столовой… Сама себе я начальник. И все.
– Жалко… – задумчиво сказала девочка, и видно было по лицу, что она даже огорчилась за Нюру. – Он одинок, вы одиноки. Даже адреса не оставили?
– Не! – так же задорно-весело воскликнула Нюра. – Да я с им всего три остановки ехала…
Она вдруг совсем некстати вспомнила вчерашний разговор с Валькой на кухне, когда дочь, поеживаясь и пряча от матери глаза, неожиданно расплакалась и сказала, что беременна, уже второй месяц, а Сережка и не заговаривает о свадьбе… Нюра поначалу от этой интересной новости даже затрещину Вальке влепила, а ночью все ворочалась, ворочалась, так и эдак прикидывала и решила наконец, что в воскресенье пойдет к Сережке домой, потолкует с матерью. А то детей строгать они все мастера, пусть человеком себя покажет.
В прихожей позвонили. Это вернулась из магазина Галина Николаевна. Нюре из-за стола было видно, как в прихожей девочка снимает с нее пальто.
– Лина, я купила ваши любимые сырки с изюмом, – устало сказала Галина Николаевна девочке.
– Начинается беготня по гастрономам в поисках мифических «любименьких» деликатесов, придуманных дядей Володей, – сварливо ответила на это девочка, – хотя на самом деле я могу сено жевать.
– И все это вместо одного слова, – укоризненно заметила Галина Николаевна.
– Спасибо, спасибо, – ничуть не смущаясь замечанием, девочка чмокнула ее в щеку и подала тапочки. – Нюра пришла. Она сейчас в метро чуть не вышла замуж, хотя ей предлагал это приличный человек в кроличьей шапке и с поросенком.
– Поросенок-то дома у него! – крикнула Нюра из кухни. – Рази ж он в метро с поросенком ехал!
Она была уязвлена перевоплощением девочки из внимательной, деревенски доверчивой собеседницы в столичную насмешницу.
– Здравствуйте, Нюра, – сказала Галина Николаевна, войдя в кухню. – Ешьте, ешьте, не торопитесь. Сегодня немного работы – полы натереть, ванну вымыть и простирнуть кое-что.
– Окна мыть не будем? – спросила Нюра.
– Нет, – морщась от головной боли, сказала Галина Николаевна. – Такая мерзкая погода… смысла никакого… Линочка, детка, принесите мне тройчатку из спальни. Невыносимо болит голова.
«Чего это она ей выкает? – подумала Нюра. – Чудно все у этих артистов…»
Галину Николаевну Нюра уважала и немного робела перед ней. Ей нравилось, что та не заискивает, не называет ее «Нюрочка», как другие клиентки, не торгуется при расчете, а бывает, что и надбавит. Вообще гордая панская кровь – Галина Николаевна была по матери полькой – сказывалась во всем: в манере держать голову, чуть откинув, всматриваясь в собеседника дальнозоркими глазами, в походке, в статной, отлично для ее возраста сохранившейся фигуре. В прошлом Галина Николаевна была актрисой и, может быть, потому говорила всегда чуть приподнятым, слегка драматическим голосом. Правда, после смерти Владимира Федоровича она сильно сдала, замучили головные боли, замучила тоска. Шутка сказать – сорок три года они с мужем прожили! И уже видно было, сильно было видно, что ей под семьдесят.