Стараясь проникнуть взглядом в его глаза, она, сжимая его руку, возбужденно и порывисто заговорила:
— Я надеялась, я знала, я не могла допустить, что ты оставишь меня так.
Видно было, как она тяжело дышала, и воспаленные глаза ее как-то снизу вверх заглядывали в его лицо.
Он смутился, предчувствуя, что она может не так истолковать его возвращение.
Поспешил высказаться:
— Да, да, я был неправ. Больше того, непростительно жесток, особенно в такую минуту, когда...
Он хотел сказать: «Когда решил навсегда расстаться».
Но она не дала ему договорить.
— Не надо, не надо вспоминать. Это был кошмар, который лучше всего забыть. Я, ведь, знаю, ты добр. И, может быть, я тут виновата не меньше, чем ты. Но никогда, никогда больше не будем вспоминать об этом.
Последние слова ее сразу смяли все приготовленное ранее. Она сказала: никогда. Значит, истолковывает его приход по-своему. Хотелось прямо и резко заявить ей, что она ошибается. Но она не давала ему вставить слово.
Как-то неестественно вдруг засуетилась, оживилась и заговорила возбужденно быстро, быстро:
— Что же это я в пальто? Помоги мне раздеться. У меня дрожат пальцы, и я не могу расстегнуть пуговиц.
Он машинально повиновался и помог ей снять пальто, в то время, как она вынимала шпильки из шляпы и снимала ее вместе с трауром, продолжая безостановочно говорить:
— Я так исстрадалась за эти страшные дни и ночи. Боялась, что сойду с ума.
Заметив его нетерпеливый жест, она подняла руки, силясь улыбнуться.
— Прости, прости, не буду. Это было безумие с моей стороны. Я была не в себе, когда пошла в аптеку, вот за этим. Я должна сознаться, ты простишь: безумие и только.
Ему было больно слышать подтверждение того, что мерещилось. Как теперь рассеять ее заблуждение?
«Надо осторожно, надо осторожно», — говорил он сам себе, но не знал, как приступить.
Она, все суетясь, поправляя волосы и платье и как-то жалко кивая головой, продолжала заискивающе:
— Правда, лучше не вспоминать. Разве я могла на самом деле так поступить?
Она поправляла волосы и платье и в то же время металась по комнате, как бы стараясь убедиться, что все на своем месте. Но при последних словах, вдруг побледнев, остановилась, сама пораженная безумием задуманного. И обратилась к нему уже трогательно, почти добродушно:
— Вот странно, мечусь по комнате и забываю, зачем. А просто мне нужны спички, зажечь лампу. Хочется, чтобы было светлее.
И она улыбнулась.
— Дай-ка мне спички.
И он, ужасаясь и этим словам, и этой улыбке, достал из кармана спички и подал ей. Каждая такая мелочь опутывала его решение новыми и новыми нитями. Если он сейчас не разорвет их сразу, дальше будет еще труднее.
— Послушай, — приступил он, стараясь придал своему голосу мягкость и спокойствие, а, главное, притворяясь далеким от понимания ее обнадеживающих мыслей. — Я знал, что ты поймешь меня и сумеешь встать выше обычных чувств.
Он говорил это все в то время, как она, зажигая лампу, стояла к нему спиной. Но, едва она при последних словах обернулась, он смешался.
Испуг сверкнул в ее глазах, и она перебила его вздрогнувшим голосом:
— Ах, да не надо же, не надо! Не пугай меня!
Зажженная ею лампа разгоралась и начинала коптеть. Но было уже не до того, чтобы поправить. Не хватало более сил таить, жалеть и колебаться.
Он почти крикнул:
— Нет, я не могу так. Я пришел тебе сказать, что решение мое остается неизменным, но я хотел бы надеяться, что мы расстанемся друзьями.
Она широко открыла на него глаза. Ахнула и опустилась на стул.
Лампа продолжала коптеть, и уже неприятно раздражающе пахло копотью.
Он подошел поправить огонь. Аптечный сверточек бросился в глаза, и он едва удержался, чтобы не протянуть руку и не спрятать его.
Но она подозрительно обернулась, и он отошел. Заговорил примирительно и кротко:
— Эти три года, которые мы прожили вместе, в них было много дурного и я беру за все это вину на себя. Но было и хорошее. Если бы жива была девочка, я бы, наверное, не оставил тебя, хотя мне было бы тяжело отказаться от этой девушки, которую я так полюбил.
Губы ее вздрогнули и некрасиво искривились:
Он поспешил:
— Но это вовсе не значит, что, расставаясь с тобою, я совсем от тебя отрекаюсь. Я буду тебе помогать, как и раньше. С этой стороны все останется по-прежнему.
Он, краснея, договаривал последние слова; ее глаза смотрели на него с страшной неподвижностью. Казалось, каждым своим словом он углублял их, и они становились похожими на бездны, куда звуки слов падали, как земля в могилу.
— Не смотри на меня так! — вскрикнул он почти умоляюще, чувствуя непонятную тревогу от этих глаз. — Если ты сама любишь, ты понимаешь, что значит любовь! Я не могу оставить ее, хотя бы сердце мое разрывалось от жалости к тебе.
Замолчал.
Молчала и она. И он видел, как она собирала все свои силы. У него на глазах она творила эту страшную работу, чтобы начать борьбу.
Вот поправила как-то машинально волосы и запекшимися губами прошептала:
— Так, так!
Передохнула глубоко и тяжело. Зачем-то хотела встать и опять опустилась.
— Да, да, я чувствовала, что это так!
Подняла на него глаза и с усилием выдавила из груди:
— Но не может быть. Ты не захочешь убить меня. Я не могу без тебя жить. Слышишь, не могу! Моя любовь, ты знаешь, перенесла большие испытания. И перенесет еще больше, только останься со мной.
Он схватился руками за голову:
— Не могу, не могу!..
Тогда прямо сказала то, чего не говорила никогда:
— Ты, может быть, не понял меня. Я, ты, ведь, знаешь, терпела все твои измены, и, теперь я примирюсь с тем, что ты будешь любить ее, только не покидай меня...
Но он перебил:
— Нет, нет, это невозможно!
— Никогда, ни словом, ни взглядом, ни намеком...
— Говорю тебе, невозможно!
Она закрыла лицо руками, как будто он бил ее этими словами, но не остановилась в самоунижении.
— Ну, хорошо... Ну, тогда... — голос ее упал. — Тогда пусть... Я уж не знаю... Тогда пусть она живет здесь вот... здесь, в этой комнате, где умерла твоя... наша девочка... Я никогда не выдам себя... своей боли...
Он был не в силах побороть чувство, в котором сказалось больше отвращения, чем жалости.
— Стыдись, что ты говоришь! У тебя девочки, подростки...
И, чтобы смягчить укоризненную резкость этих слов, поспешил добавить:
— Они помогут тебе примириться с этим... с этой неизбежностью...
— Нет! — с отчаянием воскликнула она. — Нет!
И опять в голосе ее зазвучала униженная и страстная мольба:
— Ну, хочешь... хочешь, переговорю с ней я? Она поймет, что это не нарушит ее счастья. А я... я буду рабой. Ведь, я необходима тебе. Ведь, ты нуждаешься в заботах, как ребенок, а она сама дитя.
— Нет, нет! — крикнул он, чувствуя, как его начинает охватывать раздражение.
У нее уже иссякли слова. Тогда она бросилась перед ним на колени и, обхватив его ноги, захлестнула, как петлей.
Это переполнило его терпение.
— Довольно! Ты заставляешь меня раскаиваться в том, что я вернулся!
Она медленно поднялась, растрепанная, с искаженным от страдания и оскорбления лицом.
— Вот как! Ты вернулся! Вернулся от этой рыжей куклы, чтобы еще более унизить меня!..
Он видел, что опять начинается та же кошмарная сцена, и попытался сдержать себя и обуздать ее.
— Ты ругаешь эту девушку, а, между тем, это она послала меня к тебе, чтобы я выпросил у тебя прощение за обиду, которую тебе нанес.
Но эти слова, которыми он думал смягчить ее, вызвали новый взрыв бешенства. Она вскочила и произнесла, закинув вызывающе голову:
— Передай ей, что я плюю на ее милость. Да, да, плюю! Вот так!..
И она в самом деле плюнула, как будто та стояла перед ней.
Он с гримасой отвращения отвернулся от нее и пошел прочь.
Какое-то подозрительное движение у стола заставило его инстинктивно вздрогнуть, но сердце его было так полно злобы к ней, что, если бы она в самом деле вздумала отравиться, он и тогда, пожалуй, не повернулся бы к ней.
Теперь же, лишь встряхнув головой, он подумал:
— Комедия!
И уж был за дверью, когда услышал ее голос. Этот голос был ужасен. Так зовут только утопающие.
Он остановился, не оборачиваясь. Она почти бежала за ним в переднюю.
И вдруг его охватил непобедимый ужас.
Он быстро обернулся назад и в тот же миг взвизгнул от нестерпимой боли.
Огонь хлынул ему в лицо и опалил не только глаза, но и разум.
Что случилось?
Хотел открыть глаза и не мог.
И в то время, как руки его, инстинктивно схватившись за лицо, загорелись тем же самым огнем, он понял все.
Вырвался неистовый вопль:
— Глаза мои!.. Глаза!..
И, теряя сознание от боли и безнадежности, он стал взмахивать руками, ища, за что ухватиться, чтобы не упасть.
И сквозь это помутневшее сознание прорывались и падали в какую-то огненную бездну как будто из-под земли вылетавшие ее стенания:
— Саша!.. Саша!..
XVIII
Лара одна из первых узнала об этой неописуемой беде в тот же вечер и узнала таким странным, даже страшным образом, что можно было сойти с ума.
Случилось так, что через час, а, может быть, через два после ухода Стрельникова, пришел Дружинин. Первой мыслью ее было не видеться с ним на этот раз. Но тут же быстро передумала: наоборот, именно теперь она скажет ему, чтобы он не надеялся, и что нынче судьба ее решена бесповоротно.
Это вывело ее из того полуоцепенения, в котором она находилась все это время, не зажигая огня, зябко забившись в уголок дивана, грезя в сумерках, постепенно наплывавших и переходивших во мрак, о Стрельникове.
Был даже момент, когда она как будто забылась, оставаясь, однако, душой с ним, представляя то, что, по ее предположению, должно было произойти у него дома с той женщиной, которую она жалела.
И вот именно в эту минуту полузабытья ей померещилось что-то, чего она никак не могла ясно припомнить: как будто слышались чьи-то тяжелые шаги, которые приближались и грозили раздавить. И всего ужаснее, что никого при этом не было видно, а шаги вот тут, около, точно медленно и грузно подходит само горе. И было в этом неясном что-то до такой степени жуткое, что она поспешила зажечь огонь.
Как раз тут-то и явился Дружинин. Он показался ей необычно красивым и кротким, но как будто не настоящим. Настоящий был один только тот, только Стрельников, и это теперь так четко и сильно определилось, что уж не было ни малейшего сомнения в любви.
— Вот, — здороваясь с ним, начала она с неловкой поспешностью, как бы предупреждая все, что он мог сказать ей и на этот раз. — Вот теперь все уже кончено.
— Что кончено? — спросил он, бледнея и прямо глядя на нее.
Виновато улыбаясь, она с некоторой досадой пожала плечами на его недогадливость:
— Ах, ну, как же вы не понимаете!
Он опустил глаза и сел на стул, кусая губы, почти не дыша.
Все же, чтобы не оставалось ни малейшего сомнения, она торопилась высказаться.
— Я ненадолго, только на минуту приняла вас, чтобы сказать все это. Он, видите ли, должен сейчас вернуться оттуда. Но мне больно, что все это должно пройти через чье-то страдание... Что делать!
Пристально на него посмотрела, ища какого-нибудь отклика, но лицо его оставалось бледным и замкнутым. Она продолжала, вздохнув:
— Что делать! Но уж если кто-то должен здесь страдать, пусть хоть не будет вражды.
— У меня нет вражды, — с видимым усилием выговорил он.
— У вас! — вырвалось у нее удивление. — Я не о вас. — Но тут смутило и встревожило новое. — Я хочу сказать: вас... вы... — она покраснела. — Вы должны быть выше таких чувств. У вас не может быть вражды ни к нему, ни ко мне.
Дружинин поднялся с изменившимся лицом. От красоты и кротости не осталось и следа. Наоборот, лицо стало злым и неприятным.
Он ответил резко и с ударением:
— Напрасно вы думаете. Я неправду сказал, что у меня нет вражды. Неправду. Не только вражда, но и ненависть, и злоба, и даже зависть к нему.
Так вот оно что. А как же могло быть иначе? Чувствовалось, что надо сказать на это что-то значительное, но она наивно пролепетала, глядя и не глядя на него:
— Я не знала... Тогда лучше вам уйти.
Она остановилась. Он молчал. Она тихо добавила:
— Потому что он может сейчас вернуться.
Губы его исказились неестественно презрительной гримасой. Она заметила, как челюсти его злобно шевельнулись, прежде, чем он начал говорить.
— Почему же вы думаете, что я должен отсюда бежать? — И с нарастающим озлоблением он продолжал: — За кого вы боитесь, за себя, за меня, или за него? Почему вы думаете, что я должен уступить ему это так, без борьбы? Ему! — с ненавистью выкрикнул он, готовый разразиться самыми беспощадными и крайними обвинениями.
А перед ней заметались ужасы, о которых она слышала, читала. Представлялось убийство, дуэль, все то, что связано с злыми, зверскими чувствами, и она недоумело и испуганно открытыми глазами смотрела в его угрожающе вспыхнувшие глаза.
Если бы она в эту минуту встретила в его взгляде что-нибудь, кроме ревнивой злобы, так бы и осталась в этом состоянии, но тут в ней вдруг вспыхнула гордость.
Все еще тихо, но уже с обидой в тоне, она сказала:
— Что значит уступить? Кого уступить?
— Вас! — резко ответил он.
Она покачала головой и с расстановкой медленно выговорила:
— Я не вещь, чтобы меня можно было уступать и не уступать.
— Да, но он смотрит на вас, как на вещь. Не более, как на вещь, — повторил он с каким-то злорадным торжеством. — Так будет и с вами, — точно вонзал он в нее эти острые уколы. — Уж не думаете ли вы, что вы исключение из числа тех, кого он оставлял, запятнав и часто едва ли помня имя!
Он говорил все эти пошлые клеветнические слова, сам глубоко чувствуя их пошлость и смрад. Так мог говорить кто угодно, каждый обыватель-фарисей, и самому было почти до болезненности стыдно их; но, чем становилось стыднее, тем упорнее эти слова шли на язык и срывались предательские и невозвратимые. Сам он уже остановиться не мог, и желал, чтобы она остановила его, как тогда, в первый раз, каким-нибудь словом, но непременно кротким и добрым: напоминанием, что он не такой, что сейчас им владел какой-то дьявол, всегда сопутствующий той смуте, которую вызывает любовь, делающая ненадолго сомнительно счастливыми одних и вызывая зависть, превращая в зверей других.
Лицо его оставалось в тени, так как всей своей фигурой он заслонял свет небольшой лампочки на столе; и, может быть, потому, что лицо его оставалось в тени, и она не могла видеть его выражения, казалось, что говорит не он, не Дружинин, а какой-то другой, мрачно пророчествующий человек. На один миг оборвалась тонкая ниточка, связывающая ее с действительностью, вспомнился сон, и стало холодно и жутко. Не с этим ли пророчеством сливался ее короткий мрачный бред?
Но вот он сделал движение, осветилось его лицо, и она сказала себе: «Нет, это не то».
Дружинин стал ходить взад и вперед по комнате, умышленно держась вдали от нее, и теперь показался ей тюремщиком, стерегущим свою жертву.
А он как будто на время забыл о ней, и каждый раз, как лицо его при поворотах освещалось, она замечала презрительную, почти брезгливую гримасу, вздрагивающую в правом уголке его губ.
Презрение к себе? Да. Равно и к себе, и к тому, и даже к ней. Из-за чего? Он искоса взглянул на нее. Прежде всего бросились в глаза тяжелые бронзовые волосы и грустные, задумчивые глаза, устремленные мимо него.
Опять стало чувственно душно.
«Неужели это? И только это? — с отвращением спросил он сам себя. И сразу почувствовал какую-то непонятную тоску. — Значит, вся эта вражда, борьба, низость из-за куска человеческого мяса?»
Не может быть!
Он вздрогнул и, круто повернувшись, остановился у стола, прямо устремив взгляд на свет лампы.
Когда он отвернулся, она обратила в его сторону свои глаза. Изысканным черным силуэтом вычерчивалась вся его небольшая, стройная фигура. Белый воротник тонкой полоской определял напряженную от склонившейся головы шею. И в этом упорном наклоне головы, в сильных тонких линиях шеи было какое-то особенное выражение, почти доступное проникновению мысли.