Его глаза - Фёдоров Александр Митрофанович 13 стр.


Стараясь проникнуть взглядом в его глаза, она, сжимая его руку, возбужденно и порывисто заговорила:

— Я надеялась, я знала, я не могла допустить, что ты оставишь меня так.

Видно было, как она тяжело дышала, и воспаленные глаза ее как-то снизу вверх заглядывали в его лицо.

Он смутился, предчувствуя, что она может не так истолковать его возвращение.

Поспешил высказаться:

— Да, да, я был неправ. Больше того, непростительно жесток, особенно в такую минуту, когда...

Он хотел сказать: «Когда решил навсегда расстаться».

Но она не дала ему договорить.

— Не надо, не надо вспоминать. Это был кошмар, который лучше всего забыть. Я, ведь, знаю, ты добр. И, может быть, я тут виновата не меньше, чем ты. Но никогда, никогда больше не будем вспоминать об этом.

Последние слова ее сразу смяли все приготовленное ранее. Она сказала: никогда. Значит, истолковывает его приход по-своему. Хотелось прямо и резко заявить ей, что она ошибается. Но она не давала ему вставить слово.

Как-то неестественно вдруг засуетилась, оживилась и заговорила возбужденно быстро, быстро:

— Что же это я в пальто? Помоги мне раздеться. У меня дрожат пальцы, и я не могу расстегнуть пуговиц.

Он машинально повиновался и помог ей снять пальто, в то время, как она вынимала шпильки из шляпы и снимала ее вместе с трауром, продолжая безостановочно говорить:

— Я так исстрадалась за эти страшные дни и ночи. Боялась, что сойду с ума.

Заметив его нетерпеливый жест, она подняла руки, силясь улыбнуться.

— Прости, прости, не буду. Это было безумие с моей стороны. Я была не в себе, когда пошла в аптеку, вот за этим. Я должна сознаться, ты простишь: безумие и только.

Ему было больно слышать подтверждение того, что мерещилось. Как теперь рассеять ее заблуждение?

«Надо осторожно, надо осторожно», — говорил он сам себе, но не знал, как приступить.

Она, все суетясь, поправляя волосы и платье и как-то жалко кивая головой, продолжала заискивающе:

— Правда, лучше не вспоминать. Разве я могла на самом деле так поступить?

Она поправляла волосы и платье и в то же время металась по комнате, как бы стараясь убедиться, что все на своем месте. Но при последних словах, вдруг побледнев, остановилась, сама пораженная безумием задуманного. И обратилась к нему уже трогательно, почти добродушно:

— Вот странно, мечусь по комнате и забываю, зачем. А просто мне нужны спички, зажечь лампу. Хочется, чтобы было светлее.

И она улыбнулась.

— Дай-ка мне спички.

И он, ужасаясь и этим словам, и этой улыбке, достал из кармана спички и подал ей. Каждая такая мелочь опутывала его решение новыми и новыми нитями. Если он сейчас не разорвет их сразу, дальше будет еще труднее.

— Послушай, — приступил он, стараясь придал своему голосу мягкость и спокойствие, а, главное, притворяясь далеким от понимания ее обнадеживающих мыслей. — Я знал, что ты поймешь меня и сумеешь встать выше обычных чувств.

Он говорил это все в то время, как она, зажигая лампу, стояла к нему спиной. Но, едва она при последних словах обернулась, он смешался.

Испуг сверкнул в ее глазах, и она перебила его вздрогнувшим голосом:

— Ах, да не надо же, не надо! Не пугай меня!

Зажженная ею лампа разгоралась и начинала коптеть. Но было уже не до того, чтобы поправить. Не хватало более сил таить, жалеть и колебаться.

Он почти крикнул:

— Нет, я не могу так. Я пришел тебе сказать, что решение мое остается неизменным, но я хотел бы надеяться, что мы расстанемся друзьями.

Она широко открыла на него глаза. Ахнула и опустилась на стул.

Лампа продолжала коптеть, и уже неприятно раздражающе пахло копотью.

Он подошел поправить огонь. Аптечный сверточек бросился в глаза, и он едва удержался, чтобы не протянуть руку и не спрятать его.

Но она подозрительно обернулась, и он отошел. Заговорил примирительно и кротко:

— Эти три года, которые мы прожили вместе, в них было много дурного и я беру за все это вину на себя. Но было и хорошее. Если бы жива была девочка, я бы, наверное, не оставил тебя, хотя мне было бы тяжело отказаться от этой девушки, которую я так полюбил.

Губы ее вздрогнули и некрасиво искривились:

Он поспешил:

— Но это вовсе не значит, что, расставаясь с тобою, я совсем от тебя отрекаюсь. Я буду тебе помогать, как и раньше. С этой стороны все останется по-прежнему.

Он, краснея, договаривал последние слова; ее глаза смотрели на него с страшной неподвижностью. Казалось, каждым своим словом он углублял их, и они становились похожими на бездны, куда звуки слов падали, как земля в могилу.

— Не смотри на меня так! — вскрикнул он почти умоляюще, чувствуя непонятную тревогу от этих глаз. — Если ты сама любишь, ты понимаешь, что значит любовь! Я не могу оставить ее, хотя бы сердце мое разрывалось от жалости к тебе.

Замолчал.

Молчала и она. И он видел, как она собирала все свои силы. У него на глазах она творила эту страшную работу, чтобы начать борьбу.

Вот поправила как-то машинально волосы и запекшимися губами прошептала:

— Так, так!

Передохнула глубоко и тяжело. Зачем-то хотела встать и опять опустилась.

— Да, да, я чувствовала, что это так!

Подняла на него глаза и с усилием выдавила из груди:

— Но не может быть. Ты не захочешь убить меня. Я не могу без тебя жить. Слышишь, не могу! Моя любовь, ты знаешь, перенесла большие испытания. И перенесет еще больше, только останься со мной.

Он схватился руками за голову:

— Не могу, не могу!..

Тогда прямо сказала то, чего не говорила никогда:

— Ты, может быть, не понял меня. Я, ты, ведь, знаешь, терпела все твои измены, и, теперь я примирюсь с тем, что ты будешь любить ее, только не покидай меня...

Но он перебил:

— Нет, нет, это невозможно!

— Никогда, ни словом, ни взглядом, ни намеком...

— Говорю тебе, невозможно!

Она закрыла лицо руками, как будто он бил ее этими словами, но не остановилась в самоунижении.

— Ну, хорошо... Ну, тогда... — голос ее упал. — Тогда пусть... Я уж не знаю... Тогда пусть она живет здесь вот... здесь, в этой комнате, где умерла твоя... наша девочка... Я никогда не выдам себя... своей боли...

Он был не в силах побороть чувство, в котором сказалось больше отвращения, чем жалости.

— Стыдись, что ты говоришь! У тебя девочки, подростки...

И, чтобы смягчить укоризненную резкость этих слов, поспешил добавить:

— Они помогут тебе примириться с этим... с этой неизбежностью...

— Нет! — с отчаянием воскликнула она. — Нет!

И опять в голосе ее зазвучала униженная и страстная мольба:

— Ну, хочешь... хочешь, переговорю с ней я? Она поймет, что это не нарушит ее счастья. А я... я буду рабой. Ведь, я необходима тебе. Ведь, ты нуждаешься в заботах, как ребенок, а она сама дитя.

— Нет, нет! — крикнул он, чувствуя, как его начинает охватывать раздражение.

У нее уже иссякли слова. Тогда она бросилась перед ним на колени и, обхватив его ноги, захлестнула, как петлей.

Это переполнило его терпение.

— Довольно! Ты заставляешь меня раскаиваться в том, что я вернулся!

Она медленно поднялась, растрепанная, с искаженным от страдания и оскорбления лицом.

— Вот как! Ты вернулся! Вернулся от этой рыжей куклы, чтобы еще более унизить меня!..

Он видел, что опять начинается та же кошмарная сцена, и попытался сдержать себя и обуздать ее.

— Ты ругаешь эту девушку, а, между тем, это она послала меня к тебе, чтобы я выпросил у тебя прощение за обиду, которую тебе нанес.

Но эти слова, которыми он думал смягчить ее, вызвали новый взрыв бешенства. Она вскочила и произнесла, закинув вызывающе голову:

— Передай ей, что я плюю на ее милость. Да, да, плюю! Вот так!..

И она в самом деле плюнула, как будто та стояла перед ней.

Он с гримасой отвращения отвернулся от нее и пошел прочь.

Какое-то подозрительное движение у стола заставило его инстинктивно вздрогнуть, но сердце его было так полно злобы к ней, что, если бы она в самом деле вздумала отравиться, он и тогда, пожалуй, не повернулся бы к ней.

Теперь же, лишь встряхнув головой, он подумал:

— Комедия!

И уж был за дверью, когда услышал ее голос. Этот голос был ужасен. Так зовут только утопающие.

Он остановился, не оборачиваясь. Она почти бежала за ним в переднюю.

И вдруг его охватил непобедимый ужас.

Он быстро обернулся назад и в тот же миг взвизгнул от нестерпимой боли.

Огонь хлынул ему в лицо и опалил не только глаза, но и разум.

Что случилось?

Хотел открыть глаза и не мог.

И в то время, как руки его, инстинктивно схватившись за лицо, загорелись тем же самым огнем, он понял все.

Вырвался неистовый вопль:

— Глаза мои!.. Глаза!..

И, теряя сознание от боли и безнадежности, он стал взмахивать руками, ища, за что ухватиться, чтобы не упасть.

И сквозь это помутневшее сознание прорывались и падали в какую-то огненную бездну как будто из-под земли вылетавшие ее стенания:

— Саша!.. Саша!..

XVIII

Лара одна из первых узнала об этой неописуемой беде в тот же вечер и узнала таким странным, даже страшным образом, что можно было сойти с ума.

Случилось так, что через час, а, может быть, через два после ухода Стрельникова, пришел Дружинин. Первой мыслью ее было не видеться с ним на этот раз. Но тут же быстро передумала: наоборот, именно теперь она скажет ему, чтобы он не надеялся, и что нынче судьба ее решена бесповоротно.

Это вывело ее из того полуоцепенения, в котором она находилась все это время, не зажигая огня, зябко забившись в уголок дивана, грезя в сумерках, постепенно наплывавших и переходивших во мрак, о Стрельникове.

Был даже момент, когда она как будто забылась, оставаясь, однако, душой с ним, представляя то, что, по ее предположению, должно было произойти у него дома с той женщиной, которую она жалела.

И вот именно в эту минуту полузабытья ей померещилось что-то, чего она никак не могла ясно припомнить: как будто слышались чьи-то тяжелые шаги, которые приближались и грозили раздавить. И всего ужаснее, что никого при этом не было видно, а шаги вот тут, около, точно медленно и грузно подходит само горе. И было в этом неясном что-то до такой степени жуткое, что она поспешила зажечь огонь.

Как раз тут-то и явился Дружинин. Он показался ей необычно красивым и кротким, но как будто не настоящим. Настоящий был один только тот, только Стрельников, и это теперь так четко и сильно определилось, что уж не было ни малейшего сомнения в любви.

— Вот, — здороваясь с ним, начала она с неловкой поспешностью, как бы предупреждая все, что он мог сказать ей и на этот раз. — Вот теперь все уже кончено.

— Что кончено? — спросил он, бледнея и прямо глядя на нее.

Виновато улыбаясь, она с некоторой досадой пожала плечами на его недогадливость:

— Ах, ну, как же вы не понимаете!

Он опустил глаза и сел на стул, кусая губы, почти не дыша.

Все же, чтобы не оставалось ни малейшего сомнения, она торопилась высказаться.

— Я ненадолго, только на минуту приняла вас, чтобы сказать все это. Он, видите ли, должен сейчас вернуться оттуда. Но мне больно, что все это должно пройти через чье-то страдание... Что делать!

Пристально на него посмотрела, ища какого-нибудь отклика, но лицо его оставалось бледным и замкнутым. Она продолжала, вздохнув:

— Что делать! Но уж если кто-то должен здесь страдать, пусть хоть не будет вражды.

— У меня нет вражды, — с видимым усилием выговорил он.

— У вас! — вырвалось у нее удивление. — Я не о вас. — Но тут смутило и встревожило новое. — Я хочу сказать: вас... вы... — она покраснела. — Вы должны быть выше таких чувств. У вас не может быть вражды ни к нему, ни ко мне.

Дружинин поднялся с изменившимся лицом. От красоты и кротости не осталось и следа. Наоборот, лицо стало злым и неприятным.

Он ответил резко и с ударением:

— Напрасно вы думаете. Я неправду сказал, что у меня нет вражды. Неправду. Не только вражда, но и ненависть, и злоба, и даже зависть к нему.

Так вот оно что. А как же могло быть иначе? Чувствовалось, что надо сказать на это что-то значительное, но она наивно пролепетала, глядя и не глядя на него:

— Я не знала... Тогда лучше вам уйти.

Она остановилась. Он молчал. Она тихо добавила:

— Потому что он может сейчас вернуться.

Губы его исказились неестественно презрительной гримасой. Она заметила, как челюсти его злобно шевельнулись, прежде, чем он начал говорить.

— Почему же вы думаете, что я должен отсюда бежать? — И с нарастающим озлоблением он продолжал: — За кого вы боитесь, за себя, за меня, или за него? Почему вы думаете, что я должен уступить ему это так, без борьбы? Ему! — с ненавистью выкрикнул он, готовый разразиться самыми беспощадными и крайними обвинениями.

А перед ней заметались ужасы, о которых она слышала, читала. Представлялось убийство, дуэль, все то, что связано с злыми, зверскими чувствами, и она недоумело и испуганно открытыми глазами смотрела в его угрожающе вспыхнувшие глаза.

Если бы она в эту минуту встретила в его взгляде что-нибудь, кроме ревнивой злобы, так бы и осталась в этом состоянии, но тут в ней вдруг вспыхнула гордость.

Все еще тихо, но уже с обидой в тоне, она сказала:

— Что значит уступить? Кого уступить?

— Вас! — резко ответил он.

Она покачала головой и с расстановкой медленно выговорила:

— Я не вещь, чтобы меня можно было уступать и не уступать.

— Да, но он смотрит на вас, как на вещь. Не более, как на вещь, — повторил он с каким-то злорадным торжеством. — Так будет и с вами, — точно вонзал он в нее эти острые уколы. — Уж не думаете ли вы, что вы исключение из числа тех, кого он оставлял, запятнав и часто едва ли помня имя!

Он говорил все эти пошлые клеветнические слова, сам глубоко чувствуя их пошлость и смрад. Так мог говорить кто угодно, каждый обыватель-фарисей, и самому было почти до болезненности стыдно их; но, чем становилось стыднее, тем упорнее эти слова шли на язык и срывались предательские и невозвратимые. Сам он уже остановиться не мог, и желал, чтобы она остановила его, как тогда, в первый раз, каким-нибудь словом, но непременно кротким и добрым: напоминанием, что он не такой, что сейчас им владел какой-то дьявол, всегда сопутствующий той смуте, которую вызывает любовь, делающая ненадолго сомнительно счастливыми одних и вызывая зависть, превращая в зверей других.

Лицо его оставалось в тени, так как всей своей фигурой он заслонял свет небольшой лампочки на столе; и, может быть, потому, что лицо его оставалось в тени, и она не могла видеть его выражения, казалось, что говорит не он, не Дружинин, а какой-то другой, мрачно пророчествующий человек. На один миг оборвалась тонкая ниточка, связывающая ее с действительностью, вспомнился сон, и стало холодно и жутко. Не с этим ли пророчеством сливался ее короткий мрачный бред?

Но вот он сделал движение, осветилось его лицо, и она сказала себе: «Нет, это не то».

Дружинин стал ходить взад и вперед по комнате, умышленно держась вдали от нее, и теперь показался ей тюремщиком, стерегущим свою жертву.

А он как будто на время забыл о ней, и каждый раз, как лицо его при поворотах освещалось, она замечала презрительную, почти брезгливую гримасу, вздрагивающую в правом уголке его губ.

Презрение к себе? Да. Равно и к себе, и к тому, и даже к ней. Из-за чего? Он искоса взглянул на нее. Прежде всего бросились в глаза тяжелые бронзовые волосы и грустные, задумчивые глаза, устремленные мимо него.

Опять стало чувственно душно.

«Неужели это? И только это? — с отвращением спросил он сам себя. И сразу почувствовал какую-то непонятную тоску. — Значит, вся эта вражда, борьба, низость из-за куска человеческого мяса?»

Не может быть!

Он вздрогнул и, круто повернувшись, остановился у стола, прямо устремив взгляд на свет лампы.

Когда он отвернулся, она обратила в его сторону свои глаза. Изысканным черным силуэтом вычерчивалась вся его небольшая, стройная фигура. Белый воротник тонкой полоской определял напряженную от склонившейся головы шею. И в этом упорном наклоне головы, в сильных тонких линиях шеи было какое-то особенное выражение, почти доступное проникновению мысли.

Назад Дальше