Его глаза - Фёдоров Александр Митрофанович 15 стр.


Прокурор также подался вперед, и все судьи и присяжные насторожились.

И пока она говорила о своей жизни с Стрельниковым с самого начала, с того самого дня и часа, как он пришел нанимать у нее помещение и согласился, почти не торгуясь, на назначенную плату, и как был ласков и добр к ее детям и тем расположил ее к себе, и как она сблизилась с ним, одинокая, вечно занятая своим тяжелым трудом — общее враждебное отношение к ней несколько смягчилось.

Но вот она прибавила:

— Я видела, что он — человек слабый, легкомысленный, и думала, что эта близость поможет мне беречь его от вредных увлечений вином и женщинами...

И опять усилилось недоброжелательство и появились язвительные усмешки.

— Мне казалось, что мои заботы о нем все больше и больше располагают его ко мне, и от этого мое собственное чувство становилось все глубже и крепче. Я все-таки сознавала, что эта связь может оказаться непрочной, потому что я много старше его; но к тому времени, как родилась наша девочка, привязанность моя обратилась в настоящую любовь. А когда я увидела, что он также полюбил эту девочку, я стала надеяться на счастье.

Голос ее осекся.

Но это не вызвало сочувствия, наоборот, явилось опасение, что она может расплакаться и тем оттянет то самое интересное и страшное, что всех привело сюда. И без того она рассказывала слишком пространно, сообщая мелочи своих забот о нем и как он приходил иногда нетрезвый и был груб с ней и как она нередко находила у него записки, обличавшая его неверность.

При воспоминании о том, как рушились все эти надежды, раздражение и горечь прилили к сердцу и помогли подавить слезы. Она с болью и ядом заговорила об его изменах, однако, с каким-то рассчитанным умыслом виня в этих изменах не столько его, сколько среду, в которой он вращался.

— Но я все терпела, все прощала ему, — как-то неприятно выделяя свое великодушие, воскликнула она и с трудом удержалась, чтобы не обернуться в его сторону. Только тут поднялись ее ресницы и раскрылись большие черные глаза. И те, кто успели заглянуть в эти глаза, ясно увидели в них, что не великодушие и кротость заставляли ее переносить его измены и пороки.

— Пускай, — думала я, — лишь бы он оставался с нами, как отец нашей девочки. И он бы наверное остался, — почти выкрикнула она. — Потому что жалел девочку и привязался к ней, потому что сам он добрый, и среди тех, с кем он мне изменял, не нашлось ни одной такой жестокой и, может быть, такой ловкой, как эта последняя! — выкрикнула она сухим, резким голосом, который сразу потускнел и стал глух, когда она добавила: — Из-за которой все это и произошло.

Она опустила голову, ни на кого не глядя, но все невольно обернулись в сторону девушки с золотистыми волосами.

Щеки ее пылали и глаза с испугом и изумлением были обращены на говорившую.

Эти слова обожгли сердце Стрельникова, точно она снова плеснула тем же огнем и попала ему прямо в сердце. Он быстро поднялся и готов был крикнуть, но сидевший рядом с ним Дружинин положил ему руку на плечо, и тот мучительно повел головой и сел покорно, как ребенок.

Дружинин с презрением взглянул на подсудимую.

Она все это видела, и желчь еще сильнее влилась в ее слова.

Она стала рассказывать все о последних днях, все не щадя ни его, ни себя, ни ту, которая сидела сейчас помертвевшая, с расширенными от ужаса глазами. Но в том, что девушка переживала, не было ни ненависти, ни злобы, — были только стыд, растерянность и испуг перед человеческой ненавистью и злобой.

Все, что та теперь рассказывала, было ей известно, все это рассказал ей он в тот прекрасный, страдальческий и так трагически-мрачно завершившийся вечер. Она слышала от него все эти убийственные, почти непостижимый для ее целомудрия подробности, которые он с мукой и покаянным ужасом обнажал перед ней.

Но за это признание она полюбила его беззаветно и навсегда. Каждое слово его, когда он говорил о том, о чем она слышит сейчас, падало из его сердца каплями крови; теперь из тех искривленных злобой губ слова сочатся, как гной. И все же, где-то оставалась жалость к ней: ведь надо быть нечеловечески несчастной и бесконечно отчаявшейся, чтобы говорить так.

Но та меньше всего думала о себе.

С безудержной страстностью и раздражением, все повышая голос, в котором горела ее мрачная сила и озлобление, она говорила:

— И вот, когда он опять побежал к ней, и она опять приняла его после того, как он надругался над моим телом и душой, я решила ей отомстить. Да, как перед Богом, я открываюсь вам, что это мщение я готовила не для него, а для нее.

Кто-то простонал.

Девушка в порыве непобедимого ужаса закрыла лицо руками.

В публике пробежал шепот. Даже среди судей произошло тревожное движение.

Она продолжала, пренебрегая всем этим:

— Но когда он опять пришел от нее, чтобы плюнуть в мою душу, которая готова была снова простить ему все, я обезумела — и то, что предназначалось ей, плеснула в его глаза.

У Стрельникова вырвался стон, голова у него упала на руки, и он зарыдал.

Она вздрогнула от этих рыданий, но обернуться к нему, взглянуть на него не хватило сил. И, подняв взгляд свой на судей, как бы спрашивая, что еще требуется от нее, и, не встретив на этот безмолвный вопрос ответа, она опустила ресницы и нерешительно села.

Председатель суда, которому досадны были дела, не подпадающие под определенный параграф закона, повел своим ноздреватым носом и вяло задал подсудимой вопрос:

— Предполагали ли вы, намереваясь, по вашему признанию, совершить одно преступление и совершая другое, что отношения между пострадавшим и упомянутой вами особой выходили за пределы отношений жениха к невесте?

Подсудимая привстала, опираясь на перила согнутыми пальцами, и усталым голосом ответила полупрезрительно:

— Кто их знает? Должно быть, она была умнее других и оттого, наверно, требовала, чтобы раньше он оставил меня.

Стрельников снова сделал нетерпеливое движение, но председатель уже задавал другой вопрос:

— Не говорил ли вам пострадавший, что он намерен жениться на той особе?

— Нет, подобного не говорил, — поспешила она ответить и даже закачала головой.

— А не давал ли он обещания жениться вам?

— Нет, ничего такого не было. И я никогда ему об этом даже не заикалась.

Председатель кивнул своей тяжелой, крупной головой и, отдувая щеки, шумно перевел дыхание.

По ленивому знаку его руки подсудимая, все время прямо глядевшая в его мутные, точно задымленные глаза, уже хотела сесть, как Дружинин, через председателя, остановил ее вопросом:

— А скажите, пожалуйста, говорил ли вам хоть когда-нибудь Стрельников, что он любит вас?

Она замялась и, смущаясь, даже немного покраснев, ответила, не глядя на него:

— Нет, так прямо не говорил, но в начале было и с его стороны похоже на любовь.

— Простите, всегда ли ваши отношения с ним были тяжелы и горестны, или у вас есть что вспомянуть и добрым чувством?

Подбородок подсудимой задрожал.

Дружинин, боясь, что она разрыдается, поспешил деликатно сказать:

— Впрочем, вы последнее признали. Еще один вопрос: не приходилось ли вам сталкиваться с теми женщинами, с которыми, по вашим словам, он вам изменял? Слышать от них, или хотя бы стороной, претензии на него?

Она, точно изумляясь подобным, ненужным, по ее мнению, вопросам, повела плечами.

— Не приходилось.

— Больше ничего.

Дружинин сел.

Она также хотела сесть, но в таком же порядке раздался желчный вопрос прокурора. Больше всего она боялась именно этого худого, белесого человека, с длинным подбородком, жидкими усиками над несколько ущербленной, неестественно тонкой верхней губой.

Насколько безразличными ей казались вопросы Дружинина, настолько здесь она по-звериному насторожилась, не столько из боязни кары, сколько из страха унижения.

— Скажите, обвиняемая, — как-то остро вытягивая нижнюю губу, прищурившись обратился к ней прокурор, — какими путями вы дознавались об изменах господина Стрельникова? Сам он сознавался, что любит другую, как в данном случае, или...

«Вот, вот, — подумала она, — начинается».

— Или какими-нибудь иными путями? — делая особенное ударение на слове: иными, докончил прокурор язвительно.

В публике послышался недоброжелательный смешок, который заставил ее вспыхнуть. Она молчала и искала ответа, который бы выручил ее.

— Итак? — ядовито улыбнулся прокурор.

Она и тут не сразу ответила.

— Это было заметно по его настроению. Каждый раз, когда он мне изменял, он становился груб и даже жесток со мною и тем давал мне повод следить за ним. Он собирался покинуть меня, и только мои мольбы удерживали его. Потом... разве можно рассказать все те мелочи, укоры, пренебрежения, которые изо дня в день отравляли душу и от которых накоплялась горечь невыносимая?

— Так, — подвел этим словам итог прокурор.

Председатель как бы очнулся и совсем уже другим голосом, напряженным и строгим, спросил, поднимаю свою тяжелую голову.

— Почему же вы избрали орудием мести, предназначенным сначала для одного лица и лишь случайно обрушившимся на другого, именно серную кислоту, а не револьвер, не яд, не нож?

Вопрос этот упал на нее особенно тяжело.

— Потому... — сразу вырвалось у нее. Но она стиснула зубы и, опустив глаза, явно сказала не то, что руководило ею на самом деле. — Потому, что я не считала себя в праве отнимать жизнь. А главное, у меня две дочери.

— Гм, — значительно и мрачно протянул председатель и, не сгибая толстой шеи, повел головой в сторону прокурора, обменялся шепотом двумя словами с судьями и, подняв свою большую, покрытую волосами, лапу, дал знак подсудимой сесть.

Общая подавленность была так велика, обстоятельства дела настолько ясны, что свидетельские показания вряд ли могли внести что-нибудь новое.

И когда председатель обратился к сторонам и присяжным: желают ли они, чтобы были допрошены свидетели, те ответили отрицательно.

Тогда и суд постановил не допрашивать свидетелей, ограничившись лишь выслушанием эксперта. Эксперт, маленький старичок-поляк с большими усами, семенящей походкой подошел к Стрельникову и, вставляя чуть не после каждого слова частицу — то — и деликатно жестикулируя, обратился к нему:

— Будьте любезны-то, откройте-то ваши глаза-то.

Стрельников снял на минуту большие темные очки, и все ахнули, увидев зияния глазных впадин.

В этом обезображенном куске мяса, вместо лица без глаз, не оставалось почти ничего человеческого. Эксперт произнес свое заключение о потере зрения и удалился.

Тогда опять вяло прозвучал голос председателя:

— Потерпевший, расскажите, что вы знаете по этому делу.

И вдруг раздался молодой, задушевный, полный печальной дрожи голос, и было почти невероятно, что этот голос исходит от него.

У публики и у присяжных жадно вытянулись головы и широко открылись глаза, как будто все хотели не только расслышать, но и рассмотреть слова, которые он говорит, потому что то, что освещало слова, — глаза, у него отсутствовали, так же, как и выражение лица.

— Вы видите, что она со мной сделала. — Он помолчал и надел очки. — Но у меня есть одно утешение, которое явилось мне сейчас: что это предназначалось не мне и пострадала не та, которой это предназначалось, а я.

И опять послышалось знакомое рыдание.

И у многих из публики появились слезы на глазах.

Это рыдание лишило его на минуту возможности продолжать.

Наконец, голос его с надрывом покрыл сдавленный плач:

— Но если уж наказание суждено было мне, лучше бы она меня убила!

Председатель объявил перерыв, и в зале стало суетливо и шумно. Все задвигалось, заговорило, заволновалось.

Но Ларочка, несмотря на то, что на нее было обращено внимание многих, оставалась на своем месте.

Тогда художники двинулись к ней гурьбой и, не без умысла окружив ее, отделили таким образом от назойливого любопытства. Все, что до этого таилось в зале суда, было для них покуда тайной, но никому из них не пришло в голову расспрашивать ее о чем-нибудь, и в том, с какой деликатной почтительностью они поздоровались с ней, публика нашла подтверждение создавшемуся после вопросов прокурора благоприятному впечатлению о ней и ее роли в этом мрачном деле.

XX

Было не более трех часов дня, когда снова вышел суд.

Это появление теперь было еще более торжественно и внушительно, чем в первый раз. Теперь все за судейским столом как бы объединилось одним настроением, которое отражалось не только на лицах судей, но и на всех предметах, символически связанных с ними.

И вот, когда все затихло, председатель наклонил голову в сторону прокурора и объявил:

— Господин прокурор, вам принадлежит слово.

Прокурор, прежде чем встать, качнулся на месте, затем поднялся и сделал жест правой рукою, чтобы поправить пенсне, но так как пенсне он не надел, то, поднесши два пальца к переносице, подержался за нее и, вскинув голову, начал:

— Господа судьи и господа присяжные заседатели! Есть преступления, увы, свойственный в более или менее одинаковой степени лицам различных общественных рангов и различного развития.

Косны и темны глубины человеческой природы, и ни культура, ни религия, часто не могут вытравить из нее преступных свойств, заставляющих человека хвататься за оружие, запускать свою корыстную руку в чужую сокровищницу. Я не стану вам называть эти преступления, да это и не имеет прямого отношения к нашему делу. Замечу только, что, чем культурнее личность, тем обыкновенно тоньше орудия и средства ее преступления, хотя сущность остается всегда одна и та же.

Закон, стоящий на страже общественной совести и порядка, карает такого преступника сообразно с установленной им буквой и, не входя в мотивы преступления, призывает на помощь букве общественную совесть, представителями которой на этот раз являетесь вы, господа присяжные заседатели.

Но случаются и такие преступления, которые трудно подвести и под букву закона, еще труднее взвесить на весах совести, так как и закон и совесть, господа присяжные заседатели, подчинены мерному, хотя и медленному, ходу духовного развития. Я говорю о преступлениях, которые являются пережитками и ставят в тупик самих судей.

Что бы вы сказали, господа присяжные заседатели, если бы вам пришлось судить кровожадного людоеда? Прежде всего, вы не поверили бы своим глазам, а затем, когда вам представили бы доказательства, вы, несомненно, признали бы такое деяние болезненным. Однако, господа присяжные заседатели, вам все же было бы известно, что где-то в варварских странах, в глухих углах мира, есть дикари, у которых это явление считается естественным. И когда вы после самой тщательной медицинской экспертизы удостоверяетесь, что судимый вами субъект вполне нормален в своих умственных отправлениях, — с содроганием вы выговорите: виновен — и осудите его как самого гнусного и низкого убийцу.

Но, господа судьи и господа присяжные заседатели, — тут сразу голос прокурора повысился на целый тон и из строго-убедительного стал глубоко-лирическим, — как вы отнесетесь к преступлению, которое не есть убийство, но вместе с тем гораздо хуже его, несравненно ужаснее и является таким же пережитком, как средневековая пытка, пожалуй, даже еще более подлым, потому что пытка продолжалась мгновения, часы, скажем дни, а это преступление рассчитано на целые годы, мучение до самой смерти жертвы. Вы слышали этот стон безнадежности, вырвавшийся из груди пострадавшего: «Ах, лучше бы она меня убила!» Мы содрогнулись при этом стоне, и сердце наше облилось кровью за несчастного. И конечно, господа присяжные, вам представилась лишнею речь обвинителя после этого стона, когда эта речь к тому же написана такими кровавыми, такими огненными буквами на лице потерпевшего, в его незрячих теперь глазах, которыми смотрел на мир, на сияющую пред ним природу не только он сам, но те, кто любовался его картинами, те, глаза которых не так просветлены Богом, как были просветлены его глаза.

Но я не хочу бить на исключительные стороны в данном случае. Пусть жертва — самый обыкновенный человек, а не талантливый художник, — ужас и низость преступления нисколько не уменьшаются от того, как бы мы ни освещали, как бы ни объясняли его. Это преступление, повторяю, пережиток, не менее страшный, чем пытка, не менее гнусный, чем людоедство, и при этом еще...

Назад Дальше