Но приходилось пересилить горе свое, которое ей суждено было нести до могилы; приходилось не только не падать духом самой, а еще поддерживать его и сейчас быть особенно зоркой, чтобы не ускользнуло ни одно его движение, ни один звук голоса. Да и настроение девушки после суда было ей далеко не безразлично.
Привычным усилием воли она овладела собой и пошла им навстречу. Уже прислуга вместе с Ларой помогали ему в передней снять пальто, а он противился, желая не только снять, но и повесить сам. Он старался, где можно, все сделать сам. Издали различил материнские шаги и вытянул к ней голову, и она услышала его голос, который более всего ее убеждал, что это ее сын:
— Все хорошо, мама. Лучше, чем можно было ожидать.
Он поймал руку матери и приложил ее к губам.
У нее несколько отлегло от сердца. После поцелуя она взяла обеими руками его руку, тоже сожженную кое-где серной кислотой, и с нежностью гладила и ласкала ее.
— Хорошо, хорошо, после вы мне расскажете, а теперь отдохни, да и Ларочка, верно, устала.
Он воскликнул с приподнятой бодростью:
— Нет, нет, к столу, к столу! Мы голодны. Отдыхать будем после обеда, а теперь дай стакан вина, или лучше хорошую рюмку коньяку. Это придаст мне силы.
«Опять коньяку», — боязливо подумала мать и украдкой, точно он мог заметить, взглянула на девушку.
Но та как будто не поняла ее. Вообще, она казалась более усталой, чем он, и несколько рассеянной.
Прошли в столовую.
Мать отказать не решилась, но рука ее дрожала, наливая в полумраке коньяк, и она досадливо прикрикнула на прислугу, что та не зажгла вовремя огонь.
— Не сердись, мама, не сердись. Ты нынче должна быть спокойной, — говорил он с улыбкой в голосе.
Медленно стал пить, очевидно, наслаждаясь душистым, крепким вином, и, выпив до капли, продолжал еще более окрепшим тоном, в котором мать ловила уж давно не слышанные ею умиротворяющие ноты:
— Да, да, все лучше, чем можно было ожидать, и за все это мы должны быть благодарны Ларе. Все она, все от нее.
И он безошибочно повернулся в ту сторону, где стояла девушка, даже протянул по тому направлению руку, сам удивляясь в то же время вслух своей чуткости.
— Как это странно, мама, я не вижу ни тебя, ни ее, а знаю, где вы, и даже — далеко от меня или близко.
Рука его все оставалась протянутой, и Лара поспешила ее принять.
Мать с зорким вниманием взглянула на девушку, но лицо той, всегда такое светлое, оставалось теперь задумчивым и печальным.
Заметив этот обращенный на нее пристальный безмолвно вопросительный взгляд, она, сама не зная почему, смутилась и постаралась улыбнуться; но улыбка вышла тусклой, почти виноватой.
— Я устала, — поспешила сказать она в свое оправдание. — И, правда, голодна. Пожалуй, и мне глоток вина не повредил бы.
И она хотела осторожно высвободить из его руки свою руку, чтобы налить вина, но он не выпускал ее пальцев.
Мать заметила это и налила ей сама.
Прислуга зажгла лампу, и он взволнованно заявил, что почти различает огонь.
Лара приняла вино свободной рукой, глотнула и хотела сесть, как всегда, за стол против него, но он крепко сжимал ее пальцы.
— Нет, нет, ты сядешь нынче со мною рядом. Уступи ей на этот раз, мама, свое место.
— Пожалуйста, пожалуйста, — поспешила согласиться мать, садясь напротив и все больше дивясь какой-то еще непонятной ей, но уже явной перемене в обоих. Верно, на суде произошло что-нибудь необыкновенное.
И она опять устремила вопросительный взгляд на девушку.
Та почувствовала необходимость ответить.
— Он все преувеличивает, приписывает мне то, в чем я... — не сразу нашла подходящее выражение и чуть не сказала «не виновата», но поправилась: — не участвовала. Я ни слова не говорила и ничем не проявила себя на суде. А вот он был, действительно, великодушен до героизма, оттого и чувствует себя так хорошо.
— Только из-за тебя! Только из-за тебя! — воскликнул он голосом, задрожавшим восторгом и нежностью. — Не будь тебя, я бы не мог никогда ни простить, ни помириться с той, со всем миром, и главное, вот с этим...
И он печальным движением поднес свои руки к лицу, к глазам, и так остался на несколько мгновений с закрытым лицом.
Мать подавила вздох: видно, не очень-то примирился. Но уже самые слова его об этом принесли ей утешение. И в ее горьком состоянии могла найтись если не радость, то некоторая отрада.
Она перевела помутневшие глаза с сына на девушку, но выражение лица Ларочки сбивало ее: в этом лице не было той ясности, которая светилась всегда, даже в наиболее тяжкие часы.
Он оскорбился.
— Ты, мама, не слушай ее. Есть пределы, за которыми скромность переходит уже в фальшь.
Мать также поддерживала сына.
— Правда, какая молодая девушка нынче осталась бы так верна своему сердцу, как вы.
В глубине души она была, однако, убеждена, что каждая девушка так бы именно и поступила, потому что даже слепой и изуродованный, ее сын был все же достойнее, по ее мнению, всех зрячих красавцев в мире.
— Разве я не вижу, что представляют собой не только нынешние девушки, но и женщины? — прибавила она с раздражением, убежденная, что если и были у него какие-нибудь грехи в отношении женщин, так это потому, что они сами развращали его и, наконец, погубили.
Он с раздражением остановил мать:
— Ах, мама, ты не о том.
— Ну, да, ну, да, — поспешила она успокоить его, — это я только так, к слову. Я этим хочу сказать, что такой души, как у Ларочки, нет другой в целом мире. Кто мог так чутко, так благородно поддержать тебя!
Он с восторгом подтвердил:
— Никто, никто.
Мать подавила ревнивую печаль в своем сердце. Ее беспредельная любовь как будто даже и не шла в счет.
Лара упорно не соглашалась. В этих спорах она как будто сама хотела выяснить что-то, начинавшее ее мучить. Доискаться настоящей правды.
У нее было такое чувство, точно он при этом дает ей что-то в долг и она не в состоянии этого долга уплатить ему.
— Да нет же. Все это не то, не то. Ведь если я так поступала, принуждая себя, скажем, из чувства долга, из желания исполнить свой обет, так кому это нужно!
— Но кто же тебе говорит, что ты себя принуждаешь!
— Ну, а если я так поступала, потому что я люблю тебя, значит тут ничего особенного нет.
— Ну, вот, ну, вот, — обрадовался он.
— Я счастлива, если хоть сколько-нибудь способствовала тому хорошему, что ты испытываешь.
Эти слова, произнесенные без особенного волнения, как-то по-книжному, прозвучали безжизненно и пусто.
Он наклонил голову и задумчиво повторил:
— Испытываю. Нет, я покуда не могу сознать этого вполне, но, во всяком случае, этот день имел для меня значение важное, может быть, решающее. И то, что ее оправдали, — тихо прибавил он, — это хорошо, это очень хорошо.
Но мать отнеслась к этому совсем иначе. Она готова была взять на себя даже заботу о детях, только бы виновную наказали, как можно строже. Великодушие его она находила неестественным, приписывала его влиянию Лары столько же, сколько влиянию Дружинина, и оттого оно было вдвойне ей неприятно. Явилось даже отдаленное подозрение, что тут кроется с их стороны какой-то расчет. От ее ревнивого взгляда не могло укрыться чувство Дружинина к невесте ее ослепшего сына. А житейский опыт не позволял безусловно верить в непоколебимость возвышенных чувств.
Ее особенно смущало сейчас явно угнетенное настроение девушки, и в голову стучалась жестокая, низкая мысль: не надеялись ли они на то, что, простив преступницу, он к ней вернется, чего та, несомненно, не могла не желать страстно.
Она изредка взглядывала на Лару и готова была видеть во всем подтверждение своих подозрений. Раза два она даже поймала какой-то досадливый взгляд ее, когда сын ее ел. Правда, прежде он не был столь придирчив и требователен к еде, не смаковал так то, что ему нравилось. Но не эта же новая его манера есть раздражала ее!
Что же случилось?
Она старалась навести сына на беседу о суде, и скоро ей это удалось.
— Знаешь ли, мама, — как-то особенно внушительно заявил он, — какое было сделано поразительное признание на суде.
Мать насторожилась.
— Та особа заявила, что облила меня серной кислотой просто потому, что я роковым образом, случайно подвернулся ей. Между тем, купила-то она серную кислоту, чтобы облить Лару.
— Вот как! — вырвалось у матери.
Она совсем новыми глазами взглянула на девушку.
Та подняла голову и прямо встретила ее взгляд.
И вдруг они обе в первый раз почувствовали так определенно, что не любят друг друга. И обеих это поразило.
Лара опустила голову и тихо произнесла:
— Я жалею, что так не случилось.
Стрельников воскликнул в порыве настоящего великодушия:
— Нет, нет. Клянусь тебе, что я не жалею об этом. То есть не жалею, что пострадал я, а не ты.
Он не высказал самого важного, именно того, что произойди эта катастрофа так, как предполагалось, он так же не оставил бы девушку, как она не оставляет его.
Она почувствовала его мысль, и это печально осветило что-то в ее душе, и особенно эту печаль подчеркнуло то признание, которое она только что сделала себе.
Эти несколько месяцев до суда прошли у нее в экстазе горя и жалости. Жалости, пожалуй, даже было больше, чем горя; жалость заливала всю душу, переходя за пределы любви, той любви, которая почти пророчески определилась в ней накануне случившегося. Куда могла привести ее любовь, она не знала и об этом не думала. Было не до того: и у горя есть подобие торжества. В эти почти сладостные от муки и самоотвержения дни самый вопрос о времени не существовала для нее. Казалось, в этом экстазе потонули ее прежние личные стремления: жажда жизни, успеха, наслаждения. Она еще не отказывалась и не отрекалась от этого, особенно от власти над людьми при помощи своего голоса, молодости, красоты... Но Дружинин упорно утверждал, что испытать свою силу на одном человеке иногда значит не меньше, чем испытать ее на толпе, и она отдалась своему подвигу, не думая, окончится ли он когда-нибудь.
А теперь?..
«Все это оттого, что я устала, — объяснила она себе свой внезапный упадок духа. — Но усталость пройдет, и тогда вернется прежнее сладостное состояние, в котором нет места ни сомнению, ни тревоге».
Разговор как-то сразу упал, и они оканчивали обед молча.
Но надо было как-нибудь оправдать это молчание, и его как будто вполне естественно оправдывали понятной усталостью.
Ларочка неловко поднялась из-за стола, собираясь домой. Он хотел непременно ее проводить и вернуться домой на извозчике. Но она решительно этому воспротивилась. Как-то торопливо простилась, обещая прийти завтра утром. И когда целовалась с матерью при прощании, — так ясно ощутила скупость и несдержанную холодность ее поцелуя.
XXIII
С весною то душевное состояние, которое она считала усталостью, усилилось и начинало пугать ее. И почему-то еще более пугало решение уехать на лето в деревню к Стрельникову.
Меж тем, все складывалось так, что она должна была бы чувствовать полное нравственное удовлетворение: он не только почти перестал поминать о самоубийстве, но и привыкал к этой новой жизни, встречая в ней черты, которые его к ней привязывали.
Лишь только замкнулся для него видимый мир, он постепенно стал уходить в себя, в свои собственные ощущения; его миром становился он сам и то, что непосредственно его самого касалось.
Он даже перестал пить, а раньше любил выпить с товарищами, особенно же требовал вина в первые мрачные дни. Пил, по-видимому, чтобы забыться, и ей с матерью приходилось останавливать его из страха, чтобы он не сделался алкоголиком. Теперь он отказался от вина просто потому, что оно могло повредить его здоровью. Вообще, на свое здоровье он стал обращать особенное внимание, точно готовился прожить сотню лет. Даже товарищей он принимал редко, потому что они слишком ярко напоминали ему о прошлом, да и им было тяжело с ним. Ревнивые расспросы об их новых работах, воспоминания о своих недовершенных планах расстраивали его.
— Ах, я бы теперь писал совсем иначе, совсем иначе! — вырвалось у него. — Я убедился теперь, что мы толклись на одном месте. Надо писать совсем по-новому. Право, — полушутя добавлял он, стараясь скрыть под насильственной шуткой свое мучительное недовольство. — Зрение наше слишком притупилось, художникам не мешало бы на время ослепнуть, чтобы глаза отдохнули, и тогда станет ясно, что по-старому писать нельзя.
Но как писать, он объяснить не мог, и они истолковывали его недовольство понятным страданием, может быть, завистью. Прощали ему, но посещали его все реже.
Зато Лара была при нем почти неотступно, хотя не прерывала уроков с своей ученицей и, в свою очередь, сама брала уроки пения. Но голос ее как-то потускнел, вдруг потерял свою свежесть, и она это приписывала также усталости.
Хотелось отдохнуть, уехать куда-нибудь, но непременно одной, куда-нибудь в глушь, или, как уехал Дружинин, в новые далекие страны.
Конечно, на время, может быть, на самое короткое время.
Но если раньше нельзя было его оставить, потому что мешало постоянное мучительное опасение за его жизнь, то теперь он не хотел ни на шаг отпускать ее от себя.
— Без тебя я чувствую, что я слепой, — говорил он с любовью, которая росла и крепла в нем с каждым днем. — А с тобой мне светло. Твоими глазами я вижу мир Божий, а своими — человеческую душу. Свою и твою душу. Вижу так, как никогда ее не мог видеть зрячий.
Ее должно было бы радовать такое состояние его, и она убеждала себя радоваться, но радость не приходила. Вместо этого откуда-то накипало недовольство, за которое она себя осуждала. С острой тревогой она ловила себя на том, что ей почти неприятно его успокоение и примирение с своим несчастьем, и только когда его охватывала страшная тоска о том, что он не может работать, тоска, которая лишала его сна, заставляла стонать, как больного, и метаться точно в бреду, ломая руки, такие беспомощные и навсегда осужденные на бездействие, ее вдруг опять влекло к нему и непонятно страдальчески очаровывало.
— Я с тобой. Не надо отчаиваться. Не надо отчаиваться, — кротко утешала его она, и эта кротость приносила ей самой томительную отраду. И чем больше были его раздражение и боль, которые удавалось ей смягчить, тем глубже было ее удовлетворение.
О том важном, что соединялось с предстоящей поездкой на лето, не говорилось, как не говорят о несомненности завтрашнего дня.
Так, по-видимому, к этому относилась и мать, которая все чаще и чаще оставляла их вдвоем, явно с целью, чтобы сильнее укрепилась эта необыкновенная связь. Но по временам в этом пребывании вдвоем с ним, Лара начинала почти физически ощущать пустоты, который нельзя было заполнить ни чтением, ни музыкой, ни даже прогулками.
Он любил знакомые места, особенно те, где раньше бывал с нею. Она не умолкая должна была говорить ему, какие предметы попадаются им на пути и окружают их, какие тона на земле, в небе, в облаках.
Сам он взамен делился с нею теми впечатлениями, которые воспринимал его изощрявшийся слух.
— Знаешь, мне кажется, что я только теперь начинаю видеть и почти осязать звуки. Это новое и большое наслаждение.
Действительно, природа как будто стремилась его вознаградить за то, что было отнято так жестоко и внезапно человеческой рукой. У него как будто появлялись новые чувства, о которых он не подозревал, будучи зрячим.
Раз как-то вышли они на прогулку в ясный мартовский день, когда одна сторона улицы была сырая, а другая, освещенная солнцем, — суха.
Рука об руку шли они по освещенному солнцем асфальту, и им попадались на этой хорошо знакомой улице как будто все новые и новые лица: какой-то старый-старый генерал с мягкими ногами, которые подгибались при каждом движении, но с блаженно-улыбающимся лицом; дети из сиротского приюта, которые шли парочками, — несчастные маленькие заморыши, бедно и серо одетые, напоминавшие каких-то пленных бескрылых птиц; женщины, большинство которых казались девушками, красивыми, нежными. Все это вместе с весенними облаками и синевой, лившейся через церковную колокольню, возбуждало в ней тоску, которую она хотела от него скрыть, и потому бодрым голосом рассказывала обо всем, что встречалось.