Слезы еще сильнее полились из ее глаз.
— Твои слезы мучат меня. О чем ты плачешь? Неужели я виноват в этом? Но клянусь тебе, я не помешаю тебе жить так, как ты захочешь.
Бормоча эти жалкие слова, он старался отвести от лица ее руки, и его пальцы ощущали влагу слез, проливавшуюся между ними.
— Я сам готов уйти с твоей дороги, если мешаю тебе, — вырвалось у него.
Она вдруг перестала плакать и воскликнула облегченно:
— Ну, вот, ну, вот! Я же говорю: умрем вместе.
Она явно умышленно по-своему истолковала его слова, и этот последний ее крик заставил его содрогнуться.
«Что-то не так. Что-то не так», — опять засверлила подозрительная мысль. Он сделал усилие, чтобы овладеть собой, и с лукавой мудростью, как бы соглашаясь с ее упорным намерением, успокоительно заговорил:
— Хорошо, пусть так. Но ведь не сейчас же надо решиться на это. Пусть ты права. Судьба действительно жестока к людям и будет опять жестока к нам, но ведь то, о чем ты говоришь, не уйдет и тогда, когда мы убедимся в ее жестокости.
Он говорил, а в то же время слова как будто взвешивались сами собой на неведомых весах, и он видел, как они поднимались, как пустые пузыри.
Она встала, вытерла слезы и тихо, но твердо сказала:
— Все равно, если ты не хочешь, я одна... Я уже решилась.
Он с мучительным надрывом воскликнул:
— Да, что же, наконец, произошло, что у тебя так все изменилось
Она молчала.
Это молчание ревниво обожгло его мозг.
Он стал ходить по комнате, стараясь собраться с мыслями.
Но мысли его разбредались в разные стороны, и даже не мысли, а какие-то обрывки мыслей, клочья, почти бесформенные и разно окрашенные.
Несомненно, за ее словами было что-то недоговоренное. Но он боялся утвердить для себя ту простую правду, которая напрашивалась сама собой.
Мысль хитрила, изворачивалась, плела сложные сети, но они путались и обрывались. Он готов был винить в этом предгрозовую тишину, которая давила на мозг.
Стоя у окна, он вытягивал голову, вслушивался, точно ожидая разрешения свыше. Но тишина молчала так же, как молчала она, эта странная девушка.
И вдруг издали, с моря, раздался протяжный шум, точно оборвался с обрыва камень и медленно покатился вниз, шурша и заражая смутной тревогой тишину.
Это всплеснулась волна; волна с медленным шумом разлилась на прибрежных камнях. Так бывает ночью. Как ни тихо море, в нем есть постоянные движения, неуловимые, они порой сливаются в одно и разрешаются глубоким тоскующим вздохом.
И от этого всплеска волны его душа также всколыхнулась, и не осталось места ни борьбе, ни притворству с самим собой. И стало обманчиво легко. Да, он понял. Этот исход неизбежен и больше нужен для него, чем для нее.
Он повернулся к ней, чтобы сказать ей об этом, и почувствовал на себе пристально печальный взгляд ее и опять отхлынуло и замутило глубину души:
Да так ли?
Он сам испугался, что произнес слова эти вслух. Дыхание затаилось. Он ждал ответа.
Послышался шорох платья. Ее шаги. Ощутил ее легкую руку на своем плече, и в душе блеснуло робкое ожидание: вот, вот, сейчас разрешится: душа оживет.
Но голос, полный ласки, какого он никогда не слышал, как бы околдовывал его безнадежными словами:
— Так, милый, это неизбежно.
У него вырвался подавленный стон.
Она приблизилась к нему совсем, положила руки на плечи и сказала то, что терзало его, что он гнал от себя и напрасно старался заглушить:
— Разве ты можешь бояться умереть? Чего еще ждать от жизни? Ты пойми, вот сейчас произошло то, что могло бы быть венцом нашей любви, а разве в этом открылось счастье? Я отдала тебе все, что могла отдать, и ничего мне больше не осталось.
Упругий комок подкатил ему к горлу.
— Да, — едва выговорил он.
— Ты сказал «не буду стеснять тебя». Я и сама думала. Но разве я могу воспользоваться этой свободой для себя... для своей мечты!..
Она закрыла лицо руками и замолкла, стараясь подавить подступившие рыдания.
— Но мне... мне самой ничего не надо.
— Да. Да, — задрожал его голос, подтверждая не то ее слова, не то свои мысли.
— Но перед нами целая жизнь... целая жизнь, — протянула она, сжимая зубы.
Он схватил ее руки и как безумный повторял:
— Да, да, да, да!
Они шли вместе. Голоса их звучали, как две родные струны. И вот зазвенели ее последние слова, которые слили их души в одну безнадежность:
— А если будут дети... Их жизнь не может быть радостна с нами.
Он тряс ее руки, взволнованный, дрожащий и повторял в лихорадочном экстазе:
— Ты права... ты права... Иначе не может быть.
У ней вырвался глубокий вздох.
— Ну, вот. Как-то стало тише на душе.
И его возбужденность упала и сосредоточенно строго сдвинулись брови. Он отошел от окна к дивану. Сел. Склонил на руки голову и не сразу тихо спросил:
— Как же это сделать? Ты, верно, представляла себе как все это будет?
— Ты о чем? — спросила она даже с некоторым оживлением.
— А вот, о том, каким способом это произвести... и вместе или порознь.
Она с торопливостью ответила:
— Только не вместе.
Он тревожно поднял голову.
— Почему же не вместе?
— Почему? — переспросила она. — А вдруг, в последний момент, мы пожалеем, или испугаемся страдания, я — твоего, ты — моего...
— Да, да, — поспешил он согласиться.
Духота увеличивалась, но дождя все не было. Гроза уходила за море, и оттуда долетали бесшумно вспышки сухих сиреневых молний.
У него стучало в виски и горел мозг. Боялся сойти с ума от этих подавляющих мыслей. После долгого молчания он с усилием выговорил:
— Когда же?
— Нынче в полночь. Ты здесь. Я — у себя.
Она подошла к нему. Опасаясь, чтобы он не раздумал, спешила закрепить его решение.
— Вот возьми, — положила она ему в руку что-то, завернутое в бумажку. — Это морфий. Я его давно с собой ношу.
— Значит, и задумала давно? И молчала... Где же ты его взяла?
— Не все ли равно.
С дальнего приморского монастыря донесся медлительный и скорбный звон колокола.
Она насторожилась и сосчитала удары:
— Десять.
Заторопилась.
— Пора. Простимся.
Он быстро встал. Сердце застучало крепко-крепко.
— Как, уже?
— Нет, только десять. Но мне пора.
Она обняла его.
Объятие ее показалось ему совсем чужим, совсем чужим. Губы приложились к ее губам, и поцелуй был неживой.
Постояли. Помолчали. И она ушла.
Сердце все еще усиленно стучало. Мысль судорожно извивалась в живых обрывках, точно разорванная на куски змея.
Донеслось, как стукнула входная дверь. Гравий зашуршал за окном.
«Это ее шаги», — глухо отозвалось в нем.
Когда шаги замолкли, образовалась зияющая пустота и тишина. Стало неприятно, что в комнате темно.
Он ударил по карману, где обычно были спички, пусто. Вспомнил, что на нем новый костюм.
Подошел к столу, пошарил. Когда он нашел спички и хотел зажечь свечу, левая рука оказалась занятой тем, что она оставила ему.
Он точно проснулся.
И его охватил такой беспредельный ужас, что тело затряслось и застучали зубы. Хотелось броситься за ней, крикнуть, вернуть ее, но что-то внутри стонало, что это невозможно.
Продолжая все так же дрожать, он упал на диван. Тело все билось от страха, и клочья разорванной мысли никак не могли найти друг друга и срастись.
Он ощупал в руке судорожно сжатый маленький комочек бумаги, в котором была смерть. Его смерть.
В его власти было уничтожить этот яд; выбросить вон за окно и конец.
Конец? А она?
Он спустил ноги и сел.
Ведь это так просто: пойти к ней и остановить... остановить.
Сжатыми руками он потер виски.
— Нет, остановить нельзя. Ее остановить нельзя, — вырвалось у него вслух.
Ну, а если ее остановить нельзя, то что же дальше?
Как-то даже затошнило.
«Надо умереть. Надо умереть, — думал он, качая головой. — Зачем ждать полуночи. Надо вот только встать и запить то, что в руке, глотком воды».
И он встал, подошел к столу, положил порошок в карман, отыскал спички и, нащупав свечу, зажег ее.
— Так будет лучше, — сказал он, убедившись, что пламя свечи заколыхалось под осторожно приподнятой рукой.
Почему лучше, он не знал, но действительно как будто стало легче.
Он опустился в кресло подле стола, достал порошок, положил его перед собой.
Явилось опасение, что не следует выпускать этого яда из рук, иначе он может его потерять.
И тут же вползла, как червяк, извивающаяся гаденькая мысль: ведь это так просто — потерять.
Он нервно схватил порошок и положил его в карман.
Встал, подошел к окну и высунул наружу голову, с жаждой ободряющей свежести ночи.
Но кругом была густая, насыщенная ароматом цветов тишина. И вдруг ее тяжело всколыхнул удар колокола, от которого тишина прорвалась, и он вздрогнул, отшатнулся от окна и начал считать удары с колотившимся сердцем.
— Восемь, девять, десять, — сердце так же наполняло звоном тело, как колокол. — Одиннадцать, — у него захватило дух. — Только одиннадцать, еще целый час. Что надо сделать за этот час?
Если бы он не был слепой, он мог бы написать за этот час целый реквием своей жизни, такой несчастной, такой фатальной. Дано было так много. Где этот талант, умевший чувствовать и претворять в живые краски красоту! Где это пламенное сердце, которое так буйно и щедро разбрасывало свои сокровища, как будто богатству его не было меры и предела! Все погибло, погибло навсегда. Для всего этого он уже умер. Эта самая драгоценная часть его души и природы от него отпала. Осталась самая незначительная очевидно, никому ненужная.
Так значит, действительно, жить незачем.
Он хорошо знал, где стоял графин с водой. Пошел к нему уверенно, нащупал стакан, и когда из графина лил воду в него, рука не дрожала.
Он вернулся к столу, поставил стакан; медленно опустил руку в карман за порошком; и рука там замерла.
Сама собой родилась мысль: ведь двенадцати еще нет.
— Двенадцати еще нет, — повторил он вслух, точно оправдываясь перед кем-то. И подумал: «Где же мама? Почему не приходит мама?»
Представил себе ее, как она будет страшно потрясена. Может быть, не переживет: слишком много было пережито.
И сердце цепко и больно захватила острыми когтями жалость.
Для матери и такой он дорог. Не есть ли это единственная, истинная любовь? Она бы никогда и ни за что не захотела его смерти.
Он как будто не звал эту мысль, она пришла сама, но ухватился за нее и с едкой горечью повторил:
— Да, она бы никогда, ни за что не захотела моей смерти.
Он умышленно открыл в коридор дверь своей комнаты, чтобы мать увидела огонь и поняла, что он не спит.
И отчего она не идет? Ведь она никогда не ложится спать, не простившись с ним. А вдруг она легла?
Его охватил ужас. Захотелось крикнуть: «Мама!» Но он удержался.
Не сдерживая шума шагов, он прошелся по комнате и уронил стул. Остановился. Прислушался.
За дверью отозвалось движение.
«Она идет», — облегченно подумал он. Подошел к столу и торопливо вынув из кармана порошок, положил его на стол рядом со стаканом.
Как это он сделал, сам не знал. Гадливое чувство к себе охватило его, он поспешил взять обратно, но порошок не попадался, и в это время вошла мать.
Она подозрительно взглянула на его нервные торопливые движения и быстро подошла к столу. Прежде, чем он успел нащупать порошок, она уже положила на него руку.
— Это что такое?
Его рука коснулась ее руки.
— Мама, не тронь.
— Что это такое?
— Да нет, это пустое... лекарство. Отдай.
— Не отдам, прежде чем не попробую сама.
— Мама! — испуганно крикнул он.
— А, так вот какое это лекарство, — с похолодевшим сердцем произнесла она.
— Говорю тебе, вздор, пустое.
— Ну, значит я могу его принять.
— Ах, мама, мама, зачем ты меня мучаешь.
Тогда она тихо взяла его за руки, усадила на стул, стала возле него на колени и дрожащим от собравшихся в груди рыданий голосом заговорила:
— Мальчик мой, мальчик, что ты задумал?
Рыдания неожиданно для него самого внезапно прорвались сквозь толщу всего пережитого за эти часы. Он ухватил руками ее шею и прижался к ней, как бывало в детстве в покаянные минуты, когда она своей любовью и лаской вызывала в нем сознание в его проступках.
Она также не могла сдержать рыданий; лаская его волосы, лицо, руки, она роняла на эти руки слезы и говорила:
— Мальчик мой, родной мой мальчик. Как ты мог... ведь я все понимаю. Как ты мог не пожалеть меня... меня... твою маму, у которой ты один...
Он всхлипывал, как ребенок, и сквозь эти всхлипывания вырывались слова:
— Я не могу... мы условились.
— Условились! — отшатнувшись от него, вскрикнула она.
— Да, да, условились. Условились умереть вместе в полночь.
— В полночь! — неестественным голосом выкрикнула она и поднялась на ноги и с внезапной яростью заметалась по комнате, ища часы и повторяя:
— В полночь... условились в полночь.
— Ты не должна меня удерживать... не можешь... это будет подло... мы условились, — поднявшись со стула, протягивая к ней руки, с отчаянием и мольбой стонал он. — Отдай мне яд, отдай.
— Ни за что! И ты думаешь, что она там так же, как и ты, готовится к смерти, — обратила она свою ярость на ту. — О, я понимаю все, что она сейчас затеяла.
— Как тебе не стыдно.
— Ты глупец! — резко вырвалось у нее. — Ты наивный и доверчивый глупец. Подумайте, как это просто, дать яд, самой уйти, заставить умереть и кончено. Как это просто. Кто узнает, что вы условились умереть вместе?
— Мама!
— Да, да, ты не думай... ты не думай, что она умрет.
— Мама, ради Бога... Раз ты помешала мне, помешай и ей, беги к ней, беги к ней.
— Вздор, ей просто надо было от тебя избавиться. — Не помня себя, едва ли понимая, что делает, нанесла она ему жестокий удар. — Ей есть для кого это сделать. Это так просто... так просто: ты умрешь, а она выйдет замуж за Дружинина.
Он остолбенел; те смутные подозрения, которые у него зарождались в этот вечер, вдруг выросли, раздулись, как злокачественный нарыв, но он затряс головой, отвергая это дикое предположение.
— Нет, нет, ты не смеешь так думать. Я сам предлагал ей уйти от меня. Слышишь, я сам.
Она опешила от этих слов, но лишь на одно мгновение, ревнивая ярость толкала ее вперед:
— Ах, ты не знаешь. Ты не знаешь, что гораздо легче уйти от мертвого, чем от живого.
— Зачем же было тогда спасать меня от смерти, — потрясенный цеплялся он за прежнее.
— Ах, ну, мало ли что! Она сама, может быть, не была уверена. А теперь я знаю, она получила от него письмо. Она скрыла от тебя, но она получила от него письмо.
Эта мелочь показалась ему самой страшной. Стиснув руки, трясущимися губами, он бормотал, как бы моля пощады:
— Это невозможно! Это чудовищно! Предательство!
— Да, да, чудовищно! Но если одна могла выжечь твои глаза, изуродовать твое лицо, почему этой не совершить предательство.
Эти доказательства вырвались у ней в каком-то мрачном вдохновении, и она, наконец, сама в них поверила и увидела их власть над ним.
Ошеломленный, он зашатался и поднял руки, ища опоры, чтобы не упасть, и, верно, упал бы, если бы она не поспела к нему и не помогла подойти к дивану.
Но в ту минуту, как он готов был опуститься на диван, ударил колокол.
Весь вздрогнув, с диким сдавленным криком он вскочил и ринулся к двери.
Мать схватила его за руку.
— Если это случится... — проговорил он, дрожа под продолжающейся звон полуночного колокола.
Она перебила его:
— Пусть все падет на меня.
Но каждый новый удар будил и ее самое от этого кошмара. Раскаяние заметалось в ней. Он уже спасен. Если там несчастье случилось, может быть, не поздно спасти и ее? И она забормотала, как бы успокаивая его:
— Если хочешь, поедем к ней. Поедем к ней. Мы успеем, так близко.
— Поздно.