Его глаза - Фёдоров Александр Митрофанович 6 стр.


— Это часто у вас бывает? — спросил он тоном врача.

Она вся обернулась к нему и с озарившим ее лицо радостным смехом ответила:

— Всегда, когда я вижу или чувствую что-нибудь хорошее.

Едва Стрельников увидел приближавшихся Ларочку и Дружинина, он предложил товарищам пойти по берегу вплоть до мыса, а оттуда через дачу Альтани к трамваю.

Пошли то по песку, то по гравию, а там, где дорогу преграждали камни и скалы, поднимались наверх и шли по холмам.

Стрельников явно умышленно шел впереди, почти не оглядываясь. По голосам он слышал, когда Ларочка приближалась и выбирал самые трудные пути и подъемы. Ей пришлось бы бежать за ним, чтобы нагнать, а это было совестно.

Наконец, она окликнула его. Он уже хотел притвориться, что не слышит, но это было бы слишком очевидно, раздумал и, как бы нехотя, обернулся вопросительно равнодушно.

— Подождите, мне нужно вам что-то сказать.

Он остановился как раз около заколоченной темно-красной купальни, стоявшей над водой на длинных сваях, отражения которых качались в воде, как вьющиеся корни.

— Помнишь, — крикнул он Ольхину, — как мы заперли ростовщика Зингера в купальню и из-за кустов бомбардировали ее камнями.

Ольхин смеялся.

— Да, это был номер. Хорошо, что Зингер не узнал, что это мы. Он мне же потом жаловался, что чуть не сошел с ума от этого адского грохота.

И Стрельников продолжал неестественно сменяться, смех перешел в улыбку, но и улыбка была непродолжительна. Подумалось: как это было, однако, давно. Стало грустно, и он вздохнул. Ларочка подошла к нему с своими хризантемами.

— За что вы сердитесь на меня? — с укором тихо спросила она Стрельникова.

Он шевельнул головой.

— Нет, какое же я имею право.

— Вот, видите, и слова говорите такие.

— Какие?

— Ненужные. И бежите от меня, как будто боитесь, что я выклюю вам глаза. Ну, посмотрите, разве я похожа на злую, хищную птицу.

Он взглянул на нее, она опять показалась ему какой-то сказочной с этими выбившимися из-под шапочки бронзовыми волосами и снопом цветов.

— Дайте вашу руку, пойдем.

И рука ее точно приросла к его руке. У него забилось сердце, и он не узнал себя в этом давно не посещавшем его волнении.

— Что вы хотите от меня? — спросил он, все еще ревнуя и борясь с собою.

— Я хочу, чтобы вы были со мной такой, как всегда. — Она даже не заметила, что обратилась к нему почти с теми же словами, как несколько минут тому назад к Дружинину.

— Но ведь и вы сами не такая. Вернее, я считал вас не такой.

Она воскликнула с искренним огорчением и тревогой:

— Господи, да что же я сделала дурного, что вы переменили мнение обо мне?

Ему стало неловко за свою придирчивость, но надо же было оправдать себя.

— Вы как будто ведете какую-то двойную игру: то со мной, то с Дружининым.

— Но ведь вы же сами сказали, чтобы я его спросила...

Это было опять лукавство, и он не знал, где она искренна и где притворяется.

— Я видела, что вы... что он... я хотела помирить вас.

— О чем же вы с ним говорили? — спросил он подозрительно, уступая своей ревности право допрашивать ее.

Она не только не противилась этому, но передала ему весь разговор с Дружининым, почти от слова до слова, инстинктом чувствуя, что она от этого ничего не теряет.

— Вот оно что! — выслушав ее, почти с угрозой воскликнул Стрельников. — Хорошо же.

— Но я вам рассказывала совсем не для того, чтобы вы сердились. Наоборот, вы должны теперь совсем успокоиться и по-прежнему быть дружны.

— Да, да, конечно, конечно, — ответил он с язвительным ударением. И вдруг, с приливом трогательной искренности, охватывавшей его в присутствии той, которая ему особенно нравилась, он открыто обратился к девушке:

— Послушайте, Ларочка, я не знаю, что заставляло его так говорить вам обо мне. Может быть, даже по-своему он прав, не в отношении к вам, нет, нет. Но странный он человек: говорит и даже исповедует одно, а вот коснулось его самого, или, за вас, может быть, испугался, и пошло другое. Когда напьется — стихийный человек и я тогда особенно его люблю, а трезвый больше всего боится огорчить свою мать, человека старой закваски, старой морали, которую он искренно презирает и отрицает. Ну, да Бог с ним! Во всяком случае я вижу, что нашей с ним дружбе конец.

— Я не хочу этого! — воскликнула она с настоящим испугом.

— Конец, — повторил он. — И не потому, что Дружинин сказал обо мне не по-товарищески злое, а потому... — он взглянул ей прямо в глаза и чистосердечно заявил, — потому, что между нами встали вы.

Как ни было это ясно ей самой, но такое признание ее взволновало. Она растерялась и не знала, что сказать, только внутри, рядом с тревогой, загоралось знойным огоньком тайное торжество.

— И вот, что я вам скажу, Ларочка, — чистосердечно продолжал Стрельников, глядя светло и нежно на девушку. — Вот, что я вам скажу и поклянусь, если хотите: никогда, никому я не сделал зла сознательно, из эгоизма, из низких побуждении, из каприза. Никогда ни одну женщину или девушку я не поцеловал не любя, и никогда никаких жертв от них не требовал... Но не в том дело. Я хочу только сказать, что даже в этом условном смысле я никогда... не то — вру. Нет, именно так, я никогда не заставлю вас раскаяться, что вы пришли ко мне. Клянусь вам, что бы там ни было.

Он взволнованно прижал ее руку и почувствовал, как она порывисто доверчиво прильнула к нему и прошептала:

— Хороший вы.

— Не в том дело, — пробормотал он, растроганный не столько ее доверием, сколько своим великодушием. — Не в том дело, — повторил он, сам не зная, что говорит. — Вовсе не потому, что хороший, а просто... ну, просто, — он оглянулся, увидел близко товарищей и среди них Дружинина и заторопился сказать то самое главное, чего именно сейчас не мог не сказать. — Не знаю, как это случилось, Ларочка, но вы вдруг так стали дороги мне, что я в эту минуту хотел бы, чтобы все кругом, весь мир провалился, и мы остались бы вдвоем на этом клочке земли.

Эти слова вырвались у него до того неожиданно, что она обомлела и едва не уронила свои цветы. Как было связать все это с тем, что он говорил только что перед этим.

Ее рука затрепетала, но не высвободилась, а еще теснее сомкнулась с его рукою. Она почувствовала себя такой легкой-легкой, что захотелось подняться над землей, как птичка, которая только что поднялась с тропинки, и петь не то, что она знала, а что-то новое, свое.

Она опасалась, что все, и особенно Дружинин, по ее лицу сейчас узнают что-то, и закрылась цветами. Атласные лепестки свежо и нежно защекотали ее щеки, глаза, шею. Она вспомнила последние слова Стрельникова, такие забавные слова, чтобы все провалилось, и не могла удержать смеха.

От Дружинина не укрылось ее настроение. «Чему она смеется, — спросил он себя и вдруг покраснел от укола подозрительной мысли. — Может быть, надо мной?»

Быстро перевел взгляд на Стрельникова, но тот, как ни в чем не бывало, разговаривал с Далласом.

Когда она подняла лицо от цветов, даже цветы показались ему смеющимися и так же искрящимися, как и ее глаза.

«Так могут смеяться только очень счастливые люди», — подумал он. И эта мысль была ему еще больнее и острее предыдущей. Нахмурился, осуждая себя за то, что позволил себе откровенничать с нею, так, ни с того ни с сего, что ему было совсем несвойственно.

Глаза ее встретились с его глазами; она сразу перестала смеяться и смотрела как-то виновато и настороженно. А вдруг он в чем-то самом важном прав.

В душе ее что-то внезапно потускнело, и она с печалью заметила, что потускнело и все вокруг.

Еще так недавно море было гораздо темнее неба, а теперь небо и море стали одного дымчато-серого тона, и парус дубка, тихо уходивший в даль, сливался с этой сизой мутью.

Медленно и уже не так шумно компания стала подниматься к станции трамвая, последней станции на городском побережье. Под обрывом быстро темнело, и по временам над головой пролетали стаи птичек, спешивших на ночной покой. Но в небе малиновым отблеском вспыхивали облака, а когда художники поднялись наверх, на западе еще пылала заря, и оранжевое пламя ее было необыкновенно тепло и ярко между темно-лиловых туч, точно огненная река протекала в строгих молчаливо-мрачных берегах.

Удивительно деликатно и легко рисовались на этом червонном фоне ветки деревьев: среди них трепетали лиловые, фиолетовые, оранжевые тона, как будто каждая веточка была окаймлена радужным ореолом святости. Зато огни электрических фонарей, вспыхнувшие вдоль прямого, убегающего вдаль шоссе, сияли как-то неестественно мертво и бездушно.

VII

С прогулки, по обыкновению, отправились в ресторан.

Здесь художников ждал сюрприз: написанной ими картины не оказалось на стене, и на месте ее висела еще более нелепая, чем раньше, мазня, изображающая не то двух хохлов, не то двух обезьян, дравших друг друга за чубы около каких-то невероятных хижин, с еще более невероятными деревьями и цветами.

Лакей, сначала несколько смущенный, заявил, что картину убрали.

— Как убрали! Кто же посмел?

— Хозяин-с.

Все сначала поняли так, что хозяин, прельщенный их шедевром, взял картину себе. Общий голос был таков, что не мешало бы попросить на это разрешение у них.

— Никак нет-с, — ухмыляясь, ответил лакей.

— То есть, как никак нет-с?

— А так, что хозяин не себе взял, а отдал ее перекрасить.

— Как перекрасить?

— Кому перекрасить?

— Что значить перекрасить?

— Зачем перекрасить?

— А так, что многие гости в этом кабинете по случаю вашей картины обижаться начали. Это, говорят, на смех сделано, безо всякой отчетливости, ничего, говорят, разобрать нельзя.

Художники так и покатились со смеху. Лакей, ухмыляясь, продолжал:

— На следующей неделе как живописец обещал ее нам заново перекрасить, а покуда заместо той эту повесил, — указал он на новую базарную мазню. — Вроде, как на подержание.

На это ответили новым взрывом хохота.

Служащий же, видя, что его пояснения доставляют им такое удовольствие, продолжал докладывать:

— Хозяин просит вас не обижаться, но только больше этих шуток не шутить. Потому, говорит, за этот товар деньги платят.

— Верно, верно, — все смеясь, одобряли они хозяйское решение.

Смеялись все. Даже солидный директор и тот смеялся так, что его живот, в который он каждый четверг отправлял колоссальный ростбиф, колыхался и вздрагивал, как надувшийся парус от новых и новых порывов бури.

Смеялась и Ларочка, которую на этот раз художники уговорили пойти с ними, и опять Дружинину казалось, что, когда она отнимала от губ беленький платочек и встряхивала его, из платочка сыпались искры.

Стрельников, вообще очень смешливый, упал от смеха на диван и дрыгал ногами, а остальные, глядя на него, заражались этим смехом, в котором было так много молодости. Не за это ли все так любили его и снисходительно относились ко всем его дурачествам и увлечениям.

В то время, когда они начали уже успокаиваться, вошел швейцар, глазами нашел Стрельникова и сообщил, что его вызывают по телефону.

Все были еще в таком состоянии, когда и не в смешных вещах ищут предлога для смеха и шуток. Шутки, остроты и намеки встретили и это.

Но Стрельников смутился.

Раньше такие обстоятельства повторялись довольно часто: во-первых, вызывали из дома, желая проверить, действительно ли он проводит ночь среди товарищей. Сначала он это терпел, но как-то, рассерженный, раз навсегда запретил подобные выходки; затем вызывали и заинтересованные им особы. Но товарищей возмущало, что он иногда в разгаре вечера покидал компанию; сначала они штрафовали его на вино, пиво и прочее угощение, наконец, остротами и уколками заставили его покончить с подобными изменами товарищескому кругу.

Если иногда кто-нибудь и пробовал вызвать Стрельникова, он отказывался наотрез от всяких телефонных переговоров. На этот раз он прямо обрушился на швейцара:

— Ведь я же сказал вам, чтобы не беспокоить меня этим вздором.

— Я передавал, но говорят — необходимо.

Стрельников покраснел и с досадой нетерпеливо отрезал:

— Ну, довольно, скажите, что я не могу.

Художники подхватили:

— Да, да, передайте, что Стрельникова нет.

— Был Стрельников, да весь вышел.

Но швейцар наклонился к Стрельникову и что-то шепнул ему.

Стрельников всполошился; лицо его изменилось, и он поднялся с дивана.

Все обратили внимание на эту перемену, поняли, что случилось что-то неладное и что смех теперь неуместен.

— Хорошо, — ответил он не сразу, как будто соображая, и, ни на кого не глядя, вышел вслед за швейцаром из кабинета.

— Что такое?

— Что случилось? — спрашивали друг друга художники.

Но объяснений получить было не от кого. Тогда все, как по уговору, обратили вопросительный взгляд на Ларочку, которая одна могла слышать, что швейцар шепнул Стрельникову: она сидела с Стрельниковым рядом. Но та, очевидно, знала так же мало, как и они. Ее больше, чем всех, встревожил этот внезапный уход и особенно, когда Дружинин подошел к ней и спросил:

— Скажите, та особа знает о вашем знакомстве с ним?

Она с замирающим сердцем спросила:

— Какая особа?

Художники меж собою звали хозяйкой женщину, с которой и у которой жил Стрельников. И так же сейчас назвал ее Ларочке писатель.

— Знает, — ответила та. И почему-то покраснела. — Что же из этого? — через силу задала она ему вопрос.

Он провел рукою по лицу и, не глядя на нее, с пренебрежительно прищуренными глазами, успокоительно ответил:

— Ничего, тогда это пустяки.

Он имел в виду, что повторялась обычная вспышка ревности, которая иногда разнообразилась симуляцией самоубийства.

Кроль, только что явившийся в ресторан и видевший у телефона Стрельникова, пробовал было подшутить, но его остановил гугенот:

— С...собственно говоря, это пока неудобно: мы не знаем, что такое.

Архитектор, опешив, оглядел всю компанию своими близорукими выпуклыми глазами, пожал плечами и покачал головой. Он также остановил свой взгляд на Ларочке, и та еще более растерялась и раскаялась в душе, что согласилась пойти в ресторан.

Хотелось сейчас встать и уйти, но это было бы чересчур неловко, да и удерживало нетерпеливое и беспокойное желание узнать, что случилось.

По-видимому, все также разделяли это чувство и также нетерпеливо поглядывали на дверь, а когда неунывающий архитектор позвонил и громко потребовал пива, все недовольно покосились на него.

Швейцар сообщил Стрельникову совсем не то, что предполагал Дружинин: из дома телефонировали, что внезапно заболел ребенок — его дочь.

Стрельников никак не мог привыкнуть в течение двух лет к мысли, что он отец, и каждое напоминание об этом прежде всего его изумляло.

Пришлось сделать некоторое усилие над собой, чтобы проникнуть в суть этих слов, но зато после этого он не мог сдержать суеверного испуга.

Почему теперь именно, когда он дальше всего был от своего ребенка, особенно от его матери, явилось это известие? Точно в зеленую смеющуюся долину упала сорвавшаяся с ледников глыба и если не ударила его, то все же дохнула прямо в душу угрожающим холодом.

Случалось, ребенок бывал болен и раньше, но Стрельников относился к этому если не спокойно, то во всяком случае не так тревожно, как сейчас. Иногда даже откуда-то издали показывала ядовитое жало отвратительная мысль, которую он со стыдом и ужасом гнал от себя. И сейчас, пока он шел к телефону, эта мысль на мгновение высунула свое отравленное острее, но в ту же минуту необыкновенно ясно представилось некрасивое сморщенное личико крошечного, беззащитного, родного существа, и сердце с содроганием отвернулось от соблазна.

— Нет, нет, — пробормотал он, тряся головой.

И, чтобы успокоить себя, стал усиленно думать, что это сообщение лишь пустая тревога.

Однако, рука его потеряла свою твердость, когда он взялся за телефонную трубку, и голос его с невольным срывом выговорил:

— Я у телефона.

В ответ слух поймал сначала лишь звук, междометие, выражавшее не то неожиданное удовлетворение, не то нетерпеливый отклик.

Он не узнал голоса. Ему даже показалось сначала, что это не женский голос, но он тотчас же убедился, что говорила она, мать его ребенка.

Назад Дальше