Его глаза - Фёдоров Александр Митрофанович 9 стр.


Она в искреннем и каком-то детском порыве проговорила, глубоко вздохнув:

— Я не знаю. Я, может быть, нехорошая. Но до того, как сказать отцу то, что я сказала, я много молилась, чтобы Бог сделал меня хорошей. Он оставил меня такой, какая я была. Что же мне делать, если так? Я жадная ко всему, я люблю жизнь, хочу, чтобы меня любили, чтобы мне удивлялись. Пусть те, которые этого не хотят, не мешают мне. Я им и вовсе мешать не стану. А кто будет мне мешать, тем я сделаю зло.

Она вдруг остановилась, точно спохватившись, что сказала лишнее, и ушла в себя. Вся она притаилась, и даже как будто ее гибкая длинная шея сократилась, и голова приблизилась к плечам.

Все это так не вязалось с ее легкой, нежной, ясной красотой, что Дружинин недоверчиво покачал головой.

— А мне кажется, что все это вы на себя клевещете.

Она по-детски обиделась.

— Вовсе нет. Это вы, верно, заключили по тому, что я в прошлый раз вспомнила о доме и заплакала. Это еще ничего не значит.

— Конечно, конечно, — поспешил он согласиться. — Но я вовсе не потому сделал такое заключение, а просто потому, что вы мне кажетесь доброй.

— Нет, нет, я не добрая. Я вовсе не добрая, — ответила она с нервной поспешностью.

Раздался резкий звук рожка кареты скорой помощи и, она, вздрогнув, близко к нему прижалась. Стало как-то вдруг не по себе, и цветы, которыми она так гордилась, показались ей лишними.

Карета подъехала к угловому дому, где помещалась аптека. За зеркальными окнами ярко переливались на свету в больших стеклянных шарах красная и зеленая жидкости, и толпа жадно теснилась у этих окон и у стеклянной двери, стараясь заглянуть внутрь.

Доктор, в кепи с золотым околышем, вышел из кареты и направился в аптеку. Ему с трудом очищали дорогу, старались протесниться туда вместе с ним.

В толпе только и слышался разговор:

— Отравилась, женщина отравилась!

— Молоденькая?

— Девушка.

— На улице?

— Так вот шла... трах!.. Упала и пена изо рта.

— Ничего подобного: она вовсе на бульваре на скамейке сидела.

— Насмерть?

— При последнем издыхании.

Дружинин взял Ларочку под руку и почувствовал, как вся она дрожит.

— Чего вы так испугались?

— Не знаю.

— Такая обыкновенная в городе вещь.

— Сама не знаю, — призналась она, изумленная своей чрезмерной тревогой. — Все это, — она кивнула головой в сторону кареты и толпы, — ну, вот, точно я видела это в каком-то страшном сне.

Он наклонил голову и тихо промолвил:

— Это само по себе страшнее всякого сна. — Затем, вдруг повысив голос, он обратился к ней: — Неужели и после этого вы скажете, что способны сделать зло тому, кто вам помешает. Разве мы знаем, к каким последствиям приведет та капля зла, которую мы принесем людям. А, может быть, она, эта капля, и обратилась в яд, отравивший эту несчастную.

— Ах, ну, что вы меня пугаете! — воскликнула она с нескрываемым эгоизмом. — Если так думать, то и жить нельзя совсем.

Еще мысль его продолжала кружиться около этого события, а уж ощущение близости и теплоты ее тела волновали кровь, и он чувствовал, что, что бы она ни говорила, все равно вот это ощущение неотразимо влекущего тела и побеждающего тепла теперь самое важное для него, что, и расставшись с нею, он не перестанет желать ее близости. Те женщины, с которыми ему приходилось изредка сближаться, не возбуждали в нем ничего подобного.

Как раз в эту минуту они поравнялись с большим особняком, стоявшим на углу улицы, упиравшейся в высокую церковь, за которой темнел большой парк. Ставни дома были изнутри закрыты, и тяжелая дубовая дверь походила на дверь храма.

Электрический фонарь с угла улицы освещал этот дом, такой тихий и старомодный, как-то странно близкий этой безмолвной церкви. Асфальтовый тротуар был мокр от сырости, все более и более пропитывавшей воздух, и блестел на свету как лаковый.

В этом доме жил Дружинин. И ему так ясно представилась вся патриархальная домашняя обстановка и старая, но все еще красивая, бесконечно любившая его и обожаемая им мать.

— Здесь я живу, — вскользь сообщил он.

Она с огорчением хотела высвободить свою руку, но он воспротивился.

— Я провожу вас до самого вашего дома. — И как бы для того, чтобы оправдаться, прибавил: — Я это потому, что если буду вам нужен когда-нибудь, чтобы вы знали, где я живу.

Когда она узнала, что живет он там только вдвоем с матерью, очень удивилась и наивно воскликнула:

— Но зачем вам такой большой дом? Там, наверно, комнат шесть.

— Восемь.

— И вам не скучно жить вдвоем в восьми комнатах?

Он признался, что иногда очень скучно, особенно, когда не работает. А работает он периодами, так сказать, запоем. И вот, когда становится скучно, он отправляется путешествовать.

— Но и во время путешествия часто бывает скучно. Мир так велик. Что значит перед ним этот дом с восемью почти пустыми комнатами, когда весь земной шар кажется иногда таким же пустым.

Она не могла понять этого. Искренно и страстно позавидовала, что у него есть возможность путешествовать. Она бы, кажется, один глаз отдала за то, чтобы другим видеть чудесные страны, о которых ей суждено было только читать.

— Вот почему еще я так хочу быть выдающейся певицей, — закончила она. — Я бы тогда могла ездить по всем этим странам.

Он тихонько засмеялся.

Это ее обидело.

— Чему вы смеетесь?

— Простите, — мягко ответил он. — Мне вспомнился телефонный мальчик в Петербурге, в одной гостинице, где я останавливаюсь. Этот мальчик — племянник швейцара из деревни. Я любил разговаривать с ним и часто рассказывал, что я видел сам. «Вот бы я хотел путешествовать!» — воскликнул он однажды. — Зачем? — спросил я. И он ответил: «Как зачем? Чтобы удивляться!»

Она еще не успела обдумать, к чему он сказал это, как снова раздался рожок кареты скорой помощи. Здесь, в этой тихой улице, звук рожка, извещавшего об ужасе жизни, прозвучал особенно дико.

— Опять! — с досадой воскликнула она.

Дружинин нахмурился и пробормотал как будто про себя:

— Вот отчего мне иногда так и скучно.

— Перестаньте. Когда придет наш черед, тогда пусть. А пока надо думать только о жизни, только о жизни.

Что значило это — пусть, — осталось для него неясным. Но его поразила та страстная жажда жизни, которая горела в ее словах и в голосе. Тут было какое-то странное сочетание ребенка с женщиной. Или последнее привито той тяжелой нищенской жизнью, в которой прошло ее детство.

Во всяком случае, в ее натуре было то, чего ему так недоставало всегда. Но рядом с ней и у него самого пробуждалось что-то подобное. Он невольно подумал: «А хорошо было бы исполнить ее желание, дать ей возможность путешествовать, а еще лучше самому поехать с ней».

Но он вспомнил о своем патриархальном доме и о матери. И еще острее вспомнил о том, что он много старше ее. Но тут же ясно представился Стрельников, и стало ревниво жаль не то себя, не то ее, не то что-то ценное, может быть, единственное, что может ускользнуть от него. Он безотчетно прижал ее руку. Вопросительно безмолвно на нее взглянул и подумал: «В самом деле она так прекрасна, или мне только кажется. Надо непременно познакомить ее с матерью».

— Ларочка, — сказал он, — ответьте мне прямо: правду ли вы мне сказали там, у моря, что еще никогда не любили. Впрочем, нет, не надо, я верю вам. Скажите другое: говорил ли вам Стрельников о своей любви?

— Да, говорил, — ответила она чистосердечно.

Теперь ему мучительно захотелось знать, говорил ли он ей об этом там, на берегу, после объяснения с ним или раньше.

Но не успел он еще раскрыть рот, чтобы спросить ее об этом, как она поспешила добавить лихорадочно и смущенно:

— Прошу вас, не спрашивайте меня больше ни о чем таком.

— Почему? — ревниво вырвалось у него.

Но она уже была рада и тому, что он не настаивал на первом вопросе. Теперь она и сама не могла бы ответить вполне определенно, любит ли Стрельникова или нет. Он сейчас там около больного ребенка и этой женщины, с которой не может быть счастлив.

Что если ребенок умрет.

Эта мысль как будто сразу отделила ее от Дружинина, и она обрадовалась, когда заметила, что подошли уже к самой калитке того дома, где она жила.

Тут Дружинин опомнился, что не предложил сразу довезти ее, а пошел пешком.

— Разве вам со мною было скучно? — спросила она с простодушным кокетством.

— О, нет, но, может быть, вы устали?

— Нисколько. Я и не заметила, как дошла. Вот только эта карета, — поморщившись, добавила она. — Я боюсь, как бы эта история опять не приснилась мне во сне.

Калитка оказалась заперта. Она позвонила.

При мысли, что сейчас они должны расстаться, Дружинин ощутил ту тоскливую опустелость души, которая заставляла его или пить, или пускаться в далекие путешествия.

Из-за садовой решетки послышались шаркающие шаги дворника, сиплый кашель и бормотанье.

Сейчас она уйдет, и утратится что-то невознаградимое.

Он быстро наклонился к ней и спросил:

— Ларочка, могли ли бы вы полюбить меня?

Дворник звякнул ключом, открылась тяжелая калитка, и она, подавая ему руку, ответила:

— Не спрашивайте меня сейчас. Разве вы не видите...

И уже за решеткой калитки добавила:

— Если хотите, придите завтра, в сумерки.

Ключ повернулся в замке, и она стала быстро удаляться в глубь сада.

Он следил за ней с загорающейся жадностью. Деревья и темнота скрыли ее силуэт. С моря тянуло туманом и йодистым запахом морского дна.

XI

Девочка Стрельникова умерла.

Когда он смотрел на это маленькое, истерзанное страданием тельце, у него было жуткое сознание своей вины. Но не перед этим крошечным кусочком тлена, а перед чем-то высшим, что заставляло это тельце думать, чувствовать, жить.

То смутное, что запало в голову два дня тому назад, когда выяснилась опасность, теперь почти утвердилось: точно само зло подсмотрело тайное его желание и поспешило его осуществить.

Нянька завесила зеркало, как только пришла эта смерть: чтобы душа, девять дней витающая в доме жизни, не увидала себя в зеркале раньше, чем предстанет перед Господним престолом.

Было так, точно душа этого ребенка присутствовала здесь и свидетельствовала против него, и хуже всего было то, что в ответ на это таинственное свидетельство он ничего не мог возразить с тем упорством, с каким возражал ее матери.

— Это просто усталость, — старался он успокоить себя.

Двое суток почти без сна провел он у постели ребенка вместе с матерью. После той безобразной сцены они как будто хотели друг перед другом выказать свое беззаветное чувство к невыносимо страдавшей малютке.

— Пойди отдохни, — уговаривала его она. — Я все равно не буду спать.

— Нет, пойди ты. Ты больше измучена.

Но в этих видимых заботах друг о друге не было ни истинной жалости, ни взаимного доверия; оба они страдали при виде умирающего ребенка, но за этим страданием у каждого таилось свое корыстное и низменное.

Их соперничество в проявлении любви и жалости было важно не столько для умирающей, сколько для их будущих счетов друг с другом.

И это особенно отвратительно ясно стало теперь, когда девочка умерла.

Был один миг, когда низменно-человеческое уступило общему горю: это, когда на исходе третьей бессонной ночи ребенок содрогнулся в последний раз и взглянул мимо отца и матери остекленевшими глазами.

Мать со стоном припала к дочери.

Он также не выдержал и заплакал.

И тогда они обратились друг к другу, с такой тоской и отчаянием, точно, оплакивая свое дитя, безмолвно навеки прощались с тем, что было по-своему дорого каждому из них.

Но когда они совсем отступили друг от друга, и она подняла на него благодарные, молящие и мучительно спрашивавшие о чем-то глаза, он опустил ресницы, и стало неприятно и как-то стыдно: ясно было земное желание проникнуть в его душу как раз тогда, когда эта душа раскрылась совсем для иного.

И с этого уже неизбежно началось то, что привело к таким ужасным последствиям.

Еще было в душе полумистическое сознание виноватости, а разум утверждал, что все это неправда; что на самом деле, от того, что он мечтал об избавлении, девочка умереть не могла. Наконец, может быть, и то, что, если судьба решила разбить это звено, соединявшее его с женщиной, которую он не любил, эта судьба знала, что она делала: она не хотела дальнейшей лжи и насилия его над собою именно теперь, когда все это должно было стать совершенно невыносимым.

В эти дни он не видел Ларочку, но, наперекор подавленной несчастьем мысли, она вспоминалась ему как раз в те самые минуты, когда душа готова была уступить состраданию и скорби. И почему-то рядом с ней неотступно вставал Дружинин, опять-таки ни разу не посетивший его за это время.

Все это вместе беспокоило его, и хотелось увидеть ее хотя из окна, что-то проверить, в чем-то убедиться. Он пробовал приписать это усиленное внимание тому, что чувство его подвинчено неясным отношением к ней художников и особенно Дружинина. Пусть оно было отчасти так, но это лишь раздражало то настоящее, что испытал он при первом знакомстве с нею.

Не для того ли он и к художникам привел ее, чтобы взвесить свое чувство. Часто на людях мы яснее становимся сами себе и вернее определяем цену своих движений и порывов. В сущности, все мы актеры, и не только наши действия, но и переживания выясняются вполне лишь на подмостках.

Так думал Стрельников, но, желая видеть девушку в такие страшные для него минуты, объяснял себе это желание лишь тягостью одиночества. Просто хотелось иметь около себя чуткую душу, которая поняла бы его страдания и уже одним этим принесла бы облегчение.

Та, которая переживала с ним еще горшее страдание, уж по одному этому не могла смягчить его горе, а главное было то, что за ее страданием таилось нечто по существу ему враждебное.

Иногда Стрельников подходил к окну и вглядывался почти в каждую женскую фигуру и вздрагивал, как тогда ночью, каждый раз, как представлялось что-то похожее на Ларочку. Часто ему хотелось повернуть к себе ее начатый портрет, но он не сделал этого, не только потому, что кто-то зорко за ним следивший, мог заметить, а потому, что самому ему представлялось это в такое время зазорным, почти неприличным.

Однако, и в эти ужасные для него дни и часы он чего-то ждал с ее стороны, смутно надеялся на что-то, что должно было поддержать его твердость.

Так и случилось.

В самый день смерти девочки, под вечер, из цветочного магазина принесли неизвестно от кого цветы, белые пахучие цветы, в самом запахе которых было что-то неуловимо-сливающееся со смертью.

Туберозы.

Еще никто из знакомых не знал о смерти ребенка; в доме знала лишь нянька, которая одна выходила от времени до времени по необходимости исполнить то или другое поручение, требуемое жизнью.

Значит, девушка интересовалась тем, что творится за его стенами, и первая узнала о смерти ребенка.

Это было так для него очевидно, что даже не стоило расспрашивать няньку.

Это его ободрило, взволновало и тронуло.

Как ни была потрясена обрушившимся горем мать, она отвела воспаленные от слез и бессонной муки глаза от ребенка и спросила, кивнув на цветы:

— Это ты распорядился?

У него на миг явилось желание солгать для ее успокоения, но сейчас же подумал, что лгать перед этим трупиком было бы непристойно, и неверным голосом произнес:

— Нет, не я.

И в ту же минуту заметил, как подозрительная тень скользнула по ее лицу.

— Кто же?

Она смотрела ему прямо в глаза, и он чувствовал, как кровь подступает к его щекам вместе с острым болезненным раздражением.

— Не все ли равно. Как ты можешь спрашивать об этом в такую минуту!

— Именно в такую минуту! — ответила она со строгостью, заставившей его понять ее правоту, но не примириться с ней. — Именно в такую я не хочу и имею право требовать, чтобы не было этого.

Он был возмущен, и опять-таки не тем, что она могла так чувствовать, а тем, что она не постеснялась высказать это и притом в столь рассчитанной и едкой форме, даже в присутствии няньки, принесшей цветы.

Назад Дальше