Стрела времени (Повесть и рассказы) - Притула Дмитрий Натанович 13 стр.


Несчастна была и Тоня. Она откинулась на спинку кресла, прикрыла глаза и вроде бы дремала. Но она не дремлет, понимал Николай Филиппович, она смиряется, как и он, с тем, что юг кончился и уже сегодня начнутся повседневные заботы. Она была напряжена, и всякое вмешательство извне — разговоры, толчок проходящего пассажира — могло привести к срыву. Он дотронулся до ее ладони, сжал ее, но ответа не было, и Николай Филиппович смирился — разлуку надо вытерпеть в одиночку.

А в аэропорту назначения дул ветер, спускались сумерки, сыпал мелкий дождь, деревья вдали были желты.

Они не молчали, конечно, что-то говорили, но все общие слова, к ним самим прямого отношения не имеющие, — вот и осень здесь, но хорошо, что сентябрь, а не октябрь, на золото еще полюбуемся, тут вот дождик, и плащи кстати, а долетели, однако же, я уверен был, что не долетим, нет, долетели, а как было б славно, разом бы все и разрешилось, но нет, так просто все не разрешается, человек должен перед этим основательно посуетиться, — долетели.

Ехали в электричке, сумерки вовсе сгустились, но дождик перестал, и небо на закате было холодным, малиновым, а в вагонах зажгли свет, и, когда его зажгли, Николай Филиппович окончательно понял — осень, они на родной земле, а счастье позади — свет в вагонах всегда особенно тускл, когда ты недавно был счастлив и впереди тебя ждет одиночество.

Сидели друг против друга, Тоне было зябко, лицо ее посерело, стало замкнутым, словно они отстранились друг от друга, тогда Николай Филиппович попытался улыбнуться, но то была, сразу понял, страдальческая улыбка, и от огорчения он по-птичьи покачал головой. Она кивнула в ответ — все поняла, спасибо за поддержку, мы все дотерпим, верно ведь? И стал говорить — вот завтра на работу, ах ты, и верно, на работу, как там сын, да и мои ничего не писали, правда, и я их не баловал, как-то за последние десять дней о доме ни разу не вспомнил, думал — дом родной там, где хорошо, а нет, дом родной — это где страдать следует.

А уж Губино проехали — вовсе подобрались, вовсе к осени приноровиться старались, бочком к ней прижаться, раствориться в ней, и уж совсем знакомые места пошли, переезд, долгая очередь машин, вот и лодки на берегу залива, вот свалка, вот насыпь меловая, все ветер, портянки старые, огороды убранные, скрипели, шаркали, повизгивали тормоза. Все. Все? Да, все. Это дом родной.

У своего подъезда Николай Филиппович поставил чемодан на крыльцо, выкурил папиросу, все собираясь с силами. Но сил не было. Вот надо поднять чемодан, заторопиться по лестнице, чуть сбить дыхание — ведь он счастлив после трехнедельной отлучки вернуться в семью, — но все не мог собраться с духом.

Щелчком отбросил папиросу, проследил за ее полетом, удовлетворенно кивнул, когда она упала в цветник, все, сказал себе, пора идти в быт, потому что жить следует и дальше.

И он стремительно стал подниматься по лестнице, даже насвистывая тихо «Начнем сначала», вроде человек бодр и весел, потому что ждет его семья родная.

Николай Филиппович мог бы открыть дверь своим ключом, но дал длинный звонок, чтоб выиграть еще минуту отсутствия.

Все в порядке, сказал себе, он пришел в норму и сумеет сыграть роль счастливого отца, вернувшегося в дом.

Дверь открыл Сережа — это была удача, это возможность привыкнуть в коридорчике к своей квартире.

— О! Кто приехал! Да как загорел!

— Здравствуй, сын.

И они обнялись.

— Да уж не думал, что будешь торопиться. Месяц-то следовало просидеть. Но как загорел. Мама, Света, смотрите, кто приехал.

— А ты что дома?

— Отпуск. Еще две недели. Хожу за грибами.

В коридор вышли Людмила Михайловна и Света. Николай Филиппович втиснулся между ними и разом обнял их, но мгновенно сообразил, что это слабовато выходит, и обнял каждую в отдельности да с поцелуем в щеку: здравствуй, Люся, здравствуй, Света.

И уже все вместе стали говорить, что он загорел, похудел, вообще помолодел, хотя, конечно, загар морщинит лицо, ну, ничего, вид усталый вполне объясним перелетом. И вообще:

— Человек был в командировке, а не на прогулке, вот и устал. Верно ведь, Нечаев? — Он мог бы и тайный подвох усмотреть в этих словах жены, но решил не усматривать.

— Верно, Люся, не на прогулке. Хотя сегодня утром еще купался.

— Счастливчик! — Это Света позавидовала.

— И море — двадцать один градус.

И вот когда он влез в привычные шлепанцы, то почувствовал, что в нем сидят сейчас два человека, два Нечаева, — один тот, что ехал в автобусе, курил у подъезда, ощущал себя человеком несчастнейшим, сидел где-то в груди у второго Нечаева, который привычно улыбался родным людям и был суетлив, и второму Нечаеву ясно было, что того, первого, можно отстранить только непрерывной суетой, веселостью, и как только второй Нечаев на мгновение умолкал, первый начинал напоминать о себе нытьем в груди, и тогда Николай Филиппович с пиджаком в одной руке, с чемоданом в другой прошел в большую комнату и потребовал:

— А где же паренек? А подайте сюда паренька! — Дедуля-путешественник стремится к любимому внуку.

Уже поставил чемодан на коврик, бросил пиджак на диван, вдруг вспомнил, что нужно руки помыть, и прошел в ванную, там глянул в зеркало, боже мой, какие фальшивые глаза, какая приклеенная улыбочка, и даже отвернулся в омерзении, но в этот момент в груди заныло от тоски, ведь получаса не прошло, как расстались с Тоней, а ей-то каково сейчас, нет, ей все-таки лучше — не нужно раздваиваться.

— А вот мы его сейчас увидим, мы его забодаем. Он не спит? — спросил у Светы.

— Нет, мы только с прогулки. Скоро пора кормить.

— Молоко есть?

— Почти нет. Подкармливаем.

— А мы его! А мы его!

Уже склонился над внуком, умилился было схожестью с малолетним Сережей, даже обрадовался, что второй Нечаев надежно упрятал первого за прутья грудной клетки, однако ж поймал себя на собственном постороннем взгляде — вот он вроде умиляется, видя внука, слыша, как тот гукает, как взмахивает руками и тянется к деду, а тому-то, главному, в сущности, Нечаеву, все это игра фальшивая, и нет ему ни минуты покоя.

— Хорош паренек. Агу, Коленька. Агу, тезка. Ну, на руки к деду. Стоит уже?

— Рановато еще. Пытается, но мы не даем. Вот затылочек у него плоский. Сережа боится, не рахит ли это.

— Светочка, не мне тебя учить. Только замечу, что у Сережи в этом возрасте тоже был плоский затылок. И ноги кривоватые. И заметь — сейчас у него и затылок вполне неглупый, и ноги довольно прямые. Ну, тебе его кормить пора? Тогда забирай. А ты, мать, накрывай на стол, кормилец прибыл. А мог и не вернуться, ну, роман там закрутить, но вернулся. — Это шутка такая многолетняя после командировки.

— Как работалось? — спросила Людмила Михайловна.

— Да ничего. Только один запоролся. Пришлось подмогу звать.

— Вкус у тебя недурен, однако.

— Кто ж бросит камень в стареющего мужчину, если он не протестует, когда в подмогу ему дают молодую ученицу, а не старого алкоголика…

— Константинов сказал, что больше некого послать..

— Я так и понял и смирился. Хотя с сотрудником проще, чем с сотрудницей. Легче общий язык находить.

— Она хоть толковая?

— Ты знаешь, она толковая.

— Такой ученицей можно гордиться.

— Пожалуй. Она толковая и серьезная.

— Кто это такая? — спросил Сережа.

— Ты не знаешь, — сказала Людмила Михайловна. — Одна наша сотрудница.

Николаю Филипповичу не понравилось, что Людмила Михайловна не назвала Тоню, она знает, что Сережа учился с Тоней в соседних классах, следовательно, ей неловко за мужа. Но чтоб не вышло заминки, Николай Филиппович направился к чемодану и, потирая руки, приговаривал:

— К столу, к столу! Тут винцо припасено. Оп-па. Вот и оно, «черные глаза». Торжество все-таки.

За столом было весело. Делились новостями. Вот главная: Сергею и Свете дали жилье. Еще нет сигнала въезжать, но со дня на день будет. А Николай Филиппович рассказывал, каково ему было на юге, как танцуют курортные люди и что поют музыканты.

Но когда вышла пауза — Сережа и Света ушли в свою комнату, Людмила Михайловна стелила постель, и Николай Филиппович остался один на кухне, — он подошел к окну и вдруг задохнулся от одиночества и жалости к себе. Он внезапно сбросил маску веселого добрячка, стал собой, тоскливо смотрел в темень и понимал, что это навсегда — двойное его лицо, — нет выхода.

С Тоней он расстаться не может, нет ему без нее жизни, расстанется только тогда, когда она разлюбит и покинет его, не раньше — это он понимал окончательно. Также понимал, что не сумеет поговорить с Людмилой Михайловной, сказать ей правду и, следовательно, расстаться. Этого он подавно сделать не мог, обдумывал на юге, смелости набирался — но не сумел, тоже понимал окончательно. Случись с ним любовь десять или пятнадцать лет назад, как знать, может, и отважился бы. Хотя вряд ли. Расстаются же другие люди, женятся по второму разу. Другие — да, но только не он. Легко сказать себе: «Да будь же ты мужчиной, отважься», — но отважиться невозможно. Если бы она сейчас оставила его, он перетерпел бы, смирился. Но сам — никогда.

Они прожили вместе почти тридцать лет, вырастили детей, сейчас оставить ее — значит предать. Предателем Николай Филиппович стать не мог. Это значит расстаться с сыном и внуком, потому что сын предательства не простит, это значит отречься от всей прошлой жизни, от привычных людей, быта. Невозможно.

Сейчас, когда им скоро по пятьдесят, снести такой разрыв Людмила Михайловна сумеет едва ли. Да еще при ее гордыне. Нет, это невозможно. Это уже крест до дней последних. Такие тугие времена они вынесли совместно, сквозь какой быт продирались, ведь тогда, когда она была молода, он предан был ей безгранично.

И потом, поменяйся они местами, случись роман не с ним, а с ней, да никогда бы Людмила Михайловна не оставила бы семью, потому что для нее жизнь именно вот в этой семье. Здесь нет сомнений.

И, следовательно, играть нужно по одним правилам.

Но как же невыносима осень, когда тусклый фонарь за окном лишь вырывает из тьмы сероватый, просеянный мелким дождем клок, как тягуче, резиново шелестит время, когда кажется, что вечер никогда не кончится, и коротать его у светящегося ящика, у блеклой книги, нетерпеливо ждать утра, потому что утро — это работа, потому что удастся увидеть Тоню и всякий раз с горечью удивиться — а ведь как счастлив был в прошедшей своей жизни, сейчас же счастлив лишь короткие мгновения, когда видится с Тоней.

Но в том и дело, что нынешнее счастье было хоть и коротко, но так слепяще, что он не согласился бы променять его на все долгое прежнее благоденствие. И до следующего мига короткого нынешнего счастья согласен был коротать свою раздвоенность, и осеннюю тоску, и бессмысленность платы за непредательство.

И чувствовал, что домашние понимают, что папаша не тот, не прежний, он явно не в порядке, веселость его сменилась дурашливостью, бодрость — суетливостью, и в этой суетливости случаются провалы — он иногда теряет контроль, и тогда тело его как бы раскисает в кресле, это воля к игре покидает его, он теряет контроль над собой, сознание его меркнет к окружающему быту и блуждает где-то вдали, юг ли вспоминает: вот они идут в гору, да, всего чаще — именно идут в гору, взглядов перехлест, короткое, отлетевшее счастье, — и Николай Филиппович, чувствуя на себе удивленный взгляд жены или сына — видно, улыбка блаженного воспоминания скользит по его лицу, — сразу подбирается и посылает зрителям просительную улыбку: вот вздремнул, сон видел странный — ну, ему прощение и отпущено, да, видно, папаша неудержимо стареет.

Глава 4

Зима

Так он жил. За два дня они с Константиновым составили нужное письмо, приложили результаты испытаний морковоуборочного комбайна «Бумалуч», а также копию заключения ВАСХНИЛ (рекомендуем запустить машину в серийное производство), и теперь оставалось ждать реакции на это письмо.

В октябре Сережа переехал в новую двухкомнатную квартиру. Переезд был прост: два чемодана вещей, диван-кровать, коляска, какие-то ящики и книги, все остальное — молодая надежда на дальнейшее благополучие. И когда Николай Филиппович оставил Сережу, Свету и Николашу в их новом жилище и бродил по своей опустевшей квартире, то его не покидало предчувствие: а ведь не к добру этот переезд, пусто в квартире, всюду разор, сиротство. И это новая трудность — то хоть мог отключаться, разговаривая с сыном и невесткой, возясь с внуком, теперь же остался один, и как же это доиграть роль достойно.

Покатилась жизнь. Душа Николая Филипповича разрывалась между домом и работой. Дома — заботливый муж и отец, так душу настраивал, идя с работы домой, что вот еще этот вечер следует выдержать, обозначив радость и благодушие, он полностью доволен окружающим. А утром нетерпеливо стремился на работу — он увидит Тоню, ей уже отдельный стол выделили — Витя Кифаренко на два месяца уехал в командировку, — да и нельзя же бесконечно сидеть за одним столом, испытывая терпение сослуживцев.

А на смену осени ранняя зима пришла, ударили морозы, встречаться в парке стало невозможно, а другого пространства — замкнутого, разумеется, — не было. Так и виделись — бегло, несколькими фразами обменивались на ходу, а помнишь, помню, конечно, как забыть возможно, месяц, даже полтора месяца разлуки выдержал Николай Филиппович, но дольше выдержать не смог — непременно должен ее видеть. И тогда Николай Филиппович сообразил, что хоть иногда, хоть раз в неделю, можно встречаться и на работе.

И это просто: работа начинается в половине девятого, а впускать рвущихся к работе людей начинают в семь, так если приходить за час до работы, да если не вместе, а порознь, с десятиминутным разрывом, так ведь за час можно поговорить и обняться бегло. Эрзац-свидания, конечно, но что поделаешь, если двум людям негде приткнуться в осенне-зимнее время, он мог бы комнату снять, но даже если б комнаты сдавались, сделать этого нельзя, потому что Людмиле Михайловне в тот же вечер стало бы известно, где муж проводит время, — это ж провинция, малая точечка.

Раз или два в неделю они встречались в помещении группы Николая Филипповича. Боже мой, на какие только унижения не идет человек, чтоб судьбу обмануть, чтоб только привычное течение жизни не нарушить, чтоб не стать в глазах другого человека предателем.

Разумеется, дело невиданное, чтоб кто-то так рвался на работу и приходил за полчаса до ее начала, а все ж какое это унижение, какой суетливый одышечный страх. И отказаться от встреч Николай Филиппович не мог — пусть так, пусть в страхе и суете, а все же она рядом сидит и вот ее глаза, губы, плечи, а Тоня соглашалась встречаться потому, понимал Николай Филиппович, что хоть и боится и трепещет от страха, но ведь если он настаивает на этих встречах, значит, они необходимы ему, и она согласна была терпеть страх, чтоб только Николаю Филипповичу было лучше.

Они все время были в предчувствии, что вот-вот что-то должно произойти, чему они помешать не в силах, снова Николай Филиппович чувствовал себя зависшим над пропастью, и катастрофа может стрястись со дня на день, и он не в силах предотвратить ее.

Однажды они сидели на диване, Николай Филиппович гладил Тоню по голове, утешал: ну, ты потерпи, девочка, это не может продолжаться бесконечно, глядишь, кто-нибудь из друзей уедет в командировку и попросит приглядеть за его квартирой, может, что другое подвернется, нет, это никакое не унижение, что мы здесь, разве ж можно унизить людей, если они любят друг друга; а до работы оставалось минут сорок; да, я согласен и так, только бы с тобой рядом: они сидели обнявшись, вовсе позабыв о близкой катастрофе.

И вдруг в комнате вспыхнул свет. Он был тем неожиданнее, что в коридоре не было слышно шагов, следовательно, человек к этой комнате подкрадывался.

Николай Филиппович защитил ладонью глаза от света, а когда ладонь отвел, то увидел в центре комнаты Людмилу Михайловну. Потерянно смотрела она на них. Тоня отстранилась от Николая Филипповича.

Назад Дальше