— Вот уезжаю, — сказал он, словно оправдываясь, — так надо, и выхода нет другого.
— Да, конечно.
— Как ты вчерашний день пережила?
— Плохо. Как же еще! Стыдно было. Но главное — вас было очень жалко. Потому и перетерпела день — знала, что вам хуже. Вечером не смогла дома усидеть, так было тревожно за вас, и я ходила по улице перед домом.
— А меня из семьи прогнали, и я ночь провел на вокзале, — пожаловался Николай Филиппович. — Я хотел прийти к тебе, но не смог. И ты прости. Понимал, что тебе плохо и нужна моя помощь, но прийти не смог. Отец, мать, сестра — ну, не смог. Не в таком вот избитом состоянии приходить. И за что? Понять не могу. Да ладно. Мне вот ехать пора. И ты одно должна знать — что б ни случилось, я тебя люблю. Я там посижу месяц или чуть больше и вернусь. Мы все вытерпим, верно?
— Да.
— Как туда приеду, сразу напишу. И ты мне напиши. До востребования.
— Хорошо.
— Я могу быть уверен, что ты не уволишься и не уедешь? Я скоро вернусь. Съезжу и вернусь. А ты подождешь меня. Могу я на это надеяться?
— Да. Я вас подожду.
То был райцентр в Подмосковье, и городок отчаянно похож на Фонарево: типовые пятиэтажные дома, парк, каток, озеро в парке, в центре дворов, как занозы, торчат сараи, вечерами на улицах безлюдно, тусклый свет, ну Фонарево и Фонарево. И тосковал Николай Филиппович: вроде он в родном городе, а Тоню видеть не может. Однако Николай Филиппович был благодарен этому городу: в отчаянную минуту здесь для него оказались ночлег — комната в СПТУ — и интересная работа, требующая не только напряжения ума, но вновь напомнившая Николаю Филипповичу, что человек он очень способный к созданию либо улучшению новых машин. А ведь для этого он и прибыл сюда. Считается, что Николай Филиппович направлен для согласования — местное КБ, как и фонаревцы, подчиняется одному начальству, и темы их работ параллельны, на самом же деле он был направлен сюда в помощь. Константинов заботится не только о благе собственного дела, но и о благе дела общего, и он ловко сообразил, что голова работает особенно продуктивно, когда человек одинок и несчастен.
Работы было много, Николая Филипповича здесь ценили, мнение его чаще всего оказывалось решающим, день протекал интересно и резво, и только вечера Николай Филиппович ожидал с тревогой — вечером он будет одинок.
Точно рассчитал Константинов и то, что Николая Филипповича придется вызвать в Москву на совещание, и время это пришло довольно скоро — в декабре, через три месяца после отправки бумаг — срок малый. Николай Филиппович ожидал, что на знакомство с бумагами уйдет не меньше полугода. Но, видно, очень уж толковыми оказались бумаги.
Это совещание Николай Филиппович запомнил хорошо — прошлые наезды в Москву как-то слились для него в нечто целое: вот они чего-то добиваются, а их то ласково, то строго уговаривают утихомириться и предоставить дело естественному течению.
Перед совещанием к ним подошел директор центрального бюро, подал руку Константинову и Нечаеву, расспрашивал о работе, был вежлив и даже ласков.
— Вы не сердитесь, что мы нарушили субординацию? — спросил Константинов.
— Ну что вы, у нас общее дело. А форма — это мелочи.
— Мы можем выиграть? — спросил Николай Филиппович.
— Не знаю. Будем стараться. Убедитесь сами. Но ведь со всех спрашивают за основы основ — за хлеб, свеклу, картофель. А морковь — это все же не основа основ. — И он отошел.
— Это хорошо, что он ласково, — проворчал Николай Филиппович. — Но что же это он раньше не пробивал машину?
— Он же все объяснил. Вот если б мы придумали принципиально новый хлебоуборочный комбайн. А морковь? Да ладно. Низкая урожайность? Но она соответствует капиталовложениям.
К ним подошел поздороваться и главный конструктор — это противник машины, однако они были любезны друг с другом, и разговор — хоть и короткий — Николай Филиппович запомнил.
— Вы меня приятно удивили, оказавшись настырным человеком. Вы по-прежнему считаете, что каждый человек должен делать то, что ему положено?
— Нет, теперь я думаю, что на это надеяться нельзя. Я должен каждый винтик проверить собственноручно. И если машина пойдет, то лично проследить, чтоб каждый механизатор дочитал инструкцию до конца, иначе он машину сломает к концу первого же сезона.
— Вот! Мысли взрослого человека. Голос не мальчика, но мужа. У меня иногда появляется еретическая мысль: на местах с нашей техникой обращаются так вольно и ломают ее так стремительно, что механизация полей может оказаться просто невыгодной.
Народу собралось много — человек пятнадцать: люди из центрального бюро, из ВАСХНИЛ, из Министерства сельского хозяйства и из Министерства сельскохозяйственного машиностроения.
Человек, проводивший совещание, вопросы ставил так, что было ясно: в сути дела он разобрался хорошо. Говорит тихо, без суеты, у него была великолепная дикция. Совещание продолжалось сорок пять минут — школьный урок.
Константинов дал краткую справку — машина не просто нова, но нова принципиально, это новый шаг в создании корнеплодоуборочных машин — дальше шли цифры, известные всем участникам совещания. В поддержку Константинову была зачитана справка ВАСХНИЛ с выводом, что машину следует запустить в серийное производство.
Затем задавали вопросы Николаю Филипповичу, и он коротко отвечал. Экономия. Освобождение рабочей силы. Срок службы.
— Кто проводил испытания?
— Опытная станция в подмосковной области.
— Чья станция?
— Центрального бюро. Даже при негативном отношении они получили вот эти результаты. На самом деле результаты должны быть лучше.
— Неплохо.
Николай Филиппович отвечал охотно, спокойно, без лишнего порыва, дескать, достоинства машины так очевидны, что непонятно, почему ее так долго мурыжили и затирали, и уже верить начинал, что все окончится благополучно. Чувствовал Николай Филиппович, что Константинов им доволен.
— Ну что ж, — сказал руководитель совещания, — товарищи создали умную, толковую машину. — Он сделал паузу, приглашая возразить, если кто не считает машину умной и толковой. — Это всегда радует, когда сильна инициатива. Особенно сейчас, когда так остро стоит вопрос о неиспользованных резервах. Вот вам резерв — ум и талант конструкторов. Спасибо вам, товарищ Константинов и товарищ Нечаев.
Тут на несколько мгновений установилась тишина, и в этой тишине Николай Филиппович рад был угадать всеобщее удовлетворение человеческим умом, придумавшим такую штуковину, почудилось Николаю Филипповичу даже некоторое умиление этим умом.
— Значит, решим так. Провести новые испытания в различных погодных условиях, с различными нагрузками.
— Но ведь эти испытания проводились четыре года назад, — возразил с паническими даже нотками в голосе Николай Филиппович, — ведь не я же водил машину по полям, а опытная станция. Вот они, данные испытаний. Машина не станет работать лучше за четыре года безделья, — он увлекся, Николай Филиппович, так, что Константинов потянул его за полу пиджака — да утихомирься ты.
— Вот вы еще раз проверите машину, может быть, доработаете в ней что-нибудь.
— Но к рабочему органу нет никаких замечаний.
— Вот и хорошо, — поборол раздражение руководитель совещания. — Словом, предлагаю госиспытания повторить — в тяжелых условиях и в полном объеме. — Он обвел глазами всех присутствующих — мимо Николая Филипповича глаза его проскользили. — Все согласны? — Все были согласны. — Тогда все. Спасибо вам, товарищи. Будет день, будет и пища. Тогда и встретимся.
Выходили молча. Николай Филиппович чувствовал себя раздавленным — решение его не устраивало. На улице он дал волю своим жалобам.
— Все, Константинов, это ведь все. Это же провал.
— Да успокойся ты, никакой это не провал, а скорее победа. Неполная, разумеется, но победа. Ты хоть одно возражение слышал? Нет. Все машину хвалили.
— Но и раньше хвалили, а она ни с места.
— А теперь стронется.
— Да где ж стронется? Это ж нас отфутболили.
— Нет, все не так. Испытания теперь обязательны. И если они будут успешными, а они будут успешными, мы можем ссылаться на сегодняшнее совещание.
— Да не будет у нас лучших данных. Ты денег на новую машину добудешь?
— Добуду. Теперь я могу не клянчить, а требовать, — разве это не успех?
— Но это ж все время.
— Ну да.
— К осени машину сделать не успеем.
— К этой осени отремонтируем старую. А на следующий год запустим новую. Назовем ее второй моделью. Это будет выглядеть солиднее.
— Но это ж не меньше двух лет. А там вступит в дело философия Насреддина.
— А быстрее, я теперь понимаю, ничего не делается.
— Это утешает.
— Ты хотя бы вспомни Желиговского с его виброплугами.
— Утешил, нечего сказать. В сущности, все то же ожидание.
— Но только на более высоком уровне, — засмеялся Константинов. — Но ты тоже хорош, начал заводиться. И нарвался. И тебе ясно дали понять, что пока все испытания не пройдут, больше никуда не обращайся.
— Это так, — ответил Николай Филиппович.
— А вообще-то выше голову, Нечаев. Ты еще малость посиди в Подмосковье. Кстати, там рядом опытная станция. Заведи с ними приятельство. Ну, поговори по душам, чтоб знали, что ты не горлохват, а печешься об общем деле. И вообще приятный человек. Далее. Я велю машину разобрать и начать приводить в порядок. Когда вернешься, сам определишь, что сгодится, что следует менять. Рабочий орган надежно укрыт, он сгодится, остальное — решишь сам. Скучаешь? — вдруг, без всякого перехода спросил Константинов.
— Да, Олег, скучаю, — признался Николай Филиппович. — Что там нового в Фонареве?
— А ничего. Снежная зима. Мороз. Оленька тебе написала?
— Да. А ты откуда знаешь?
— А я теперь как бы твой душеприказчик. Твой адрес можно узнать только у меня. Узнавала Оленька.
— Да, написала. — И Николай Филиппович улыбнулся.
Ему было приятно вспомнить письмо дочери — это было самое радостное событие последнего времени. Еще бы: она всю жизнь была как бы для него на втором плане, все на Сережу рассчитывал в минуту трудную, и на тебе — Оленька друг надежнейший, оказывается, — ну, так спрашивается, стоит ли голову вешать преждевременно, если в жизни всегда есть резервы неожиданные. И письмо-то ничего особенного, вот сессию спихнула, и все благополучно, но на экзамене по нервным болезням поплавала малость. И очень поддержали Николая Филипповича слова дочери, вроде бы шутливые — это уж как считать, — что вот она просит, чтобы отец скорее возвращался: «Когда я с тобой, я член семьи, Земли и даже Вселенной, а без тебя просто студентка медицинского института и ноль без палочки». Потом Оля писала, что Сережа все время ходит мрачный — «это ему попало от Светы, она, ты же знаешь, папа, какая она — не терпит несправедливостей, я ее очень за это люблю, но она ведь отходчивая, не то что наш Сереженька, и с ним скоро помирится».
— Дома все здоровы? — спросил Николай Филиппович.
— Да. Люда две недели назад вышла на работу. Как я знаю от Маши, на развод она покуда не подавала. Может, ждет твоего возвращения. Не знаю.
— Сергея видел?
— Нет.
Это огорчало Николая Филипповича, он все ждал, что сын напишет ему, адрес отца мог узнать у Константинова, но вот — не узнавал. Хотя и попало ему от жены и сестры. Может, не начал покуда по отцу томиться, время не пришло. Придет, дружище, непременно придет. Быть иначе не может. Есть же в тебе некий стержень справедливости, не даст он тебе покоя. Но не тяни слишком долго — ведь жизнь твоего отца не вечна. Конечно, от любви к тебе твой отец никогда не освободится, но все же береги его. Не тяни бесконечно.
— А так у нас все в порядке, — сказал Константинов. — Никто не пришел, никто не ушел. Давай, Николай, доделывай положенное и возвращайся. Там дела еще много?
— Недели на три.
— Добивай. Ты мне, надо сказать, сейчас нравишься. Мы с тобой годки, но сейчас у тебя дух помоложе. Я не люблю людей, которые, если на них нажмут беды, расползаются, как манная каша. Ты сейчас, пожалуй, не расползешься.
— Пожалуй, не расползусь, — усмехнулся Николай Филиппович.
За три недели, что он прожил в этом городке, Николай Филиппович получил несколько писем от Тони, и эти письма помогали ему скоротать одиночество. Он каждый день ходил на почту и примелькался молодой женщине с печальным подвижным лицом, так что она протягивала ему письма, не спрашивая документа.
А это нетерпеливое стояние в очереди у окошечка, и всякий раз письма ожидаешь так, словно от него и зависит вся жизнь дальнейшая. Да и точно — зависит, вот с сочувствующей улыбкой кивок женщины — вам сегодня нет ничего, — и невозможным кажется вечер одиночества, и тревога камнем давит грудь — что ж могло случиться и почему нет письма, да, он в отдалении и потому забыт, там, в городке родном, события какие-то развиваются, а он не в силах вмешаться, а он — в забвении, несчастнейший человек то есть.
Но уж когда ожидания оказывались не напрасными и он дрожащими от напряжения руками принимал письмо, то выходило, что справедливость в мире уже восстановилась, тревоги казались такими давними, что на краткое время их можно забыть, более того, он знал в такой момент, что не бывает страданий напрасных — он тосковал — и вот награда. Он отходит от окошка, но нет сил уйти с почты и прочесть письмо в тихом месте, и еще не вполне вытек недавний страх — а вдруг снова нет письма, — и еще трепещет душа, и Николай Филиппович, не очень-то подробно еще разбирая текст, понимает смысл: «…Я очень люблю вас, и значит, я живой человек… И всегда буду с вами, пока нужна вам… пока я полна вами, я ничего не боюсь — ни себя, ни других людей».
И когда выходишь на улицу, это ль не торжество, это ль не ликование — ждал, дождался, победа!
Николай Филиппович не жаловался в письмах на свое нынешнее положение, а только он не мог смириться, что только сейчас, под занавес проходит он всю юношескую страсть. Всякий человек проходит ее в молодости, чтоб яснее понимать ценности жизни. А он — лишь сейчас. И за что ему это невозможное счастье — когда и он и она постоянно друг другу желанны. Да, сейчас они в вынужденной разлуке, но ведь разлука не вечна, и, следовательно, все на свете еще можно исправить. Так он и писал; что бы ни случилось с ним в дальнейшем, он всегда будет благодарен судьбе, что она подарила ему Тоню. И потому он тоже ничего не боится, и потому они никогда не расстанутся — ведь нельзя расставаться, когда люди счастливы. Или были счастливы. Или хранят надежду на возврат счастья.
Он заходил на почту в среду, перед совещанием — письма не было.
После совещания, в пятницу, он снова пошел на почту, твердо надеясь, что письмо ждет его, и даже протянул в окно руку, чтоб взять письмо поскорее, но женщина покачала головой — вам пишут. В растерянности вышел Николай Филиппович на улицу и острейшим приступом затосковал по Тоне. Все ждал, что с минуты на минуту эта тоска пройдет, но то были напрасные ожидания.
Когда человек один, то вечер перед выходными днями — самое трудное время. В будний день можно лечь пораньше, объясняя себе так, что завтра рабочий день и нужна ясная, отдохнувшая голова.
В пятницу вечером Николай Филиппович спустился вниз, в комнату отдыха, надеясь приткнуться к телевизору, но в комнате отдыха молодежь танцевала.
Тогда он поднялся в свою комнату, надел пальто и снова спустился, но, выйдя на улицу, почувствовал, что никуда из Фонарева не уезжал — такое же белое кирпичное здание общежития ПТУ, те же тусклые фонари, да и тот же ветер задувает. Он побрел по знакомым фонаревским улицам, надеясь, что усилия по преодолению ветра заглушат тоску, но это были тщетные надежды. Потому что Фонарево среди прочих похожих городов имело отличительную ценность — в нем жила Тоня.
И когда Николай Филиппович под летящим по касательной к земной поверхности снегом понял, что именно он сделает завтра, то сразу успокоился. Конечно, он говорил себе, что это все глупость, безрассудство и ничего предпринимать не станет, это что ж туманцу напускать, если даже вслух невозможно обозначить будущий поступок, но в душе сидело четко — завтра он увидит Тоню. Как это произойдет, неважно. Соображение это было так невыполнимо, что даже не взволновало Николая Филипповича, и когда, устав от ходьбы и ветра, он пришел в свою обшарпанную комнату, то сразу уснул.