Иногда Николай Филиппович задумывался, а что ж это дальше будет, во что перейти может записочная эта игра, но от соображений по дальнейшему течению отмахивался, потому что какое еще дальнейшее может быть, какое такое может существовать будущее, когда и настоящее весело и загадочно.
Николай Филиппович теперь носил только светлые рубашки — белые и голубые, отказавшись от темных и клетчатых; светлые рубашки, принято считать, молодят человека; каждый день он был тщательно выбрит: бреется Николай Филиппович английскими и польскими лезвиями, которые уж как-то добывает Людмила Михайловна, и он старается растянуть пользование одним лезвием на семь и десять раз, а тут расщедрился, стал пользоваться одним лезвием только три раза, душа плачет, зато гладок каждое утро, словно младенец. Да, он был бодр, молод, юн — так юн, каким не был даже в молодости.
Людмила Михайловна однажды заметила, что Николай Филиппович стал с вниманием относиться к своей одежде — эту рубашку он не наденет, она темна, эти брюки можно надеть, только отпарив их, — и она сказала:
— Что-то ты, Нечаев, начал по утрам перышки чистить.
— А как иначе, — сказал он. — Молодая женщина сидит со мной за одним столом. Неловко же — я ведь не вполне старик.
— Не вполне. Ты еще вовсю гусар. — И Людмила Михайловна засмеялась. Ей нравилось, что ради молодой сотрудницы муж старается казаться моложе, подобраннее — слабость вполне простительная для семейного мужчины его возраста. Да и повеселел он заметно. Да и на работу ходит охотно, без привычных стонов и отговорок.
Действительно, работа — радость, труд — удовольствие. Идет на работу и знает, что сейчас Антонина Андреевна придет и он напишет ей что-нибудь смешное или похвалит ее.
Так месяц и протек в записках, а хоть бы и вся жизнь протекла, да и то сказать — не слишком ли всерьез мы ее берем, не слишком ли круто себя заворачиваем в нее. А ну как повеселее смотреть да не видеть себя при ней слишком уж подробно, ты же бродяжка подвернувшийся; может, задержишься здесь на миг лишний, а может, и нет. Да веселье при этом не утрать, да и смотри на себя постоянно как на существо не протяжное, но случайное, да и глядишь — во многие колдобины не завалишься, излишних слез не прольешь. Не в знании, нет, но в излишней серьезности к себе и струению окружающему печаль великая — вот это да, вот это, пожалуй, действительно верно. Так месяц протек, а в прошлую как раз пятницу неловкость некая вышла, забвение окружающего, затмение зрения: сидел Николай Филиппович за столом, делом каким-то занимался, вялым делом вяло занимался, и духота уж донимала, а он, чтоб сосредоточиться, откинулся на спинку стула, чуть протянув ноги под столом, и вдруг колено его встретило преграду какую-то, то есть встретило эту преграду если и не помимо желания — желание такое, возможно, и было, — а вот воли к его осуществлению не было вовсе, и Николай Филиппович, осознав, что эта преграда — колено Антонины Андреевны, замер, окаменел даже: отдернуть колено неловко, так держать тоже неловко, и он, все же обозначив задержкой, что касание это не случайное, но намеренное, стал ждать, как поступит Антонина Андреевна, но она тоже была в растерянности и сидела неподвижно. Тогда Николай Филиппович, неожиданной отвагой полон, еще чуть отклонился на спинку стула и сжал эту преграду своими коленями, ожидая решения Антонины Андреевны, но она снова не шелохнулась, однако Николай Филиппович почувствовал, что тело ее напряглось.
Смотреть друг другу в глаза они не отваживались, смотрели перед собой — он в лист бумаги, она в открытую тетрадку; уж как-то протекала жизнь вокруг — никто, к счастью, не входил в комнату, больше всего боялись взглянуть друг на друга — тогда все! Фарс, интрижка, а так — тайна взаимного касания, сидели, окаменев, и уж размылось окружающее, лишь звон в голове, лишь истома в сердце, забыли, где они и что они, а ведь сотрудники могут заметить это касание, да и человек, бегущий по коридору из курительной комнаты, может увидеть сквозь стеклянную дверь, как колени Николая Филипповича сжимают колено сотрудницы.
Сколько продолжалось это плавание во взаимном касании, сказать трудно, час, поди, никак не меньше. Их спас звонок.
Николай Филиппович выдержал паузу, когда раздался звонок, и через некоторое время встал из-за стола — дню конец, с установленным порядком не поспоришь. Так они пережили окаменение — окаменение взаимное, и тут у Николая Филипповича сомнений не было. Это было в прошлую пятницу. А в понедельник Антонина Андреевна не вышла на работу.
Был шестой час, жара не спадала, асфальт под ногами плавился, воздух был отравлен дымом, выбрасываемым фабрикой «Восход», мимо фабрики и прошел Николай Филиппович, за низким забором виден был фабричный двор — транспортеры, автомобили, мотки проволоки. Фабричный двор кончился, потянулся пустырь, а за ним стоял деревянный двухэтажный дом, здесь вот, по номеру судя, и жила Антонина Андреевна.
Как же нервничал Николай Филиппович, как же сердце его надрывно колотилось. Прежде чем войти в дом, он напился у колонки. Напрасно отправился он разыскивать свою сотрудницу, хотя ведь это вполне ловко — он заботливый начальник, не стал передоверять дело представителям местного комитета, это он как бы оправдывался перед Антониной Андреевной и ее родителями, но перед собой-то ему было неловко. Однако ж преодолел страх и вошел в подъезд.
А поднимаясь по лестнице, все удивлялся — вот дом довольно длинный, а подъезд всего один, как же это люди устроились с размещением квартир.
Он нажал кнопку звонка, вышла пожилая женщина в драном халате, и когда Николай Филиппович назвал Антонину Андреевну, женщина удивилась, а уж глазам открылся длинный, как раз в полдома, коридор и бесчисленные двери. А, так вам, значит, Тоню, соображала женщина и все вопросительно смотрела на Николая Филипповича — зачем Тоня понадобилась незнакомому мужчине.
— С работы, — объяснил Николай Филиппович.
— До конца! — бросила женщина и пронзила пальцем уже отравленный приготовлением ужина воздух коридора.
Николай Филиппович пошел по коридору, но он не мог знать, налево ему идти или направо, и постучал в дверь направо.
Услышав разрешение, отворил дверь — молодая женщина кормила грудью младенца. Женщину не смутил приход незнакомого мужчины, она не стала спрашивать, что ему угодно, не стала и отворачиваться либо прикрываться кофточкой, нет, свободной рукой она показала на дверь напротив.
Туда Николай Филиппович и вошел.
На старом диване, сложив руки на коленях, сидела Антонина Андреевна. Она удивленно смотрела на Николая Филипповича.
— Здравствуйте, — сказал он.
Она встала с дивана, он подошел к ней и взял в руки ее пальцы — они были прохладны и сухи. Молча смотрел он в ее лицо — она утомлена болезнью, лицо бледно, под глазами легкие синячки, видны мелкие морщинки на лбу, она неприбрана — застиранный желтый халатик, волосы непричесаны, но сейчас особенно заныло сердце Николая Филипповича, сейчас, ослабленная болезнью, побледневшая, с болячкой над верхней губой, она казалась ему еще прекраснее. Сейчас в слабости, в сиротской этой комнате она была ему понятней и, следовательно, ближе.
— Скучал, — объяснил он свой приход.
— Я догадывалась, что вы придете. Даже была уверена. Но вот — неприбрана.
— А это вам цветы и яблоки. А родители ваши где?
— Мама на кухне, она, верно, вас и впустила, а отец дежурит.
Он знал, что ее отец — машинист на железной дороге.
— А сын из пионерлагеря не вернулся?
— Нет, через два дня вернется.
— Да, что с вами? — спохватился Николай Филиппович.
— Ангина.
— А я думал, только у детей бывает. А вы как ребенок.
— Мне нельзя есть мороженое, а я в субботу поела. И все — ангина. Но сегодня последний день. В понедельник на работу.
Он привык видеть ее в туфлях на высоком каблуке, сейчас же в шлепанцах она казалась маленькой; да, у нее ангина, и Николаю Филипповичу вовсе стало жалко Антонину Андреевну, ему хотелось утешить ее, что ли, по голове погладить.
— На улице жарко?
— Жарко.
— Не согласитесь ли вывести меня в парк?
— Конечно. А можно ли вам?
— Парк вот он — через дорогу.
— Да, конечно, — обрадовался Николай Филиппович.
— Тогда вы подождите меня на крыльце. Или лучше подождите меня у лестницы дворца. Там сосна повалена.
Николай Филиппович смотрел вдаль, на залив — день еще был сказочно длинен, и солнце сияло почти над головой, залив слепил глаза, парк был безлюден.
Нетерпеливо ждал, когда в парк войдет Антонина Андреевна. И когда она появилась, то снова заныло сердце Николая Филипповича. Однако как быстро женщины умеют меняться: легкое голубое платье, белые туфли, легкий порывистый шаг — это та Антонина Андреевна, которую он привык видеть ежедневно, и он бросился ей навстречу, да, несколько минут — и перемена, и не было у Николая Филипповича жалости к ней, а только восхищение — ведь как же она красива.
Нетерпеливо он сжал ее ладонь — ждал, скучал пять дней — и потянул ее руки книзу, так что их плечи касались.
Они пошли по аллее, шли торопливо, он не выпускал ее руку, она и не убирала ее.
Он шел, неестественно выпрямив спину.
— Залив, — сказал он.
Она кивнула.
Парк был отделен от шоссе старинной решеткой, за решеткой между парком и шоссе росли старые деревья.
Они вышли за калитку и стали над шоссе.
Он повернулся к Антонине Андреевне, чуть склонясь, чтоб глаза были вровень с ее глазами.
— Скучал.
— Да.
Всего больше он хотел сейчас поцеловать ее — было оглушение, забвение окружающего, однако переступить установленный барьер не было отваги. А была боязнь неловкости, даже стыда — ах, не по возрасту игру он затевает. Но ведь как скучал, как надрывно колотилось сердце, когда шел к ней. Но нет, нельзя распускаться, как потом сидеть за одним столом, в глаза смотреть друг другу — невозможно.
И снова вышли в парк и побрели по аллее вовсе отдельно друг от друга. Шли молча. Николай Филиппович брел, словно оглушенный, — нет, нельзя, потеряют они что-то, совсем утратят, он не может так рисковать — совсем потерять ее из-за того, что не в силах погасить свои желания — нет, это невозможно.
А уже пошли по тропинке между старыми дубами, Николай Филиппович даже ни разу не оглянулся — да поспевает ли Антонина Андреевна за ним, чувствовал, поспевает; она, конечно, прочла его желание и не покинет покуда, иначе выйдет неловкость непоправимая.
И вдруг словно сильный толчок был изнутри — он внезапно остановился и повернулся стремительно.
— Но ведь так скучал, и сердце рвалось, не мог дождаться, пока вы придете. Словно оглушение у меня, бред, что ли. Голова как налитая. Чужой огромный шар на плечах. Гулкий, должен сказать, шар. Как в бреду.
— Да зачем же вы оправдываетесь?
— Да, не надо оправдываться, — осекся Николай Филиппович, и сухими потрескавшимися губами коснулся он губ Антонины Андреевны и сразу отстранился. Она не отводила лицо. Тогда он снова коснулся ее губ и уже обнял ее, и они долго не разнимали объятий, забыв, что их могут видеть из парка и с шоссе.
— Скучал, — наконец сказал Николай Филиппович, бессильно опуская руки.
Он смотрел на нее, какая нежная улыбка на ее лице, — это трепет души, перед тем как обрадоваться или заплакать, исход улыбки одинаково возможен, — и какие тонкие и теплые волосы у нее, он коснулся их ладонью, да, тонкие, теплые, все сейчас было ему мило в этом лице, даже болячка над верхней губой; и как Антонина Андреевна смотрела на него, никто никогда так не смотрел, то ли жалость в глазах, то ли нежность, не уловить отдельно, да и влюбленно, пожалуй что, смотрит. Вот это неправдоподобно, это невозможно — за что же ему, существу пожилому и малозначительному, такие подарки судьбы.
— Вы знаете, Антонина Андреевна, а ведь я в вас отчаянно влюблен. И это очень печально. И боюсь, что это непоправимо.
— Ну право же, не нужно так грустно. У вас такие печальные глаза, что я сейчас заплачу.
— А с чего мне радоваться, Антонина Андреевна, если я влюблен безнадежно?
Они встречались в парке чуть не каждый вечер. Он ждал ее у каменной скамьи в Английской аллее. Она укладывала спать сына и в десять часов приходила в парк. Время веселых записок кончилось, пришла пора маскировки. Он только спрашивал на листе: «Сегодня?», и она писала в ответ либо «Да», либо «Завтра».
Он говорил жене, что в голову ему пришло несколько сносных соображений, и для этих соображений, как, впрочем, и для здоровья, полезны вечерние прогулки, потому что хорошие идеи в присутствии жен отлетают прочь.
Николай Филиппович уходил в полдесятого, приходил в полдвенадцатого. Он пропускал футбол и многосерийные фильмы о милиции. Людмила Михайловна рада была, что муж снова занялся техническим творчеством, что больше подобает мужчине, нежели домашнее с ироническим брюзжанием сидение.
Часы встреч протекали незаметно, да что часы, но даже и дни, но даже и две недели пролетели стремительно. Давно уже испарилось свечение белых ночей, к осени дело катилось, к десяти часам уже смеркалось, тени медленно растворялись в парке, дальние вскрики тревожили душу, шорохи и гуканье засыпающего парка обрывали дыхание, пугали, заставляли сердце учащенно биться.
А с погодой везло: эти две недели не было дождей. Он ждал ее в Английской аллее, и всегда она появлялась неожиданно, как бы появлялась из ничего, из сгустка воздуха, он бросался к ней, и, обнявшись, они долго привыкали друг к другу. Потом бродили по дальним аллеям — Липовой и Кленовой — и говорили, да так много, как в жизни прошедшей не говорили ни он, ни она, и останавливались у старых деревьев, а то и посредине аллеи — что им сейчас страхи, если только деревья вокруг, — незабвенное время, безвозмездное время.
Что ж случилось с ним такое, да так внезапно, да почему именно на него груз такой тяжеловесный свалился? Всю жизнь, кроме тех лет, когда он делал машину и получал за нее шишки пустого ожидания, душа его пребывала в непременном покое. Покой этот счастливо был пойман в юности и хранил душу, любые бури могли трясти мир, словно мальчишки трясут в чужом саду яблоню, душа Николая Филипповича все равно была чужда этой тряске.
Но сейчас покой кончился, и уже Николай Филиппович постоянно чувствовал, что в душе его сидит заноза, и она ноет, не дает покоя, так что Николай Филиппович не мог долго пребывать на одном месте, он должен был что-то делать, ходить, нетерпеливо коротать время. И он все время чего-то ждал, понимая, что это не ожидание беды, но лишь ожидание вечера, когда он снова увидит Антонину Андреевну, и не мог дождаться. Спешил домой, ах, поскорее бы покончить с тягомотиной ужина, да нужно ловко скрыть нетерпение — и лучше всего это удается, если возишься с внуком Николашей, — и усесться у телевизора и уставиться в этот ящик (а Антонина Андреевна, знает он, сына укладывает) — вот новости спорта, вот музыка погоды на завтра, и это сигнал: пора уходить. Неторопливо, вальяжно выйти из дому: дескать, уступаем настойчивым советам жены — вечернее неспешное хождение способствует здравым мыслям и доброму сну — продефилировать по Партизанской улице, при виде парка шаг чуть ускорить, спуститься под горку да скорость более не сбивать, так домчаться до Английской аллеи и только там успокоиться, идти прогулочно, зорко вглядываясь вдаль — вон из-за того поворота у дворца появится Антонина Андреевна, а уж сумерки сгущаются, движения расплывчатые, силуэты прорисовываются в дрожи, как в тумане, вот и Антонина Андреевна появилась, и взмах руки, и навстречу броситься, ах ты, души нетерпение.
Николай Филиппович вспоминал каждое мгновение прошедшего лета и понимал, что никогда прежде память его не была так цепка, так подробна. Но что было несомненно — все это время он страдал, потому что взведенность души — состояние для него новое, все ему казалось значительным, всякий отлетевший день оставлял по себе память навечно, всякое слово постороннего человека, всякая случайная встреча казались исполненными особого смысла и оставались в памяти.