Если мы хотим в рамках системного подхода правильно интерпретировать проблему «образа жизни», — заявлял в следующей главе Везенин, — нам необходимо в качестве основной предпосылки исходить из неразрывной связи времен, взаимозависимости поколений.
Прошлое, настоящее и будущее не разделены стеной, как это представляется нашему обыденному сознанию. Обычно мы воспринимаем настоящее как данность, как реальность — и потому очень считаемся с ним. Прошлое, ушедшее представляется нам каким–то полуреальным — и потому мы почтя не сверяемся с ним. И уж совсем нереальным рисуется будущее, которое не наступило еще, и потому кажется не более чем абстракцией — отчего совсем не считаемся с ним. Но будущее так же существенно, как прошлое, и уж никак не менее реально, чем настоящее. Реальность настоящего ведь тоже условна. Поскольку каждое мгновение «уносит частичку бытия», оно похоже на быстро истаивающий кусок льда в жаркий полдень. Вот только что был он — и уже исчез, только быстро высыхающее влажное пятно осталось от него.
Делать ставку на столь ненадежный предмет опрометчиво, но мы слепо, мы тупо убеждены в превосходстве настоящего над прошлым и будущим, в абсолютной самоценности его. Мы воспринимаем прошлое лишь как пролог к настоящему, а будущее лишь как его хилый отросток. Этот примитивно–гедонистический взгляд на время прямо приводит к принципу: «после нас хоть потоп». Но такой взгляд не имеет под собой оснований. Прошлое не обязано быть лишь подставкой для настоящего — оно вполне может прорасти в будущее, минуя сегодняшний день. А будущее совсем не обязательно должно вырастать из сегодняшнего дня — оно может уходить своими корнями в какие–то более глубинные пласты истории. Таким образом, наше настоящее, которым мы склонны гордиться, может оказаться в русле истории не более чем мелководной лужей вдали от ее основного течения. Что имело место в некоторые периоды и у нас. Так, в 20‑е и 30‑е годы возобладала тенденция безмерно восхищаться настоящим и будущим, нигилистически третируя и разрушая наследие прошлого. К каким жертвам и катастрофам это привело, теперь хорошо известно.
Мы часто рассматриваем прошлое как пролог к настоящему — только и всего. Но ведь сегодняшний день — это лишь былинка на бескрайней ниве жизни; былинка, которая теряется в гуще колосьев прошлого и будущего. Так какое же право имеет былинка ставить себя выше нивы? «Все, что принадлежит только к настоящему, умирает вместе с ним».
Настоящее отнюдь не превосходит прошлое и будущее по всем параметрам. Оно само, в силу своей незавершенности, промежуточности, несет на себе отпечаток какой–то сомнительной зыбкости. Будущее превосходит его хотя бы тем, что оно целостно, нетронуто, неистрачено. Прошлое тоже монолитно в своей завершенности — его уже никакими усилиями изменить нельзя. Лишь сегодняшний день подвержен всем случайностям бытия.
Но чем же ценно сегодняшнее? В чем его сила? Да как раз в этой прочной, неразрывной связи с прошлым и будущим. Когда связь эта незыблема, многогранна и полнокровна — жизнь цветет, и она прекрасна, как в семье, где крепкие старики, зрелые родители и юные дети. Прошлое тогда органически включено в настоящее; оно в какой–то мере продолжает воздействовать активно на сегодняшний день, который ведь как бы интерпретирует прошлое, придавая ему своими сегодняшними деяниями ту или иную значимость, ту или иную цену. Следовательно, ценность сегодняшнего дня, сегодняшних деяний необходимо определять не какими–то абстрактными мерками, а прежде всего его живым и многообразным отношением к прошлому и будущему.
Вот тут–то и проявляется суть настоящего, его не только зависимость, но и власть над прошлым и будущим. Ибо от того, как мы завершим начатое задолго до нас, будет зависеть и конечная оценка трудов наших прадедов, окончательный итог их существования. А тем, какой фундамент мы закладываем сегодня, будет в значительной мере определяться прочность и великолепие здания будущего. Ценность сегодняшнего дня в деянии — деянии разумном и творческом — им мы оправдываем прошлое и закладываем фундамент будущего.
Отсюда же вытекает не только наше право, но и обязанность пересматривать прошлое, учиться на его ошибках, правильно интерпретировать его. Ибо чем же мы больше нанесем вреда делу наших предков: тем, что, следуя их ошибочным догмам, загубим дело, которое начинали они, или же, исправляя их ошибки, благополучно его завершим? Похоже, они простили бы нам непочтительность, но никогда не простят нашей трусости и лени.
Есть единый поток Времени, поток Истории, в котором одно поколение не отделено от другого стеной. Поколения в процессе исторического развития подобны, скорее, клеткам организма, которые, отмирая, заменяются другими, оставляя целостным сам организм. Августин Блаженный писал уже пятнадцать веков назад, что «ни будущего, ни прошедшего не существует, и что неточно выражаются о трех временах, когда говорят: прошедшее, настоящее и будущее; а было бы точнее, кажется, выражаться так: настоящее прошедшего, настоящее будущего».
Мы же склонны абсолютизировать настоящий день. Ему нередко приносится в жертву и прошлое, и будущее. Прежние поколения копили, а мы растрачиваем природные и человеческие ресурсы, расточаем материальные и культурные ценности, мало работаем над их сохранением и воспроизводством. Много тратим и мало созидаем, нанося ущерб нашему будущему, которое со временем станет настоящим наших детей. Те исторические сообщества, которые делали ставку лишь на сегодняшний день, недооценивая или вовсе игнорируя прошлое и будущее, как правило, оказывались на грани распада. Сегодня на этой грани, быть может, находится все человечество.
Бывают периоды, когда будущее становится важнее всего. Ему приносится в жертву и прошлое (оно третируется в таких случаях, как неистинное), и отчасти даже настоящее, которое рассматривается лишь как промежуточная ступень. Так бывает в эпоху революции. Там, где регресс, — там будущее, наоборот, приносится в жертву прошлому, которое всячески идеализируется и приукрашивается. Там, где з а с т о й, — настоящему приносится в жертву и прошлое и будущее. Там живут одним днем, беспардонно извращая ради него картину прошлого и предавая будущее. Но все это далеко от истины. Истинна лишь гармония между всеми тремя временами. Она труднодостижима, но к ней надо стремиться.
Весь этот философский экскурс на тему связи времен Везенин связывал с проблемой образа жизни. Опираясь на конкретно–социологические исследования последних лет, он прямо утверждал, что в общественном сознании в последнее время наблюдается чрезмерная абсолютизация настоящего в ущерб прошлому и будущему — тенденция, характерная для застойных эпох. Отсюда он выводил и кризис морали, и снижение рождаемости, и постоянный рост числа разводов, и пьянство, наркоманию, и отчуждение между поколениями и т. д.
Читая все это, Вранцов лишь покачивал головой и усмехался. Целую страницу он обвел красным, да и прежде многие строчки подчеркивал редакторским своим карандашом, ставя на полях знаки вопроса. Не то чтобы не согласен с Колей, но нельзя же так прямо писать о таких вещах. Наивным же надо быть, ей–богу, чтобы рассчитывать, что подобные вещи пройдут цензуру. Нужны какие–то более осторожные слова, обтекаемые выражения. Да и не ему делать такие категоричные выводы — это не принято. Есть ответственные инстанции, которые и вырабатывают общие установки. Увлекающийся человек Везенин — временами выглядит так, словно родился только вчера.
Резкое разграничение социального и природного в человеке, — утверждал он дальше, — это наследие упрощенно–догматических воззрений прошлого века. Отсюда и недоверие к человеку, и стремление все за него решать и планировать. Но парадокс планирования заключается в том, что она эффективно лишь там, где основные факторы не поддаются изменению, носят постоянный, стабильный характер и тем самым являются гранитной опорой этого планирования. Там же, где планируется все' насквозь, возникает сильнейший элемент неопределенности, ибо учесть все на свете нельзя, а опереться не на что. Чем более управляемым общество оказывается на сегодняшний день, тем более неуправляемым оно оказывается с точки зрения будущего, тем более непредсказуемым делается само его будущее. Сегодня, когда на повестку дня ставится уже вопрос о глобальном планировании, необходимо серьезнейшим образом учитывать этот фактор и не лишать Природу природного, не вторгаться со своим несовершенным разумом в ее святая святых.
Раньше природа сама заботилась, плохо ли, хорошо ли, о нашем будущем, о наших потомках, не давая нам воли в тех вещах, которые могут иметь очень далекие и, возможно, катастрофические последствия.
Отдельным безумцам она позволяла «съедать» свое будущее, проматывая наследие предков, отдельные роды сходили с лица земли, однако в целом существование человечества определялось ее неизменными, мудрыми, хотя при этом и весьма суровыми законами. Но с тех пор, как человек провозгласил, что больше не хочет ждать милостей от природы, все пошло иначе. Он начал сам планировать свое светлое будущее, и несколько десятилетий такого планирования привели его, при частных успехах научно–технического прогресса, к краю гибели, к порогу глобального экологического, экономического и политического кризисов!
А ведь сказано же было: «Природа побеждается только подчинением ей». И стало быть, непобедима. Потерпеть поражение может только сам человек, в безумной гордыне своей вознамерившийся во всем превзойти Природу. Так что же, назад к природе? Нет, утверждал Везенин, не «назад к Природе», а учиться у Природы, прислушиваться к ее велениям, сообразовываться с ней в попытках усовершенствовать наше бытие, преобразовать наше человеческое сообщество. Природа на целую вечность старше и мудрей нас. В ее хозяйстве всегда порядок, в котором даже ураганы необходимы, в ее деяниях всюду есть смысл, даже если нам они кажутся бессмысленными. По–настоящему разумно лишь то, что санкционировано природой. Ее приговоры всегда справедливы и обжалованию не подлежат. «Природа всегда права, — говорил Гете. — Она всегда серьезна и величава. Ошибки и заблуждения присущи лишь человеку». Да, Природа всегда права, и в соответствии с ее велениями нужно тщательно исследовать и уяснить, насколько разумен наш социум, насколько оправдан наш образ жизни, наш образ мысли и образ действий. Исследовать и пока не поздно внести необходимые коррективы, ибо отныне ошибки касаются уже всего без исключения живущего на Земле, и на исправление их осталось слишком мало времени. Природа всегда права, и не понявшим ее велений остается лишь пенять на себя…
Лишь в третьем часу ночи Вранцов дочитал рукопись. Сомнений не было — Везенин написал глубокую и дерзкую книгу. Сама по себе проблематика была не нова, но сухие, абстрактные выкладки он сумел чрезвычайно оживить и актуализировать, применив к ним новый подход, обобщив при помощи оригинальных методик.
Временами здесь трудно было отделить социологию от чисто философского подхода и даже публицистики, но книга была доказательной, хорошо оснащенной, опирающейся на конкретно–социологические исследования, на солидный фактический материал, и, главное, продуманной до конца. Некоторые из давних, еще не зрелых везенинских идей, которые Вранцов помнил по семинарским занятиям, обрели в этой рукописи законченность и убедительность. Хорошо прослеживалась и системная связь понятия «образ жизни» с реальной ситуацией, духовной атмосферой, моралью различных общественных групп. Кое–что из этого было еще в лекциях Лужанского, но многое, опираясь на новые данные и методики, Везенин точнее, актуальнее развил.
Удивлял тон, как–то не вяжущийся с Колиной неустроенностью, тон уверенный, временами категоричный, словно написал не какой–то безвестный кандидат наук, ушедший в сторожа, а признанный ученый, уверенный в себе корифей.
Вранцов ожидал чего угодно, но только не этого. Прочитавший немало рукописей за годы работы в издательстве, такой он еще не встречал. Все это даже не очень связывалось в сознании с Везениным, как–то не верилось, что именно он эту рукопись принес. Конечно, он давно занимался этими проблемами, он и раньше мыслил в этом направлении, но не укладывалось в голове, что так зрело и сильно может написать. Сейчас, под свежим впечатлением от прочитанного, вспоминая их первые, шаги в семинаре Лужанского, он поразился, как далеко ушел за эти годы Везенин, какую огромную работу проделал, как много передумал и осознал.
Сидя на кухне при ярком свете лампочки, очень резком в этот послеполуночный час, он курил, щуря глаза от едкого дыма, и думал о прочитанной рукописи. Впечатление уже устоялось, оформилось, и теперь с профессиональной ясностью он понимал, что перед ним действительно незаурядная работа, из тех, что не запылятся на полках, если книгу издать. То, что она просто и популярно написана, могло бы другого ввести в заблуждение, но только не его. При всей своей полемической спорности вещь эта была по–настоящему научной — она опиралась на серьезные исследования в области общественных наук, твердо стояла на базе научной методологии. И при этом, бесспорно, обнаруживала новые подходы, новые оригинальные повороты в теме.
Он поймал себя на том, что по привычке мысленно уже подбирает формулировки для редакторского заключения, хотя неизвестно еще, дойдет ли до этого и как оно будет в конечном свете звучать. Ведь не только от него зависит судьба рукописи, но и от других, которые сами заключений не пишут и рукописи, как правило, не читают, но чьи оценки и мнения могут на его «редзак» повлиять.
В чем–то рукопись, лежавшая на кухонном столе перед ним, перекликалась с его собственными мыслями из той «заветной» тетрадки. Хотя Везенин, конечно, сумел все глубже и убедительней развить. Но общность взглядов, подходов была, и это делало везенинскую работу странно близкой, знакомой, будто и сам каким–то образом причастен к ней. Вместе ведь начинали когда–то в этом направлении «копать». И не суть важно, кто первым «докопался», — главное, один из них, из его поколения сумел. Ведь есть же вещи, которые им видней, которые никто не чувствует, не осознает лучше их. «Пора, — думал он. — Пора наконец и нам сказать свое слово… А как вы думали? — мысленно спорил с кем–то. — Мы ведь тоже не лыком шиты. Тоже есть что сказать…» По–особому отчетливо вдруг стало ясно, что ведь и в самом деле весь тяжкий груз осмысления, осознания ложится на их плечи, что думать и решать в оставшиеся до конца столетия годы предстоит не кому–нибудь, а именно им, что самые главные вопросы бытия теперь на их совести. И неважно, готовы они или нет — вопросы будут заданы, и отвечать все равно придется.
Никто из сверстников не приносил еще такой рукописи. Книги, которые он привык редактировать, ничем не задевали, ни на что особенно не претендовали. А теперь вот перед ним лежала рукопись, с размахом, масштабная вещь. Это и самого его наполняло ощущением какой–то силы и уверенности, ощущением перспективы. Он будет пробивать ее, он обязан Коле помочь. Знал, что будет непросто, но на что же дан ему многолетний опыт! Уж он–то хорошо знает все рифы и мели, которые встречаются на пути такой рукописи, и сумеет найти нужный фарватер.
Под свежим впечатлением решил так и сказать Везенину при встрече. Хотел даже прямо сейчас позвонить, но одумался. Вспомнил, что нет у него телефона, да и будь — переполошил бы всех своим звонком в поздний час.
Он вертел в руках пустую чашку с черным осадком на дне от выпитого кофе и думал обо всем этом сосредоточенно–отрешенно, как думается лишь в глубокой ночной тишине при ярком свете посреди темного, давно уснувшего города. Густая тьма вычернила оконное стекло до зеркальной гладкости, и, глядя в него, Вранцов видел по ту сторону в ночи, темным отражением, себя, сидящего за столом, на котором рукопись, неподвижного, с пустой чашкой в руке. Там, по ту сторону подоконника, все выглядело симметрично, таким же, как здесь, — и кухонные полки, и лампа, и дымок от сигареты, и рукопись на столе, но было странное чувство, что не свое отражение он видит там, а наблюдает за кем–то другим, похожим на него, но другим, чьих мыслей и намерений он не знает. «Что там у него в голове, у того, у другого, у темного? О чем думает он?..» Вдруг показалось даже, что, встань он сейчас, отойди в сторонку, тот темный двойник за окном останется по–прежнему сидеть у стола, что не считаться с ним, с его темными, непонятными намерениями уже не получится, и, возможно, решать будет он…