Corvus corone - Верещагин Николай Александрович 4 стр.


Тесть Вранцова, хоть и носил полковничьи погоны, но специальность у него была сугубо гражданская — что–то связанное с финансами. Так что, в сущности, он был обыкновенным чиновником, но по военному ведомству. Эта смесь армейской дисциплины с чиновничьей аккуратностью проявлялась в том, что вся его жизнь была как заведенный механизм. Каждый вечер, сменив китель на полосатую пижаму и тапочки, он плотно ужинал, выпивал рюмочку коньяку и усаживался перед телевизором, чтобы ровно в десять перебраться в приготовленную заранее кровать, а утром ровно в восемь, облачившись в китель со сверкающими пуговицами, снова отправиться на службу. По субботам он надевал резиновые бродни, брезентовый плащ с капюшоном, рюкзак, брал похожую на ликторский пучок плотную связку удилищ и отправлялся на рыбалку в какую–то заповедную подмосковную базу, куда допускались только свои, а посторонним рыбакам хода не было. Так год за годом

Вранцов и видел его в трех, последовательно сменявшихся одеяниях: в пижаме, в кителе и в брезентовом плаще с полной рыбацкой выкладкой. И всегда при этом вид у него был такой, что вот знает человек, зачем живет, умеет правильно понимать и хорошо исполнять свой долг, и потому нет причин для волнений.

В домашних делах и воспитании дочери он участия не принимал.

Наличие семьи и ребенка в доме воспринимал, как должное, как нечто положенное по уставу, но уставные требования для него сводились к минимуму: кормить и одевать. А для дочери — хорошо учиться и не шуметь. Вика говорила, что в детстве он никогда не играл с ней, не читал книжек, не водил в зоопарк. Никогда сам не хвалил, но и не ругал тоже, не наказывал. И только когда мать, распалившись, начинала ругать за какую–нибудь провинность, он тоже, как бы заряжаясь от нее, мрачно хмурил брови, мрачнел и наконец рявкал своим густым командирским басом: «Р–р–распустилась!..»

Вика, росла в семье избалованной девочкой, но вместе с тем и неуверенной в себе. Привыкла во всем слушаться мать, уважать отца, а себя считала никчемной в общем–то и не приспособленной к жизни. Любила музыку, театр, но поступать в театральное училище не посмела, а по совету родителей пошла в иняз. Замуж вышла еще студенткой, во всем зависимой от матери. Когда родился Борька, зависимость эта еще больше возросла. Мать не лучше ее умела обращаться с младенцем, но Вика очень боялась ответственности и без ее советов шагу ступить не могла.

Бабушка не слишком любила нянчиться с внуком, не умела рассказывать сказок, играть с ним, зато закармливала конфетами и зернистой икрой, одевала в импортные вещички и показывала разряженного знакомым. Она привыкла всю жизнь кого–то баловать и тиранить: сначала это была Вика, а теперь внук.

«Я так люблю крохотулечку, — рассказывала она всем и каждому. —

Бесконечно обожаю! Я ночей не сплю, если он вечером у меня плохо покушал. Нынешние молодые ведь бестолковые, не умеют воспитывать детей. Всюду мы, везде мы! У руля жизни стоят бабушки и дедушки».

Когда Борька подрос, она устроила его на пятидневку в какой–то особенный детский сад с английским языком, где воспитывался даже один внук замминистра. И до этого, занятый своими делами, Вранцов мало виделся с сыном, а тут вообще на целую неделю пришлось расставаться. Они с Викой жили далеко от этого садика, а теща совсем близко. Часто она и забирала его из садика сама, а они с Викой видели Борьку в конце недели у родителей. Постепенно парень от них отвык. Бабушка дарила ему броские импортные игрушки и фирменные шмотки, они с внуком любили рассматривать ярлычки. Борька даже читать научился по ярлычкам, и, благодаря им и своему садику, раньше по–английски, чем по–русски. «What did you bring me, father?»[1] — спрашивал он требовательно и, взяв принесенную конфетку, кривил губы: «No quality». Вранцов знал лишь немецкий со словарем, да еще в студенческие годы изучал немного латынь — английского же совсем не знал, и они с сыном плоховато понимали друг друга. А главное, авторитет его в глазах сына был невысок.

На работу Вику тоже устроила мать. Сама она лет двадцать прослужила в своей конторе, входившей в систему «Интуриста», и когда дочь окончила иняз, подыскала ей место там же. И хотя ни зарплатой, ни всем прочим место не было особо завидным, опять получалось, что Вранцов с Викой словно в долгу перед ней. Вике не нравилась эта работа, но все равно за место свое держалась. К моменту окончания института она была так запугана, что хорошую работу не найти, так трусила будущего начальства, незнакомого коллектива, так нервничала, переживала, что с облегчением ухватилась за эту возможность работать рядом с матерью, словно бы под ее защитой. И никакими доводами уже нельзя было убедить ее подыскать себе место получше, ближе к ее специальности, интересам. «Кому я нужна? Куда меня возьмут?.. —

спрашивала она раздраженно. — Нас с таким дипломом тысячи по Москве».

В юные годы Вранцов не замечал за женой этой робости и неуверенности в себе, вернее, не придавал значения. Была Вика хорошенькой и немного избалованной, как и полагается единственной дочке в семье. Но с возрастом все больше стала в ней проявляться какая–то пугливая робость зависимого, не приспособленного к жизни человека, какое–то опасливое выражение на лице, вечный страх, как бы чего не случилось: Борька бы не простудился, с кем–то не испортить отношения, на работе не разгневать бы начальство. С годами, натыкаясь на сложности жизни, она терялась, пугалась их и сама же изнемогала от этой вечной боязни.

Как–то раз, когда жаловалась, что служба выматывает, начальство придирается, на работу ездить далеко, Вранцов сказал ей полушутя:

«Давай заведем второго ребенка — дочку еще родим — и сиди дома, занимайся хозяйством, воспитанием детей… Ну, хотя бы первые годы, пока дети не подрастут…» Но Вика так посмотрела на него, словно он очень неостроумно шутит, дикую чушь несет. Женщина неслужащая, погрязшая дома с детьми, считалась в их кругу чем–то достойным жалости и убогим. Предполагалось, что она обязательно опустится, рано увянет и участь ее ужасна. «Да почему же? — пробовал спорить Вранцов. — Сама же говоришь, что трудно. Некогда даже собой заниматься, что–нибудь модное себе сшить. А тут и на себя, и на Борьку, и на все времени хватит». «Для кого мне дома–то наряжаться?» — раздраженно парировала жена. «Так для меня, значит, и наряжаться не стоит?..» — поджимал губы Вранцов. И чувствуя, что в конце концов разговор заходит куда–то не туда, недовольные друг другом, они обрывали его.

Эльвира Прокофьевна гордилась своей «конторой», ценила те маленькие привилегии, которые доставались там, и Вику приучила ценить. Все это были мелочи: заказы к празднику в спецбуфете, вещички, перепадавшие из «Березки», и тому подобное, но в глазах тещи они ставили ее «контору» неизмеримо выше тех организаций, где ничего подобного нет. Это как знак престижности, исключительности. Начальство свое, а также тех, кто непосредственно работал с иностранцами и тем более сам ездил за границу, она очень уважала. У нее вообще была развита эта черта: безмерно уважать все чужое, недоступное, не понятное уму и пренебрегать близким, понятным, своим. Она и Вранцова на первых порах уважала за непонятную науку, которой он занимался, за его кандидатский диплом, но как привыкла, когда стал для нее своим и понятным, то и наука тоже сделалась занятием никчемным в ее глазах. Она и за полковника своего вышла замуж когда–то лишь потому, что поразил ее в молодости своими новенькими лейтенантскими погонами. Теперь муж был куда в больших чинах, а уважала его не так, поскольку давно стал привычным, своим. Да что там, все полковники и все кандидаты мало чего стоили в ее глазах с тех пор, как один сделался мужем, а другой зятем ее.

Зато люди «Интуриста» вырастали в ее рассказах в каких–то незаурядных личностей, крупных деятелей. У нее была своя особая иерархия ценностей; в которой вранцовская кандидатская ничего не значила, а диплом МГИМО, которым обладал какой–нибудь там Пихотский, делал того причастным к сонму богов. И разубеждать ее было рискованно — ничего не добьешься, да еще и в завистники попадешь.

Этот Пихотский, старший администратор по должности, был фаворитом в тещином отделе, и она не уставала рассказывать о нем: какой он элегантный, какой воспитанный и остроумный, как часто бывает в заграничных командировках, какие сувенирчики он привозит оттуда, как дамам умеет комплименты говорить. «Желаю вам только одного: каждую секунду вашей жизни оставаться такой же обворожительной, как сегодня!» — передавала она фразу Пихотского, сказанную в день рождения какой–то сотрудницы, и повторяла несколько раз, чтобы все прочувствовали. «Ваш Пихотский напоминает мне капитана Кука», —

комментировал эти рассказы Вранцов. «Почему?» — удивлялась Вика. — «Он тоже привозил папуасам блестящие безделушки, и они его за это любили». Вика пожимала плечами. Она не разделяла столь уж восторженного отношения мамаши к Пихотскому, но тоже считала его незаурядным мужчиной.

Устав от суеты, от забот, от слишком тесного общения с тещей, устав от многого в жизни, Вранцов жил надеждами на квартиру, на перемены, связанные со своим новым жильем. В новой квартире и жизнь другая пойдет: будет порядок в домашних делах, семья соберется под одной крышей. И Борькиным воспитанием можно будет как следует заняться (растет парень — пора), и Вика немного отдохнет, посвежеет. А там, глядишь, и до заветной тетради, что в дальнем ящике стола, руки дойдут. Скоро, очень скоро он запрется наконец в своем домашнем кабинете, где целая стенка будет смотреть на него корешками подобранных книг, где лампа с зеленым абажуром, удобный стол, уютное кресло, — и начнется работа для души, пойдет страница за страницей давно задуманная книга.

Но надеждам этим не суждено было сбыться. Приходилось на первых порах еще больше изворачиваться, еще больше стало проблем. Нужно было выплачивать за квартиру, обзаводиться мебелью, подходила очередь на машину, да и просто жить надо не хуже людей. Вика не была такой уж мотовкой, но модные вещи любила. Работала в центре, рядом ГУМ, ЦУМ, Петровский пассаж — все время что–то дают. Да и на работе «фирму» из командировок привозят — то и дело примерки, обновки. В обеденный перерыв, наскоро перекусив, выстаивала в очереди за какой–нибудь французской помадой или модной бижутерией. Вранцов был недоволен: «Ты бы лучше пообедала толком, у тебя же гастрит», — а она отмахивалась: «Да ничего! Зато глянь, какую я штучку в клюве принесла!..» Вранцов морщился — ему не нравились иные словечки, которые жена с легкостью подхватывала на работе. Но Вика приходила такая усталая, измочаленная, а показывая покупки, так светлела лицом, что он терпел и молчал.

Вика наскоро готовила ужин (что–нибудь попроще, побыстрей), но все равно получалось поздно, и, встав из–за стола, посидев полчасика перед телевизором, обнаруживали, что, пожалуй, пора и стелить. Отдохнув, Вранцов чувствовал прилив сил и, если Борька уже спал, ласкался к жене, заглядывал в глазки, но она, разгадав его намерения, улыбалась усталой улыбкой вконец измочаленной женщины и говорила: «Я что–то сегодня не в форме. Отложим на завтра». И только коснувшись щекой подушки, уже спала, трогательно сжавшись под одеялом калачиком. А завтра опять подворачивалась какая–нибудь «вещичка» или приходилось допоздна заниматься с «оболтусами» — и опять повторялось то же, не было сил под вечер. И опять недовольный Вранцов курил, глядя в темное окно, на кухне, а потом, если не было по «телеку» футбола, раскрывал какую–нибудь рукопись, прихваченную домой, и коротал время до сна за работой.

Оба они ничего особенного не делали, но были заняты непрерывно, так что головы не поднять. Времени ощутимо не хватало на какую–то другую жизнь. Оставались непрочитанными книги, давно уже не были в театре, срывались какие–то интересные замыслы совместного отдыха — все поглощали короткие, непрерывные, будничные дела. Они всегда оказывались самыми важными и необходимыми. А жизнь сокращалась, как шангреневая кожа. Это раздражало, и раздражение выливалось в ссоры. Остыв, понимали, что это от замотанности, что, живя вместе, они, в сущности, мало общаются и перестают иной раз друг друга понимать. Соглашались тогда, что надо бы остановиться, изменить образ жизни, строили планы всяческих перемен, но день за днем продолжалось все то же.

Несколько раз ему снился странный сон, если это вообще можно было назвать сном, поскольку ничего в нем не видел и не слышал. Просто среди ночи, в самый глухой час ее, становилось нехорошо на душе, тягостно и очень тревожно. Он ощущал себя висящим в пустоте, в какой–то жуткой непроглядной тьме — словно повисшим над бездной на невидимой нити. Нить эта натянута до предела; она может лопнуть в любой момент подобно перетянутой струне, и тогда он рухнет вниз, в какую–то бездонную пропасть. Вскипает ощущение страшной тревоги, безумной тоски, все его существо пронизывает животный ужас, заставляя напрягаться, судорожно извиваться, беспорядочно махая руками, чтобы ухватиться хоть за что–нибудь!.. Но ухватиться не за что, и даже рук своих он не видит — ничего не видно, ничего не существует в этой черной, лишенной звуков, лишенной проблесков глухой тьме. Все бесконечно пусто, до крайних пределов вокруг, и так будет всегда, до скончания веков, так будет вечность… И тогда уже это страшно пугает — лучше сорваться, пусть даже, падая камнем, разбиться, только бы не висеть над этой бездной во тьме, на невидимой, тонкой, натянутой нити

V

Прошла неделя, другая, и Вранцов хочешь не хочешь, а начал свыкаться с новым своим положением. Когда шок первых дней миновал, когда острое отчаянье прошло, он не бесновался уже, не кричал, привлекая тем самым внимание прохожих, а подолгу мрачно сидел на своем чердаке или где–нибудь в парке на дереве, неотвязно мучительно размышляя, что же все–таки случилось с ним, что же такое произошло. И по какой причине? И когда, с чего все это началось? И почему именно ворон, а не что–нибудь другое, не пёс, например?..

Раньше он почти не замечал этих птиц, как и воробьев, голубей, летающих повсюду. Но теперь вспомнил, что в последние годы ворон в Москве значительно прибавилось — все чаще попадались они на глаза. Но возрастало их количество постепенно, словно бы в известной пропорции, чтобы не особенно заметен был рост. В самом нашествии этих больших серо–черных птиц было что–то необычное, интригующее, хотя вели они себя скромно, почти не каркали, летали мало, а больше ходили бочком в отдалении и, в отличие от нахальных воробьев и глупых голубей, как бы старались даже не привлекать внимания к себе.

Но привлекали… Стоило посмотреть на них внимательней, как замечалось, что глаза у этих долгоносых неуклюжих птиц очень умные — не то что бессмысленный голубиный глаз или крохотная воробьиная бусинка. Они никогда не суетятся, не прыгают туда–сюда, а ходят важно, каждая наособицу и с таким видом, словно обдумывают каждый свой шаг и вообще знают, что делают. А когда, неуклюже подпрыгнув, полого взлетают в избранном направлении, видно, что знают, куда и зачем летят. Птицы эти в городе явно выделялись из прочей пернатой твари — чем–то они походили на людей. Особенно зимой, когда, нахохлившись, пряча головы в воротники своих темных пальто, люди сами напоминали ворон.

Но откуда брались они и почему все больше стало попадаться их в городе: на улицах, в скверах и во дворах? Это представлялось странным и довольно загадочным. Где–то Вранцов читал, что вблизи крупных человеческих поселений в результате воздействия на окружающую среду меняются повадки птиц и зверей, что они начинают существовать как бы в симбиозе с человеком, что даже пищу им в городе удобней добывать, что зимой им теплее здесь, чем в лесах и полях. Но это объяснение не совсем устраивало — слишком элементарным оно казалось. Почему же их раньше так город не привлекал? Казалось, должна быть еще какая–то причина, скрытая, необычная.

Тем более что в мире все чаще случались вещи и вовсе диковинные, поражающие воображение. То целое стадо кашалотов больше чем в сотню голов внезапно выбрасывалось на берег Флориды, покончив жизнь самоубийством, то на каком–то тропическом острове все птицы разом, покинув свои гнезда и птенцов на произвол судьбы, вдруг улетали неведомо куда в океан. Природу словно бы трясло, лихорадило, рвались какие–то важные причинно–следственные связи, и кто знает, какие глубины это уже затронуло, к каким ошибкам, сбоям в ее механизме еще могло повести…

Назад Дальше