Собрание сочинений в 8 томах. Том 4. Современная история - Франс Анатоль "Anatole France"


Анатоль Франс

Собрание сочинений в восьми томах

Том четвертый

СОВРЕМЕННАЯ ИСТОРИЯ

Под городскими вязами

Ивовый манекен

Аметистовый перстень

Господин Бержере в Париже

Переводы с французского

Anatole France
Œ u v r e s
Histoire contemporaine
L’Orme du mail
Le Mannequin d’osier
L’Anneau d’améthyste
Monsieur Bergeret à Paris

Фронтиспис работы художника Г. Г. Филипповского

ПОД ГОРОДСКИМИ ВЯЗАМИ

Перевод И. С. Татариновой под редакцией В. А. Дынник
I

Гостиная, где кардинал-архиепископ принимал посетителей, была отделана еще при Людовике XV деревянной резной панелью, окрашенной в светло-серый цвет. Фигуры сидящих женщин, окруженные военными доспехами, украшали карнизы по углам. Зеркало над камином, составленное из двух стекол, было задрапировано понизу малиновым бархатом, на котором выделялась белая статуэтка Лурдской богоматери в красивом голубом покрывале. По стенам висели эмалевые медальоны в красных плюшевых рамках, цветные литографии, изображающие пап Пия IX {1} и Льва XIII {2}, и вышивки — сувениры из Рима и подношения благочестивых прихожанок. На позолоченных консолях стояли гипсовые модели готических и романских храмов: кардинал-архиепископ любил архитектуру. С розетки стиля рококо спускалась люстра в духе Меровингов, исполненная по рисункам г-на Катрбарба, епархиального архитектора и кавалера ордена св. Григория.

Монсеньер подобрал сутану, выставил свои короткие и крепкие ноги в красных чулках и, грея их у камина, диктовал пастырское послание, а его викарий, г-н де Гуле, сидя под распятием слоновой кости за большим столом, инкрустированным медью и черепахой, писал: «Дабы ничто не омрачало в наших душах благочестивого ликования…»

Архиепископ диктовал равнодушным голосом, без всякой умиленности. Это был коренастый человечек, прямо державший свою большую голову с квадратной, уже обрюзгшей физиономией. Его грубое, простонародное лицо выражало хитрость и вместе с тем какое-то величие, выработанное привычкой и любовью к власти.

— «…благочестивого ликования…» Здесь вы разовьете те мысли, что я высказывал уже в своих прежних посланиях: о необходимости умиротворения умов, о покорности властям предержащим, столь нужной ныне.

Господин де Гуле поднял продолговатое, бледное и тонкое лицо, обрамленное прекрасными вьющимися волосами, словно париком времен Людовика XIV.

— Не следует ли на этот раз,— сказал он,— повторяя прежние призывы, соблюсти сдержанность, которую дозволяет настоящее положение светской власти, потрясенной междоусобными раздорами и неспособной дать своим союзникам то, чего нет у нее самой,— я разумею длительность и прочность. Ибо вы не можете не видеть, монсеньер, что упадок парламентаризма…

Кардинал-архиепископ покачал головой.

— Не надо сдержанности, господин де Гуле, не надо никакой сдержанности. Вы исполнены знаний и благочестия, но ваш старый пастырь может еще преподать вам кое-какие уроки благоразумия, прежде чем умереть и предоставить вам проявлять свое молодое рвение, управляя епархией. Разве можем мы пожаловаться на префекта Вормс-Клавлена? Он благосклонно относится к нашим школам и богоугодным заведениям. Разве не будем мы принимать завтра за своим столом дивизионного генерала и председателя суда? Кстати, покажите-ка мне меню!

Кардинал-архиепископ просмотрел меню, кое-что изменил, кое-что прибавил и распорядился, чтобы дичь обязательно была заказана Ривуару — местному браконьеру.

Вошел слуга и подал на серебряном подносе визитную карточку.

Прочитав на карточке фамилию аббата Лантеня, ректора духовной семинарии, монсеньер обратился к своему викарию.

— Бьюсь об заклад,— сказал он,— что господин Лантень опять пришел с жалобами на господина Гитреля.

Аббат де Гуле встал, чтобы выйти из комнаты. Но монсеньер удержал его.

— Останьтесь! Я хочу, чтоб вы разделили со мною удовольствие от речей господина Лантеня; он, вы сами это знаете, слывет первым проповедником в епархии. Ведь, если доверять общему мнению, его проповеди лучше ваших, дорогой господин де Гуле. Но я думаю иначе. Между нами говоря, я не поклонник ни его напыщенного красноречия, ни его путаной учености. Он ужасно скучен, и я прошу вас остаться и помочь мне поскорее его спровадить.

Высокий, широкоплечий священник, мрачный, очень скромный, с обращенным внутрь себя взором, вошел в гостиную и поклонился.

При виде его монсеньер радостно воскликнул:

— А, господин аббат, добрый день! Мы с господином викарием как раз говорили о вас, когда мне доложили о вашем приходе. Мы говорили, что вы самый выдающийся проповедник в епархии и что ваши великопостные проповеди в храме святого Экзюпера несомненно свидетельствуют о великом даровании и великой учености.

Аббат Лантень покраснел. Он был чувствителен к похвалам, и враг рода человеческого мог проникнуть к нему в душу только через врата гордыни.

— Монсеньер,— ответил он, и лицо его на мгновение просияло улыбкой,— благосклонное одобрение вашего высокопреосвященства доставляет мне радость, тем более драгоценную, что она облегчает начало очень тягостного для меня разговора, ибо в качестве ректора семинарии я вынужден огорчить ваш отеческий слух жалобой.

Монсеньер прервал его:

— Скажите, господин Лантень, ваши великопостные проповеди были напечатаны?

— Им была посвящена статья в «Религиозной неделе» нашей епархии. Я тронут тем вниманием к моим апостольским трудам, которое вы, монсеньер, соблаговолили проявить. Да! Я уже давно служу истине с церковной кафедры. Уже в тысяча восемьсот восьмидесятом году я отдавал свои проповеди, когда у меня бывали лишние, господину Рокету, который с тех пор достиг епископского сана.

— Ах, бедный наш господин Рокет,— улыбаясь, воскликнул монсеньер.— В прошлом году, отправившись ad limina apostolorum [1], я впервые встретил господина Рокета, спешащего в Ватикан и полного радостных упований; неделю спустя я увидел его в храме святого Петра, где он черпал утешение, столь нужное ему после того, как ему было отказано в кардинальской шляпе.

— Но разве подобало,— спросил г-н Лантень голосом, свистящим, как бич,— разве подобало возложить пурпур на плечи этого недостойного человека, не выдающегося чистотою нравов, не блещущего ученостью, вызывающего улыбку ограниченностью своего ума, человека, вся заслуга которого в том, что он откушал телятины за одним столом с президентом республики на франкмасонском банкете? Если бы господин Рокет мог взглянуть на себя со стороны, он сам бы удивился тому, что стал епископом. В наши дни испытаний, пред лицом грядущего, полного сладких посулов и страшных угроз, следовало бы создать духовенство, сильное своей волей и знанием. И сейчас, монсеньер, я как раз собираюсь говорить с вашим высокопреосвященством о пастыре, неспособном нести бремя столь великих обязанностей, можно сказать, о втором господине Рокете. Преподаватель красноречия в духовной семинарии, аббат Гитрель…

Монсеньер прервал его с напускной рассеянностью и, смеясь, спросил, не собирается ли аббат Гитрель тоже добиваться епископского сана?

— Что за мысль, монсеньер! — воскликнул аббат Лантень.— Да если бы этот человек волей случая попал в епископы, мы вернулись бы ко временам Каутиновым, когда недостойный священнослужитель осквернял престол святого Мартина.

Кардинал-архиепископ, уютно устроившийся в своем кресле, сказал с добродушием:

— Каутин, епископ Каутин (он впервые слышал это имя), Каутин, который занимал престол святого Мартина. А вы уверены, что этот самый Каутин был такого зазорного поведения, как утверждают? Это интересная страничка истории галликанской церкви, и мне было бы очень любопытно узнать на этот счет мнение такого сведущего человека, как вы, господин Лантень.

Ректор семинарии выпрямился.

— Монсеньер, свидетельство Григория Турского {3} о епископе Каутине не вызывает сомнений. Этот преемник блаженного Мартина вел такую роскошную жизнь и так расточал церковные сокровища, что к концу второго года его епископства все священные сосуды перешли в руки турских евреев. И я недаром сопоставил имена Каутина и недостойного аббата Гитреля. Аббат Гитрель расхищает произведения искусства, деревянную резьбу, сосуды художественной чеканки, еще уцелевшие в сельских храмах, где они отданы на попечение невежественных членов приходского совета, и занимается он подобными грабежами ради евреев.

— Ради евреев? — переспросил монсеньер.— Да что вы, не может быть!

— Ради евреев,— повторил аббат Лантень,— и ради обогащения гостиных префекта Вормс-Клавлена, иудея и франкмасона. Госпожа Вормс-Клавлен интересуется стариной. Через посредство аббата Гитреля она приобрела облачения, триста лет хранившиеся в ризнице люзанской церкви, и, как мне передавали, пустила их на обивку мебели, на так называемые пуфы.

Монсеньер покачал головой.

— На пуфы! Но если отчуждение этих неупотребляемых нынче облачений было произведено согласно закону, я не вижу, в чем провинился епископ Каутин… то бишь аббат Гитрель, взяв на себя посредничество в этой законной сделке. Нет никаких оснований чтить как священные реликвии ризы благочестивых люзанских кюре. Какое же это святотатство продавать их обноски на обивку пуфов?

Господин де Гуле, уже некоторое время покусывавший перо, не мог подавить вздох недовольства. Его огорчало, что неверующие разоряют церкви, расхищая их художественные сокровища. Ректор семинарии с твердостью продолжал:

— Хорошо, монсеньер, если вам так угодно, оставим вопрос о торговле, которой занимается друг префекта-иудея Вормс-Клавлена; дозвольте мне изложить вполне обоснованные жалобы на преподавателя красноречия в духовной семинарии. У меня два основных обвинения. Я ставлю ему в вину: primo [2] — его убеждения, secundo [3] — его образ жизни. Я говорю, что ставлю ему в вину, primo — его убеждения, и это по четырем основаниям: primo…

Кардинал-архиепископ протянул обе руки, как бы умоляя избавить его от стольких пунктов.

— Господин Лантень, смотрите, мой викарий уже давно покусывает перо и делает мне отчаянные знаки, напоминая, что в типографии дожидаются нашего пастырского послания, ведь в воскресенье оно должно быть оглашено по всем церквам епархии. Позвольте же мне окончить мое послание, которое, надеюсь, принесет некоторое утешение и духовенству и пастве.

Аббат Лантень поклонился и вышел в большой печали. После его ухода кардинал-архиепископ обратился к г-ну де Гуле:

— А я и не знал, что аббат Гитрель в дружбе с префектом. И я очень признателен ректору семинарии за эти сведения. Господин Лантень само чистосердечие; я ценю его искренность и прямоту. С ним знаешь, куда идешь…— Он поправился: — куда мог бы прийти.

II

Аббат Лантень, ректор духовной семинарии, работал у себя в кабинете, выбеленные стены которого на три четверти были закрыты простыми некрашеными полками, уставленными унылыми рядами рабочих книг в кожаных переплетах — творениями отцов церкви в издании Миня, дешевыми изданиями св. Фомы Аквинского, Барония, Боссюэ. Мадонна в стиле Миньяра {4} висела над дверью, из-за старой позолоченной рамки торчала запыленная буксовая веточка. На полу, выложенном красными плитками, вдоль окон, в ситцевых занавесках которых застоялся въедливый запах трапезной, чинно выстроились негостеприимные стулья, обитые волосяной материей.

Согнувшись над ореховым письменным столиком, ректор перелистывал классные журналы, которые показывал ему стоявший тут же аббат Перрюк, семинарский наставник.

— Я вижу,— сказал аббат Лантень,— что на этой неделе у одного воспитанника в спальне опять обнаружили припрятанные сласти. Подобные нарушения дисциплины повторяются слишком часто.

Действительно, семинаристы имели обыкновение прятать плитки шоколада в учебники. Они называли это «богословием Менье» {5}. Ночью они собирались по нескольку человек то в одном, то в другом дортуаре и устраивали пир.

Аббат Лантень предложил наставнику искоренять это зло без всякой жалости.

— Такое нарушение дисциплины опасно, ибо может повлечь за собой гораздо более тяжкие проступки.

Он попросил журнал класса риторики. Но когда аббат Перрюк его подал, ректор отвратил взор. Мысль, что духовное красноречие преподает Гитрель, не отличавшийся строгостью нравов и стойкостью убеждений, была ему противна. Он вздохнул про себя: «Когда же спадет пелена с очей кардинала-архиепископа и он узрит ничтожество сего пастыря?»

И, отогнав от себя одну горькую мысль, он обратился к другой, не менее горькой.

— А Пьеданьель? — спросил он.

Фирмен Пьеданьель уже два года доставлял ректору непрестанное беспокойство. Это был единственный сын башмачника, ютившегося со своей лавчонкой между двумя контрфорсами церкви св. Экзюпера. Фирмен выделялся среди воспитанников семинарии своим блестящим умом. Характер у него был спокойный, и отметки по поведению он получал неплохие. Застенчивость и физическая слабость как будто служили порукой его нравственной чистоты. Но ум его был не богословского склада, и сам он не чувствовал влечения к духовному званию. Даже в вере он был нетверд. Аббат Лантень, великий знаток человеческой души, не так уже опасался для будущих священнослужителей бурных кризисов, подчас целительных, умиротворяемых божьей благодатью; напротив того, вялость духа, спокойного в своей непокорности, пугала его. Он считал почти безнадежно погибшей душу, которая не терзается своими сомнениями и совершенно естественно приходит к неверию. Таким был даровитый сын сапожника. Однажды ректору удалось, прибегнув к одной из своих уловок, познать сущность этой натуры, скрытной и деликатной. Он с ужасом понял, что из всей семинарской премудрости Фирмен усвоил только красоты латинской речи, искусство софизмов и какой-то лирический мистицизм. С тех пор он считал его существом слабым и опасным, несчастным и дурным. И все же он любил этого мальчика, любил с нежностью, доходившей до слабости. Вопреки всему он ценил его как красу и гордость семинарии. Он любил его за обаятельный ум, изысканную и мягкую речь, даже за ласковость его бесцветных, близоруких, болезненно мигающих глаз. Порой ему хотелось видеть в нем жертву аббата Гитреля, умственная и душевная нищета которого несомненно оскорбляла и огорчала (он был в этом твердо убежден) способного и проницательного ученика. Он льстил себя надеждой, что в будущем, под лучшим руководством, из Фирмена, слишком слабого, чтобы пополнить ряды ревностных пастырей, столь необходимых сейчас церкви, все же выйдет Перейва или Жербе, один из тех пресвитеров, которые вносят в свое служение чисто материнскую любовь. Но аббату Лантеню не было свойственно долго пребывать в приятном заблуждении. Он быстро отказался от такой слишком неверной надежды и сейчас видел в этом мальчике будущего Геру́ или Ренана {6}. И холодный пот выступал у него на лбу. Он боялся выпестовать опасного врага истины.

Он знал, что молот, потрясший основы храма, был выкован в самом храме. Он часто говаривал: «Сила богословского образования такова, что только оно может породить великих нечестивцев: неверующий, который не прошел через наши руки, бессилен и не вооружен для насаждения зла; ведь в наших стенах преподается вся наука, даже наука богохульства». От посредственных семинаристов он требовал только прилежания и правдивости и был уверен, что сделает из них хороших священнослужителей. У избранных же он опасался пытливости, гордыни, порочной дерзости ума и даже слишком больших достоинств, ибо они-то и погубили ангелов.

Дальше