Город не принимает - Катя Пицык 8 стр.


– Потому что, делая это бесплатно, они теряют всю сумму, которой жертвуют. А делая это через меня, они теряют только первую половину суммы. Потому что вторую половину я возвращаю им после того, как они отдадут мне всю сумму целиком.

Ульяна почувствовала легкий разбег мурашек – от основания черепа к макушке, плечам и спине. Легкий катарсис. Она еще не понимала сути описанной схемы. Но кожей почувствовала прикосновение к новой эпохе, мерцающей во внутреннем зрении, как неопознанный летающий объект.

Лев Евгеньевич принимал душ. Его рубашка висела на спинке стула. Чистая, как с мороза. Ткань высшего класса. Хлопок. Пряжа двойного кручения. Ульяна провела рукой. На ощупь почти что шелк. Пуговичные петли обметаны вручную. На сантиметр шва – восемь машинных стежков. Италия. Очень дорого. Вот почему эта рубашка так антично драпировалась, давая повод для толков о теле: играла силуэт. Хорошая вещь обладала автономным интеллектом. Вода перестала шуметь. Хлопнула дверь. Стал подошедши поближе. Лев Евгеньевич оказался мягким. Дыханье его благовонней. Чем запах лужаек. Начал ей кожу лизать. Все произошло очень быстро. Ульяна раздвинула ноги, и Лев Евгеньевич вошел в нее тут же, так естественно, будто к себе домой, будто еще не успел забыть ее лоно, с тех пор как лежал там маленьким, соединенным с женщиной пуповиной. Время ускорилось. Попало под пресс. И через пять-семь минут наступило утро.

Ульяна спала поперек кровати. Непокрытое тело – опустошенное, как тело Осириса, перележавшее в натровом щелоке семьдесят дней. Бык, уже выбритый, одетый, надушенный, почти готовый отбыть к скипетру, положил перед ней пять тысяч. Она не хотела оскорблять его вопросом. Просто подняла лицо и посмотрела. Он не хотел оскорблять ее молчанием.

– Я сказал тебе вчера, что людям, жертвующим деньги через меня, возвращается половина суммы, – начал он, завязывая галстук. – Но я не сказал тебе главного. Людям, жертвующим целую сумму, возвращается больше, чем целая.

* * *

Ульяна вернула мне деньги. Оплатила квартиру на несколько месяцев вперед. Оплатила второй семестр учебы. Отправила денег детям. В ознаменование налаживающейся жизни мы решили сходить на концерт. Я, Ульяна, Женечка, Света Шилоткач, Юра и еще один парень с нашего курса – Олег Долинин. У метро Женя как-то очень увертливо исчезла, можно сказать, соскользнула в цветочный ларек. Там она купила большую ветку качима (единственный цветок, оказавшийся по карману). Шел первый снег. Редкие, водянистые хлопья. Слаботельные, истаивающие на подлете к земле. Пушкинская стояла пустой. Черный асфальт блестел. Окна почти не горели, может, три-четыре на квартал. Целые этажи без света. Никто не жил? Или жили не просыпаясь? Петербургские стены были как-то особенно отвесны. Ряды черных, бездыханных прямоугольных окон наводили на мысль о многоэтажных холодильных установках в морге с горизонтальными ячейками для хранения мертвецов. Фризы, непоколебимо идущие в точку схождения перспективы, усиливали впечатление коридора – прохода между шкафами, набитыми мертвечиной, книгами, столами, посудой и детскими деревянными лошадками. Пушкин стоял посреди всеобщей обесточенности, скрестив руки. Спокойный, непрошибаемый. Самурай у моря. Не равнодушный, а именно спокойный. Приемлющий Петербург как собственное тело. Чего бояться? Голые кроны раскинулись над ним, как скелеты зонтов – обвисшие спицы, с которых содрали нейлон. Это лишь подчеркивало неуязвимость поэта. Он не нуждался ни в чьей защите.

– Вы ваще одупляетесь? Куда мы идем? Какой клуб? Тут тихий час по ходу, – сказала Света.

– Не волнуйся! Мы тут уже сто раз были, – ответила Женечка, уверенно шедшая во главе колонны, шурша цыганской юбкой, складки которой схлестывались над мокрой землей. Рослую ветку качима Женя держала как факел, исходивший сухой пеной вместо огня. Ульяна помалкивала. Наконец Юра отпер дверь парадной:

– Прошу.

– Сюда?! В подъезде клуб?

Женечка подтолкнула Свету в спину:

– Проходи-проходи, подымаемся…

Исписанные стены потихонечку шли прахом.

Пивная банка затрещала под острым каблуком Ульяны.

– Куда поднимаемся? Вы гоните, девочки.

– Света, пойдем, пойдем, на шестой этаж, – Женя потащила Шилоткач за руку.

Музыка гремела целую вечность, без передышки. Клуб в квартире. Сколько там было метров квадратных? Шестьдесят? Семьдесят? Ну уж, во всяком случае, меньше, чем в классическом люксе отеля. Комната, в которой играли музыканты, была полна людей. Темень, острый запах подмышек, густой табачный дым. Пол, пропитанный пивом, просоленный потом. Последний кабак у заставы. Много пьяных. Много влюбленных. На крошечной сцене (выше пола сантиметров на двадцать) подпрыгивал лысый, жилистый, белокожий парень, имевший вид онкологического больного, безбровый и бледный. Он пел, артикулируя, и тонкая кожа, обтягивающая его череп, морщила, будто яичная скорлупа, приобретшая вдруг эластичность. Музыки Ульяна не понимала. Точнее, не могла различить ее – музыка была слишком неявной на фоне духоты, шума и какой-то глупой ритм-секции, бьющей по мозгам, – ударник частил по тарелкам, забивая медью все остальное. Ульяна стояла в шевелящейся толпе, как айсберг в Индийском океане. Белая, неподвижная, руки в карманы, пиджак на голое тело, подплечники. Брючный костюм «Армани» сидел на ней так, словно был великоват, снят с мужского плеча. Он даже не ниспадал, он падал. Падал и был пойман в падении – пойман в кадр. Это был не костюм, а неповторимый миг падения ткани, миг между небом и землей.

Ульяна пришла в «Фиш Фабрик» впервые. Грязно, но ничего особенного. В Гамбурге такие на каждом шагу. Андеграунд на шестом этаже. Остроумно. Но уже через полчаса ей стало плохо. Мелодия или хотя бы какое-то подобие энергии никак не высвобождалось из звуковой каши. Пьяные толкались, проливали пиво. Какая-то девушка, танцующая в первом ряду, была поднята парнем на плечи и, возвысившись над толпой, тут же сорвала с себя футболку. Оставшись в одном бюстгальтере, она размахивала футболкой над головой и победно кричала. Ульяна хотела выйти из толпы, но не решалась растолкать себе дорогу. Бросив взгляд в окно, она увидела снег: белые комья падали в черный колодец двора. За пределами стен дышало космическое спокойствие. Природа. Природа, в которую торчало Адмиралтейство – самая длинная игла на спине ежа, прилипшего к заднице Вселенной. Господи, если сейчас начнется пожар, люди передавят друг друга на лестнице, раздробят в кровь, будут падать в пролет, передохнут в дыму, господи, кто я? Что я делаю здесь? Господи, тот, кто находится где-то, не видя ясно необходимости находиться там, может ли на что-то претендовать? У Ульяны начался приступ клаустрофобии. Связки суставов стягивало, происходила усадка, как с вещами от стирки, но в ускоренном режиме – связки уплотнялись и натягивались все сильнее, кто-то крутил маховое колесо вовнутрь, и тело Ульяны стремилось свернуться в точку; время и реальность распались: из вроде бы неделимого целого выявились две самостоятельные субстанции. Как это произошло?! Непонятно, но это произошло, и время, освободившись от реальности, вдруг двинулось в отдельном темпе – быстрее, быстрее, как скатывающаяся с горы неуправляемая колесница. Ульяна почувствовала давление в основании черепа и рефлекторно подняла руки, чтобы освободить себя от тяжести несуществующего коромысла. Увидев кисти рук, Ульяна поняла, что больше не осознает пропорции собственного тела – руки стали маленькими и далекими, как атрофированные двупалые передние конечности тираннозавра. Она закрыла глаза. И услышала вопрос. Готова ли я к новой жизни? Так ли уж это правильно, уходить из дома, оставаться в полном одиночестве, без жилья, без родных, без связей, с двумя маленькими детьми на руках, в этом прекрасном городе, затменном собственным великолепием? Так ли уж правильно получать образование в тридцать с лишним лет? Так ли уж правильно отвергать прошлое? Так ли уж правильно идти на риск? Ради чего? Ради достоинства? Ради свободы? Ради того, чтобы сыновья выросли людьми? Разве ради этого я здесь? Тут музыка исчезла. У Королевой заложило уши. Она открыла глаза. Как последний раз. И вдруг увидела Женечку.

Женечка без всякого стеснения сидела на краю сцены. Между огромными черными динамиками и микрофонными стойками. Сидела лицом к залу. Просто устала танцевать и решила передохнуть. Музыканты не обращали на нее никакого внимания. Длинная цветочная юбка стелилась по полу. Женечка держала в руках ветку качима и срывала с его белой шапки по цветочку. Гадала на любовь? Локоны поблескивали в меняющих цвет лучах прожекторов. А на заднем плане дергался лысый солист, зачерпывая тяжелыми армейскими ботинками кучи проводов. Казанская Божья Матерь. Ульяна вошла в изображение Женечки, как в икону. Ей не вредила никакая обстановка. Девочка сидела на грязном полу, в подножии оргии, в грохоте и срывала белые цветы, будто тут была лужайка парка, прилегающего к монастырской школе. Порой Женечка поднимала глаза и, переглядываясь с кем-нибудь из толпы, улыбалась. Значит, все нормально. Значит, эти люди не обделены ангельской опекой. Значит, пожара не будет. Вернее, может не быть. Ульяна почти мгновенно выросла обратно – до своих пятидесяти с небольшим килограммов – и, вернувшись к ощущению габаритов, пошла вон из толпы, в соседнюю комнату, к барной стойке.

– Водки. Три порции.

– Лимон?

– Нет, благодарю вас, ничего не нужно.

Глава IV

У нас капала вода. У них тикали часы.

– Мне вчера приснилось, что я уехала в Америку, – сказала Регина.

– Жить?

– Э… нет, не знаю даже… как-то без конкретики. Просто снится, что я в Нью-Йорке и так чувствую себя, будто каждая клетка открывается и дышит! Столько надежды вдруг, и надежда такая сильная, во всем теле… Как оргазм.

Регина с подругой снимали двушку в семи остановках от универа. Спальный район. Взрытые земли. Высотное строительство. Снаружи – каменные отвесы, выскобленные от архитектурной пены, отвердевший холод, темнота, атмосферная пыль, обморожение, вдох. Внутри – электрический свет, тихий ток насекомых под коркой обоев, нагретый запах, телевидение, размножение, выдох. Родители присылали Регине приличные деньги. Квартира слыла «уютной». Тюль из органзы в снежинку (бархатное напыление), ламбрекены, бра с подвесками, махровые халаты на двери ванной, и не два, по числу жильцов, а четыре или даже пять – словом, гора, из которой где-то в сторонке выбивался лепестком фуксии кусочек пеньюара. На батарее сушились носки детских молочно-десертных цветов, аквамариновые полоски перемежались морковными, лимонными и прочими «нежными-нежными», как сказала бы их хозяйка. Самым выдающимся предметом интерьера была клеенка на кухонном столе: сплошной ковер перезрелых распахнутых полупионов-полуроз. Они жались друг к другу, импрессионистично стекая рыхлыми головами, и стеной заслоняли невидимое небо. Жостовские краски, приторные и порочные, плавились под верхним светом, и при виде клеенки в голове у меня всегда крутился советский торт, забытый пьяными людьми на столе новогодней ночи, обветрившийся, повядший и ставший ядовитым к двум часам первого дня.

Я приезжала к Регине с ночевкой нередко. Уже с первого полугодия между нами сложилась традиция: готовиться к семинарам, зачетам и экзаменам вместе. Мы раскладывали на ковре книги и разрозненные лекции, читали вслух, ели много сладкого, что-то заучивали и, конечно, писали шпаргалки, упорствуя в попытке загнать имя Сущего на острие иглы. Начиная работу, мы обыкновенно планировали готовиться до утра и, не ложась, отправиться в университет. Однако часов в пять в глазах начинало жечь. Тягучий горький мед, в котором слипались веки, затекал в сознание и обволакивал мысли. Ныли спина и шея. Учение заходило в тупик. Регина выдавала мне байковую пижаму. Гасила свет. Пахло чистым моложавым бельем. И оказывалось почему-то, что силы не на исходе. В нас просыпался аппетит. Кто-нибудь вставал и приносил из кухни конфеты. Мы начинали разговаривать в темноте.

– Американцы ж придурки, – сказала я, раскрывая фантик. – Питаются консервами, все холодное, разогревают готовое, судятся друг с другом. У тебя что-то связано с Нью-Йорком?

– Нет! В том-то и дело, что нет, абсолютно. Никогда не была и не хотела, я ничего не знаю об этой стране. Ну да, Задорнов говорит, там придурки. Я мечтаю побывать в Париже. Но снится мне – Америка. Где-то раз в полгода. Нью-Йорк. И там я чувствую себя счастливой, сильной, как будто все проблемы можно решить, можно начать новую жизнь, как будто ты – это не ты… то есть все, что не получалось раньше, не считается… Все прощено, и жить не страшно. Сны об Америке – самые прекрасные сны.

Пустые фантики, собравшись на животе Регины, мерцали, как месторождение светлячков. Регина была выдающейся девушкой. Каждое утро она вытягивала при помощи расчески и фена отбеленные кукольные волосы и подворачивала плойкой концы прически вовнутрь. Затем накладывала на ресницы слой мясистой туши, сушила и накладывала слой поверх, снова сушила и снова накладывала, снова и снова и после четвертого круга пронизала слипшиеся комочки иглой, выдернутой из подушечки (в форме балетной туфельки) ручной работы, повешенной за атласные ленточки на гвоздь, вбитый слева от трюмо.

– Хотя нет, – сказала она, приподнимаясь на локте. – Точно такие же чувства, один в один, как и во снах про Америку, бывают, когда снится, что я беременна и скоро рожу или что рожаю, и когда появляется ребенок, я чувствую то же, что и в Америке: все, что было до ребенка, не считается, все, что после, – настоящая жизнь.

Мы помолчали.

– Ну, фиг знает, – сказала я. – Может, тебе в детстве чего-то читали? Сказки про Америку? Может, у тебя там родственники?

– Нет… У нас в Болгарии только бывшая жена маминого брата… но у нас хорошие отношения, у нее там дом.

– А как выглядит Нью-Йорк? В твоих снах.

– Да никак… Типа как Озерки. Спальные районы, такие же, как наш. Один раз во сне я добиралась до центра Нью-Йорка, это пару лет назад, на третьем курсе музучилища мне снилось.

– И чего?

– Там в центре площадь, а на площади – огромный католический собор. Там было очень много танцовщиков в испанских костюмах, они танцевали фламенко. Очень красиво, такие красные воланы, знаешь, много-много воланов, эти юбки… а потом из собора вышел Папа Римский и стал спускаться по огромной лестнице. Собралась толпа, ближе к лестнице как бы, и я вместе со всеми тоже пошла, и Папа Римский увидел меня, посмотрел прямо мне в глаза, именно мне, и в эту секунду я поняла, что все будет хорошо, как будто он коснулся меня волшебной палочкой. Он мне все простил и впустил в мир без горя и зла.

– А почему?

– Не почему. Просто потому, что я приехала в Америку, оказалась в нужное время в нужном месте.

Вообще, традиция ночевать у Регины родилась в процессе подготовки к экзамену по зарубежной литературе. Все знали: получить зачет с первого раза у Адриана Григорьевича Истрина было практически невозможно, а получить оценку выше четверки невозможно в принципе. Мы называли Истрина цыганом. Причиной тому были его смоляные, непроницаемо черные глаза, обсидиановой плотности блеска. Они впадали глубоко в череп, кожа вокруг проваливалась и темнела, и это усиливало впечатление могильных ям. Адриан напоминал утку, не проданную в первый день, – немного залежалый в мясном ряду труп с вывернутой шеей, свисающей через край каменного прилавка, восковой, пупырчатой, в подтеках крови, спекшейся внутри птичьих вен. Выпотрошенный облик дополняли черные волосы, собранные в тонкий стареющий хвостик, и глянцевый шейный платок под расстегнутым воротом элегантной рубашки.

Несмотря на столь очевидные признаки нездорового увядания, Адриан считал себя сексуальным. И, что странно, большая часть студенток была с ним единого мнения. Девушки никогда не воспринимали Истрина как только преподавателя: сначала он был мужчиной – мужчиной оценивающим, мысли которого всегда находились как бы в эрегированном состоянии, и только потом – литературоведом. Либидо Истрина не умещалось в худом и впалом теле и источалось вовне, не оставляя окружающим выбора, как душный парфюм. Адриану Григорьевичу даже не надо было ничего говорить или делать, «запах» желания оседал на каждой женщине, находившейся с ним в одном помещении. Думаю, сам Истрин мнил себя даже не Дон Жуаном, испортившим ужин и игру в лото, а Асмодеем, прорывающим девственную плеву тяжелым взглядом.

Назад Дальше