— Нет, не был, — говорю я, — не знаю.
— А я знаю, — говорит кулак.
— Что такое Япония? — спрашиваю я.
— Япония — это страна, — говорит кулак.
Молчание.
— А я, брат, на японской войне был, — говорит мне кулак, — японцев видел. Они все одинаковые. Рост одинаковый, лицо одинаковое, костюм одинаковый.
— Неужели одинаковый? — спрашиваю я.
— Одинаковый, — говорит кулак.
Молчание.
— Вот бы из них колхоз–то организовать, — говорит кулак, — хорошее бы дело. А то что это за колхозники. Один высокий, другой низенький, один черный, другой рыжий, один красивый, другой некрасивый. У одного две коровы да три коня, у другого ни коровы, ни коня, ни кола, ни курицы. У одного руки, этими руками только и пахать, у других — ни рук, ни ног, ни головы, одна спина, чтобы лежать… Эх, колхозы, колхозы — японское дело!
Мы расходимся. И я прихожу на поля. Поля как поля. Колхозники пашут. Все в порядке. Подхожу еще ближе, это пашет молодежь. Вот Фека, вот Мотька Муравьев, вот Жеребцов, вот остальные. Они работают без особого энтузиазма, но и без лени. Работают как работают. Все вместе. «А чего–то не хватает, — думаю я, — чего, чего?» И никак не могу догадаться — чего?
И я снова осматриваю поле. Кажется, все в порядке. Работают коллективно. Впереди лошадь и двухкорпусной плуг Муравьева, за ним парные и однолемешные — плуг за плугом — не меньше сорока плугов.
С другой стороны поля другая группа молодежи, плуг за плугом, не меньше сорока плугов. Группы переговариваются между собой, изредка переругиваются. «Другое дело, если бы посмеивались друг над другом, — думаю я, — тогда работа бы шла быстрее». Но они работают спокойно, как едят, и медленно, как пьют чай. Обе группы не следят одна за другой, не обращают внимания на то, кто из них впереди, кто отстает, работают, как курят или как плюют. Медленно, медленно, как часы этой работы. Впрочем, ни у кого нет часов. Они работают, как этот день, медленный и жаркий, не столько работают, сколько существуют.
Их медлительность передается моему перу. И я пишу, как они работают.
Но где же старики, да и не только старики? Где остальные колхозники? Здесь только одна молодежь. «Неужели остальные, — думаю я со страхом, — ушли? Не может быть. Женщины пришли, мужчины ушли. Так не бывает».
И я спрашиваю у молодежи:
— Где остальные? Где старики?
— Каждый у себя, — насмешливо отвечает мне какой–то паренек.
Над кем он посмеивается: над стариками или надо мной? Наверное, над стариками. Но что это значит «каждый у себя»? Что это значит?
Я выбираю левую сторону, иду налево, по черному вспаханному полю. Ничего, кроме вспаханного поля! Я смотрю на небо, и оно кажется мне вспаханным. Под вспаханным небом по вспаханной земле я иду под солнцем. Солнце заменяет мне шляпу. Но вот, ноги мои на траве, запаханная земля кончилась и начинается не вспаханная.
Я вижу маленький участок, и маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.
— Единоличник, — думаю я.
Я прохожу несколько шагов, и снова маленький участок, и такой же маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.
— Снова единоличник, — думаю я.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок, и такой же маленький старичок пашет на маленькой лошадке маленькое поле.
— Еще единоличник, — думаю я.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок и такой же маленький старичок на такой же маленькой лошадке пашет маленькое поле.
— Что за черт, — думаю я. — Такое же поле, такая же лошадь, такой же старичок. Может быть, я хожу вокруг одного и того же поля и вижу одного и того же старичка. «Леший водит».
Я осматриваю старичка: нет, не тот, у предыдущего была борода седая, а у этого только с проседью. У того была рубашка синего цвета, а у этого только с просинью.
И я высказываю свою мысль.
— А я думал, что земля–то колхозная?
— А чья же больше, — отвечает мне старичок, — конечно, колхозная.
— Как же так, — думаю я, — не стал же колхоз сдавать свою землю в аренду единоличникам. Это же невозможно. Но почему? Почему?..
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок и такой же маленький старичок пашет на маленькой лошадке маленькое поле.
— Тот самый, — размышляю я и всматриваюсь, — нет, не тот. У предыдущего лощадь была вороная, а у этого каряя. Не тот.
И я спрашиваю его о том, о чем уже спрашивал предыдущего:
— А я думал, что земля–то колхозная?
— А чья же больше, — отвечает мне старик прежним голосом, — конечно, колхозная.
— Что за черт, — думаю я, — ну конечно, тот. Тот же голос, тот же ответ, только лошадь другая. Не переменил же он лошадь, пока я ходил.
И я спрашиваю его:
— Скажите, вы сегодня все на одной лошади пашете или меняли ее?
— Все на одной. Зачем же менять?
Но потом он подумал и вдруг рассердился, вообразив, что я его заподозрил в чем–то нехорошем.
— Зачем менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок и такой же маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.
Я спрашиваю его, как и предыдущего:
— А я думал, что земля–то колхозная?
— А чья же больше, — сердито отвечает мне старичок прежним голосом, — конечно, колхозная.
— Что за черт, — думаю я, — ну конечно, тот.
Тот же голос, тот же ответ, только лошадь другая. Не переменил же он лошадь, пока я ходил.
— Скажите, вы сегодня все на одной лошади пашете или меняли ее?
— Все на одной. Зачем же менять?
Но потом он подумал и вдруг рассердился, вообразив, что я его заподозрил в чем–то нехорошем.
— Зачем менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять?
— Тот. Тот же. Он самый, — подумал я, — и лошадь не та…
Иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок. И такой же маленький старичок пашет маленькое поле.
Только хотел я его спросить:
— А я думал, что земля–то…
— А чья же больше, — уже отвечает он тем же голосом, — конечно, колхозная.
— Что за черт, — хотел только подумать я… И хотел уже спросить, только заикнулся:
— Скажите, вы сегодня все на одной…
А он уже отвечает:
— Все на одной. Зачем же менять?
Потом подумал или сделал вид, что подумал, и вдруг рассердился, вообразив или сделав вид, что вообразил, что я его заподозрил в чем–то нехорошем.
— Зачем же менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять?
— Тот же. Тот. — Теперь я не сомневался, что тот. Но каким же образом я ходил несколько часов вокруг одного и того же мужика и не замечал этого?
Я оглянулся — и что же, позади я увидел множество маленьких одинаковых участков и на них множество пахавших мужиков. Они показывали на меня пальцами и посмеивались.
— Как же я не догадался оглянуться, — подумал я. И мне стало ясно: каждый последующий мужик слышал вопрос, который я задавал каждому предыдущему мужику, и ответ заготовлял заранее.
— Ай да единоличники, — подумал я, — хитрые мужички. И вдруг спохватился, что самого главного–то не узнал. Каким образом единоличники завладели колхозной землей.
Я подошел к одному из старичков и повторил свой вопрос.
— А я думал, что земля–то колхозная. — К моему удивлению, он посмотрел на меня без всякого удивления и ответил мне без всякой насмешки:
— А чья же больше, — ответил он, — конечно, колхозная.
— Что за черт, — хотел было подумать я, — ну конечно, тот, — но вовремя вспомнил, что мне уже известно, что не тот, и не подумал.
Я спросил:
— Что же, вам ее колхоз в аренду сдал, что ли?
Теперь старичок посмотрел на меня с явным удивлением и ответил с явной насмешкой:
— Колхоз не помещик и не кулак, — ответил мне старичок, — чтобы сдавать нашу землю нам же.
— Так это земля не колхозная?
— Колхозная!
— А вы единоличники? — спросил я.
— Откуда вы взяли, что мы единоличники, — сердито ответил старичок, — мы колхозники!
Теперь я понял все. Так вот о чем мне говорила Катерина Оседлова, я припомнил также слова, сказанные мне в поле одним комсомольцем: «Каждый у себя». Теперь я понимал их смысл. Каждый у себя.
Старичок попросил у меня закурить и протянул руку за папиросой. Мне показалось, что все старички протягивали руки за папироской, каждый по руке. И я стал обходить их маленькие поля, угощать стариков папиросами. Я ходил целый день, пока не вышли все папиросы. И остановился — отдать последнюю папиросу. Впереди было еще много старичков, но у меня уже не было больше папирос, и я остановился. Старичок, заметив, что я отдал ему последнюю папиросу, благодарно улыбнулся, остановил лошадь и прокашлялся, показывая этим, что он готов со мной говорить. «С чего бы начать?» — подумал я. И решил действовать прямо и решительно, как действовали бы на моем месте товарищ Молодцев или товарищ Оседлова.
— Скажите, товарищ, — обратился я к нему, и голос, которым я спрашивал, показался мне голосом Молодцева, — скажите, товарищ, — начал я голосом Молодцева, — скажите, пожалуйста, — и почувствовал, как голос Молодцева снова стал моим голосом, — как же так, земля–то колхозная…
— Уже было сказано, — сердито ответил старичок, — что колхозная.
— А вы колхозник?
— Уже было сказано, — сердито ответил старичок, — что колхозник.
— Так ответьте, — вдруг осмелел я, — почему же вы работаете как единоличник, обособленно?
— Понимаю, — уже весело ответил старичок, очевидно обрадовавшись новому вопросу (ему, как и читателю, надоело переливать из пустого в порожнее), — теперь я вас понимаю, — ответил он, — не впервой приходится отвечать. Потому работаем отдельно, что так привыкли. С детства работаем отдельно.
— Так у вас, — перебил я его, — получается не колхоз, а черт знает что.
— Зачем ругаетесь? — с укоризной сказал старичок. — Теперь не такое время… А колхоз у нас колхоз. Потому что работа идет в общую пользу. Собирать вместе будем, жать, молотить. А пахать отдельно, так сподручнее, потому что привыкли.
— Коли так, — сказал я, — колхоз у вас только на бумаге.
— И на бумаге, — подтвердил старичок, — как можно без бумаги. Ну, добрый путь вам. Надо работать. Мы — не лодыри. Мы — не молодежь. Это молодежь пашет вместе. Баловство, а не работа. Косить, жать — еще туда–сюда. А пахать только одному сподручно или с семьей. Мы — не молодежь.
Я поклонился старичку и пошел домой. Я считал глазами старичков, но глаза мои меня обманывали, старичков было не так много, десять, пятнадцать. Но папиросы! Папиросы! Папирос была целая пачка. Кому же больше верить — глазам или папиросам. Впрочем, папиросы я мог где–нибудь рассыпать. И я верил своим глазам. Старичков было не так много. Теперь я уже смотрел на их поля другими, более наблюдательными глазами. Глазами, замечающими то, чего они раньше не замечали. Я, например, увидел, что поля старичков были огорожены еле заметной изгородью. Это была конспиративная изгородь — постороннему глазу ее трудно заметить — какие–то набросанные жерди, сломанные кусты, веревки, но все же это была изгородь.
Изгородь и межа — символ всякого единоличника!
Здесь все поля были огорожены невидимыми изгородями. Воображаемая межа отделяла пашню от пашни.
Но изгородь остается изгородью, даже когда ее нет, но когда она существует в чьем–то воображении. И межа остается межой.
Я подошел к одному старичку и спросил его, желая проверить свою догадку.
— Что же вы, — спросил я, — каждый на своем поле работаете, на котором работали до вступления в колхоз?
— На своем, — ответил старичок, — на котором век свой проработал. На своем как–то привычнее, веселее.
— О чем же думает Молодцев, — размышлял я по дороге, — неужели он ничего не замечает?
Во дворе встретил меня Молодцев.
— Что, видел уже, — спросил он меня, — наших липовых колхозников, наших старичков?
— Видел, — сказал я, — как только вы это допускаете.
— До поры до времени, — ответил Молодцев. — До поры до времени. Их у нас немного. Все старички. В один день не переделаешь. Нужно время. Вот молодежь, да и взрослые работают не так. Видел?
В это время к нам подходит Катерина Оседлова. С подойником в правой руке к нам подходит Оседлова.
— Ну что, видели? — спрашивает она.
— Видел.
Молодцев, махнув рукой, уходит.
— А теперь посмотрите у нас во дворе, — говорит Катерина, — еще интереснее.
Много раз я ходил по двору, осматривал скотные дворы, породы, сады, побывал в кухне, но ничего особенного не заметил.
Дворы были как дворы. Сады были как сады. И кухня была как кухня. Но вступил я во двор, только вошел в кухню, только открыл дверь — все изменилось, вернее, ничто не изменилось, а просто я научился видеть. Все было не так, как раньше.
Вот я вошел в кухню. Сначала кухня была как кухня. Несколько молодых девушек, подстриженных и подвязанных красными платками, организованно варили суп. На большой плите стоял большой котел, ничего, кроме плиты, котла, супа и этих организованных рук.
Они весело варили суп, посмеиваясь и напевая.
— Неужели в этом котле варится суп, — спросил я, — для всего колхоза? Маловато, маловато.
— Нет, не для всего, — ответила мне одна девушка подстриженным голоском, — а только для молодежи.
— А как же остальные?
— Остальные едят остальное, — сострила девушка и показала мне рукой на двор.
— Значит, тут у вас не вся кухня?
— Не вся.
Я вышел во двор, и что же — двор не походил на кухню. Двор был как двор. Громадный двор громадного колхоза. Я иду, как в поле. Двор велик, как поле. Но вот я вижу маленький костер. Подхожу, маленькая старушка в маленьком горшке варит суп.
— Единоличница, — подумал я.
Прохожу несколько шагов, и снова маленький костер. И такая же маленькая старушка в таком же маленьком горшке варит такой же суп.
— Снова единоличница, — подумал я.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький костер и такая же маленькая старушка в таком же маленьком горшке варит такой же суп.
— Что за черт, — думаю я, — такой же костер, такая же старушка, в таком же горшке варит такой же суп. Может быть, я хожу вокруг одного и того же костра и вижу одну и ту же старушку? — Я осматриваю старушку: нет, не та. У той были волосы седые, а у этой только с проседью, у той было платье синее, а у этой только с просинью.
И я высказываю свою мысль:
— А я думал, что двор–то колхозный.
— А чей же больше, — отвечает мне старушка, — конечно, колхозный.
— Как же так, — думаю я, — не будут же единоличницы варить суп в чужом дворе. Это что–то не то.
Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький костер и такая же маленькая старушка в таком же маленьком горшке варит такой же суп.
— Та самая, — вглядываюсь я, — нет, не та. У предыдущей горшок был глиняный, а у этой чугунный. Не та.
— А я думал, — спрашиваю я ее, — что двор–то колхозный?
— А чей же больше, — отвечает мне старушка, — конечно, колхозный.
— Что за черт, — думаю я, — конечно, та. Тот же голос, тот же ответ, только горшок другой. Не переменила же она горшок, пока я ходил.
И я спрашиваю:
— Скажите, вы сегодня все на одной лошади, то есть все в одном горшке варите или переменили?
— Все в одном. Зачем же менять. — Но потом она подумала и вдруг рассердилась, вообразив, что я заподозрил ее в чем–то нехорошем:
— Зачем же менять. Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять.
Иду дальше, прохожу несколько шагов и так далее.
— А что, двор–то колхозный?
— А чей же больше, — отвечает старушка.
— Что за черт, — думаю я. — Тот же голос, тот же ответ и так далее.
— Скажите, вы сегодня все на одной…
— Все на одной, зачем же менять.
Тут я спохватился, нужно про горшок, а не про лошадь.
— Я про горшок, — говорю я.