Ис. Гольдберг
Тысяча и одна ночь
I.
Человек обходит по коридорам весь трехэтажный, облепленный вывесками дом, суется в комнаты, на дверях которых щегольские надписи и номера. Человек побывал в «справочном отделе», в регистратуре, у «управделами». У человека новенький и дешевый портфель и в портфеле дела, дела, которые нужно продвинуть, выяснить, наладить в этом трехэтажном доме. У человека усталое лицо, на лице забота и легкая растерянность. И когда ему в какой-то комнате говорят:
— Вы зайдите за резолюцией к заместителю заведывающего оперативным отделом, комната номер 16, — он облегченно вздыхает, роется в портфеле, идет по длинному коридору; идет к комнате номер шестнадцать.
Он открывает дверь, приостанавливается, неуверенно спрашивает:
— Можно?
И слыша короткое, деловое, бесстрастное:
— Войдите, пожалуйста, — входит.
За столом (на столе массивная чернильница, бронзовые стаканчики, черный мрамор солидных, сверкающих приборов) тяжелый человек, холодно глядящий сквозь круглые стекла очков. Правая рука лежит на пачке бумаг и давит их. В правой руке цветной карандаш, и его синее острие круто сверлит синеватый от дыма папиросы воздух.
Человек ступает в комнату номер шестнадцать. Неловко волоча свой новенький портфель, он доходит до посетительского кресла, опускается на него и говорит:
— Я по делу Крутогорского союза. У нас закуплено два вагона дичи...
Внезапно пришедший умолкает. Полуоткрыв рот, оторопело глядит он на сидящего за столом, на замзава и краснеет. У него наливаются кровью уши, шея, щеки, даже виски. Он моргает голубыми застенчивыми глазами, он облизывает языком сразу пересохшие губы и стынет, замирает в жгучей оторопи. И кровь приливает к его лицу тем сильнее, тем гуще, чем отчетливей успевает он отметить, как смертельно, мертвенно бледнеет замзав, как мелкой неудержимой дрожью начинает подплясывать твердая, тяжелая рука, и карандаш чертит тонкую филигранную ажурную плетень в синем табачном воздухе...
— Синявский?! — через силу раздирая ссохшиеся губы, негромко говорит пришедший. — Синявский?.. — и облизывает губы.
Человек за столом роняет цветной карандаш и широко отводит руку от себя: словно отталкивает неведомое, неотвратимое.
— Вы заблуждаетесь... При чем тут Синявский?.. Вы заблуждаетесь...
— Синявский... — повторяет пришедший, выпуская из разжавшихся пальцев портфель. — Я узнал вас... Я вас узнал...
Лицо у пришедшего пылает жаром, губы пересыхают, и он облизывает их, облизывает...
II.
Сорок четыре комнаты в трехэтажном доме. И в деловом гуле многокомнатного, многолюдного дома еще не прозвучало ни малейшего отклика странной неделовой встречи, которая только что произошла в комнате номер шестнадцать. И дом живет еще своей налаженной, перепутанной телефонными проводами, прорезываемой трескотней машинок и глухим говором и шорохом шагов жизнью. Дом влачит свои шесть деловых часов. И пока еще три часа протомился он в своей лихорадке и потому часы в разных комнатах с минутным, неуловимым непременным опозданием и разнобоем между собою отстукивают двенадцать. Мягкий звон круглых часов в комнате номер шестнадцать колышет напряжение. Бледный человек, откладывая цветной карандаш, сжимает только что дрогнувшую руку и с самообладанием, немного брезгливо, говорит:
— Я вижу — вы принимаете меня за кого-то другого. Это бывает... Но это не имеет никакого отношения, видимо, к делу, по которому вы пришли сюда. Прошу вас, не задерживать меня. В чем дело?..
Пришедший растерянно оглядывает человека, ловит его взгляд, отвердевший, не защищающиеся, а нападающий, острый взгляд овладевшего собою человека, — опускает глаза, берет с колен свой портфель, нервно роется в бумагах, нетерпеливо, а может быть нехотя, комкает их.
— Вот... — глухо, удивленно, сам прислушиваясь к своим словам, говорит он, — вот, значит, сдали мы на ст. Перевальной два вагона дичи вашему агентству против ордера на семьсот тридцать два пуда восемнадцать фунтов разного товара заграничной закупки, согласно ассортимента, утвержденного в феврале...
— Чорт!.. — прерывает он себя и вскакивает. — К чорту!.. Меня нечего морочить! Вы — Синявский... Я хорошо, очень хорошо вас знаю. Да и вы меня сразу же узнали. Вам, ведь, трудно забыть меня!.. Трудно!..
Вставая из-за стола, заместитель заведывающего оперативным отделом с силой отодвигает вертящееся удобное темнокрасное кресло. Он сует зачем-то руку в задний карман брюк, но сразу же выдергивает ее обратно и, разводя, сжимая и разжимая, сжимая и разжимая пальцы, идет к пришедшему, к посетителю. Тот встревоженно поднимается, стискивает портфель (все-таки — оружие!), ждет, насторожился.
— Ну, узнал! ну, ладно!.. — приглушая голос, быстро говорит заместитель заведывающего. — Хорошо!.. В чем же дело?.. Пойдешь доносить?.. Сунешь в петлю?.. А?!. Так ты лучше сам прикончи, сам!.. Вот! На!..
Трясущимися руками вытаскивает он из кармана (из того самого) браунинг, сует его пришедшему и исступленно шепчет:
— На, прикончи!.. Хорошо!.. Вот здесь... сам!..
Но пришедший брезгливо отодвигается от него.
— Бросьте комедию разводить! — устало и раздраженно говорит он. — Старо... Чего-нибудь поновее! Бросьте!
И складывая портфель, куда в беспорядке, скомканно пихнул он бумаги о двух вагонах дичи и о заграничных товарах, он нахлобучивает кепку на голову и идет к двери.
У дверей:
— Молчать не буду... Конечно, не буду!.. Лучше бы вам кончить самому... Вот и браунинг, кстати, имеется... Только, — гадливо усмехнулся, — не так, как тогда... Без фокусов!..
...Человек выходит из комнаты номер шестнадцать. У него все еще горит лицо, даже часть шеи и уши. Губы сохнут у него, и он их облизывает.
В комнате номер шестнадцать остается заместитель заведывающего оперативным отделом. Он нелепо, необычно сидит не на своем месте, не в темно-красном вращающемся удобном кресле, а на посетительском стуле, по эту сторону стола. Лицо у него смятенно, в руках браунинг. Рука, держащая черную ручку оружия, вздрагивает. Он глядит на смертоносную сталь, морщится, словно от боли, вздрагивает, зябко поводит, встряхивает плечами и торопливо сует пистолет в задний карман брюк...
III.
Человек идет по коридорам, спускается по лестнице. Весь трехэтажный дом проходит человек. Длинен его путь от шестнадцатой комнаты до выхода. Длинен и извилист. Пожалуй, длиннее и извилистей, чем путь сюда, когда еще не было встречи, не было узнанного и напуганного заместителя заведывающего оперативным отделом. Пожалуй, лучше было бы, если-б Крутогорский союз не продавал двух вагонов дичи против наряда на семьсот тридцать два пуда восемнадцать фунтов заграничных товаров. Вот ведь теперь приходится приостановиться и, не замечая толчков прохожих, не впитывая в себя уличного гама и движения, подумать о чем-то, что нужно непременно, не откладывая, сейчас нужно сделать. И у человека брезгливая, обиженная, усталая гримаса на лице: «да чорт бы все это побрал!»...
Но все-таки — от трехэтажного дома с комнатой номер шестнадцать, с заведывающим оперативным отделом — от прерванного делового разговора — к другому разговору, сугубо деловому, важному, толковому и подробно-длительному.
Надоедливо, раздражающе проделаны формальности: комендантская, «к кому, по какому делу?». «Получите пропуск. Комната номер сорок семь»; сухой и быстрый огляд часовых на каждой площадке лестницы. И — комната номер сорок семь.
— Вас вызывали?
— Нет. Я по особому делу. Я зав. торговым отделом Крутогорского губсоюза. Моя фамилия Никитин, Иван Сергеевич... Видите ли... У меня сейчас произошла необычайная, нелепая встреча. В Госторге — замзав. оперативным отделом Кириллов... Но это длинная запутанная история... У вас будет время меня выслушать?..
Слова идут с запинкой, речь складывается нескладно. Губы все еще пересыхают.
Уполномоченный — тот, кто за пачками бумаг, заслоненный телефонными аппаратами, глядит сквозь очки напряженно и выжидающе. Он деревянно, одними губами улыбается и сухо, но быстро отвечает:
— Говорите все... Мы все выслушиваем... Все, что имеет хоть малейшее отношение к делу... Присядьте...
Никитин, Иван Сергеевич, складывает с колен к ногам мешающий ему портфель, слегка вздрагивающими пальцами проводит по коротко остриженным темным с густою проседью волосам, вздыхает. Словно прислушиваясь к своему чему-то далекому, вздыхает.
— Этот... Кириллов, — тихо говорит он, — мне известен с одиннадцатого года. В одиннадцатом году...
Уполномоченный отодвигает от себя какую-то папку с бумагами, выдергивает белый чистый лист из лежащей сбоку стопки, сжимает кончиками с широкими обкусанными ногтями пальцев карандаш. Карандаш упирается в бумагу. Насторожился. И когда, овладев собою, Никитин рассказывает свою историю с одиннадцатого года, острие карандаша хватает его слова и бежит по белому листу, оставляя крепкий и незабывающийся след.
А уполномоченный изредка покачивает головой, взглядывает на Никитина и скупо и одобрительно бросает, словно заколачивает гвозди:
— Так... так... так...
IV.
…………………………………….
Звонок был резкий, как всегда резки бывают внезапные звуки в ночи.
Иван проснулся первый. Не зажигая огня, он соскользнул с постели, в темноте осторожно и ловко пробрался к спящему Сергею и разбудил его:
— Тихо, Серега! — шопотом сказал он. — Это — обыск. Одевайся живо и лезь через окно в полисадник.
Сергей в темноте неуклюже завозился с платьем. Койка под ним скрипела. Два раза с грохотом сдвинулся с места стул.
— Тише! — зашипел Иван. — Возись живей! Медведь!..
Звонок уже заливался. Глухие удары сотрясали где-то дверь. Тревога шевелилась кругом. Уже встревоженно стучали шаги у соседей. Одинокий вскрик, покрытый глухим рокотом, всплыл и оборвался.
— Береги сверток!.. — шепнул Иван одевавшемуся Сергею. — Кати прямо к Марье Ивановне. Пуще всего береги сверток — тут почти вся техника...
— Ладно!..
Окно раскрылось. Сергей прыгнул в черную влажность летней ночи. Иван зажег огонь, подобрал с полу подушку и пальто, на которых спал Сергей, оглянул комнату и, проведя слегка вздрагивающими пальцами по темным волосам, пошел к входной двери.
Почти вламываясь, в переднюю комнату вошли и сразу заполнили шумом, звоном, говором всю квартиру.
— Почему так долго не открывали?
— Спал крепко! — чуть-чуть смеясь глазами, ответил Иван и пропустил ротмистра вперед себя в комнату.
Жандарм быстро оглянулся, он словно понюхал воздух, остро взглянул на разбросанную постель, на открытое окно.
— Где второй? — резко спросил он.
— Что такое? — прищурился Иван.
— Я спрашиваю, — где ваш товарищ, который с вечера был здесь?
— Здесь никого, кроме меня, не было.
— Сафаров! — обратился ротмистр к сопровождавшим его: — обыскать вокруг дома, двор, соседние дворы.
— Слушаюсь!
— Ну-с, — поигрывая серыми холодными глазами, сказал ротмистр Ивану. — Показывайте ваши вещи...
...Утром Ивана усаживали на извозчика. Была преддневная зябкость. Серые улицы дремали, закрыв отяжелевшие ставни. Ротмистр хмуро застегивал легкую шинель и раздраженно отдавал последние распоряжения Сафарову.
Иван поднял воротник летнего пальто и глубоко засунул руки в карманы.
— Вези, брат, — сказал он извозчику, вскарабкиваясь в пролетку, — поживее! Надо, брат, немного отдохнуть...
V.
Спичечная коробка, легкая и хрупкая, плохо хоронит в себе звуки: спички в ней постукивают глухой мягкой дробью. Спичечную коробку поставили на уголок, и холеные пальцы с отшлифованными ногтями быстро вертят ее, бесцельно и ненужно.
— Я вам советую подумать, молодой человек, — благодушно, благожелательно, мягко и бархатно льется голос. — Ваше счастье, что вы попали ко мне. Я не хочу относиться к вам формально, только как к преступнику. Я понимаю вашу молодость. Все мы были молоды. Да, да!.. И вам нужно лишь перестать упорствовать. Перестать упорствовать, молодой человек!..
Молодой человек сидит неловко в твердом, но удобном кресле. Он глядит в угол кабинета, туда, где возле какой-то двери, на высокой круглой тумбе, легко вознесся чугунный всадник. Молодому человеку вовсе не интересен этот неподвижный, на одном месте скачущий всадник. Но какое-то чувство тянет глаза в этот угол, подальше от серых глаз, тщательно, упорно и без передыху щупающих, ищущих, отыскивающих, узнающих. И пряча глаза от допрашивающего, молодой человек упорствует.
— Я не скажу, — говорит он с трудом, с усилием... — я не скажу больше ничего... Я не знаю нисколько про этот сверток, который вы где-то нашли...
Сверток здесь сбоку на столе. Газетная бумага разодрана, развернулась, из нее вылезли пачки плотной бумаги, черные тоненькие книжки и запачканные фиолетовой и черной краской плоские печати — круглые, четырехугольные.
Оставляя спичечную коробку, пальцы ротмистра тянутся к свертку и осторожно ухватывают чистый паспортный бланк.
— Вот это называется — техника, паспортное бюро. И пахнет это годиками четырьмя каторги. Понимаете!.. И ко всему прочему — нам все, решительно все известно. Неясны только детали. Вы могли бы нам помочь закончить скорее следствие. Вы отказываетесь, — жаль. Очень жаль.
Ротмистр сокрушенно покачивает головой и слегка вздыхает:
— Оччень жаль... Придется делу дать официальное направление. Что же, сами виноваты.
И откидываясь на спинку кресла, ротмистр стряхивает со своего лица остатки добродушия и любезности и металлически, по-военному, кричит:
— Адамов! Увести!..
Тоненький звон шпор вползает в кабинет, за этим звоном тянется жандарм. Вырастает в дверях. Ждет.
— Позвольте... — нерешительно говорит молодой человек, — позвольте... Я не понимаю, чего вы хотите от меня... Вы скажите ясно... в чем дело?..
— Адамов! Обождать!..
Голос чуть-чуть мягче, и пальцы снова тянутся к шуршащей, гремящей коробке:
— Ну-с... Сверток с паспортными бланками и печатями был при нас. Вы бросили его незадолго до того, как вас задержали... Прелестно. Сверток вы получили у Никитина... Что-с!?..
— Я не говорил этого!.. — испуганно перебивает молодой человек и обжигается пожаром, который неровными пятнами покрывает его лицо. — Я не признаю этого... Я вовсе не был у Ники... у Никитина...
Серые глаза холодно глядят и смущают. Брови у ротмистра сходятся, на лбу две морщинки — жестокие, безжалостные.
— Вы это сказали!.. Именно это!.. Бесполезно отпираться... Да нас и не это, главным образом, интересует. Вы скажите мне, куда вы должны были отнести сверток? Куда?..
Две морщинки слегка разглаживаются, в голосе снова бархат...
— Никто, решительно никто, кроме меня, не узнает о том, что вы мне скажете. Понимаете: никто, никогда!..
— Я ничего не знаю... — глухо твердит молодой человек. — Это ошибка. Я ничего не знаю. Ничего не сказал...
Дверь возле круглой тумбы с чугунным всадником отворяется. Сутулясь, с заложенными за спину руками, входит старый, седой жандармский офицер. Ротмистр привстает. Стоящий у дверей Адамов вытягивается.
Старик брезгливо, но внимательно разглядывает допрашиваемого и, пожевав губами, спрашивает ротмистра:
— Ну, как?
Ротмистр встает и кривит губы злой усмешкой:
— Запирается. Путает, господин полковник, говорит глупости...
— А? — поднимает брови полковник. — Путает? Ну, что-ж, пусть пеняет на себя. Вы, я думаю, гуманничали с ним, пытались выпутать. Напрасно. Я запрещаю вам это! Слышите, Евгений Петрович? — Я запрещаю!.. Он не ребенок. Нет... Займитесь им, как всеми, и ведите дознание по всей строгости законов. Да... по всей строгости.
— Слушаюсь, господин полковник!