Тысяча и одна ночь - Гольдберг Иссак Григорьевич 5 стр.


Были дни, первые дни после ареста, когда Синявский упорно и настойчиво твердил:

— Я невиновен!.. Это роковое, нелепое недоразумение!

Были дни, когда он, почерпнув откуда-то силу и самообладание, на вопрос:

— Ваше имя? — твердо и уверенно отвечал:

— Кирилов, Иван Николаевич!

И даже очная ставка с Никитиным не скоро разбила упорство Синявского.

Только однажды, когда ему приказали раздеться и показать руки, он позеленел и долго возился с рубашкой, оттягивая последний момент, самый последний момент. И неловко, прикрывая ясный след ранения на левой руке, почти у самого плеча, он все-таки еще раз попытался уйти от улики:

— Это случайная рана. Сам... нечаянно... из нагана...

Но в скорости он сдался. Сразу обессилел. Прикрыл глаза землисто-темными веками и тихо сознался:

— Я сознаюсь... Я, действительно, Синявский... Только, поймите, ведь я был совсем мальчишкой... И всю, всю жизнь я носил потом в себе раскаянье...

И в последнем слове своем на суде он мертвым голосом молил:

— Учтите: я был так молод. Меня запутали в охранке. Меня поймали... неопытного... заставили сделаться предателем... Подарите мне жизнь...

А потом судьи ушли совещаться.

XX.

В продушенном тяжким стадовым духом толпы зале — зашевелились, зарокотали, загудели. Часть слушателей дела хлынула в скрипучие пищащие двери, ища свежего воздуха, возможности размять закоченевшие члены, покурить. Другие остались в зале, полезли к передним скамьям, захватывая удобные места, места, откуда яснее видно будет, как поразит подсудимого предрешенный толпою приговор.

На самых передних скамьях, у решетки, отделявшей судейские места и небольшой пустой четырехугольник серого вытоптанного пола перед ними от толпы, — слушатели остались.

Остались домовитые, запасливые завсегдатаи судебных процессов, пришедшие сюда с узелками, с бутылками бурого чаю или молока. Они развязывали теперь свои узелки, вытаскивали оттуда, выкладывали на колени снедь, рассыпая вокруг себя хлебные крошки, они жадно ели, запивая пищу молоком или чаем прямо из горлышек бутылок. Они непринужденно болтали с соседями, оборачивались к задним скамьям, перекликались с знакомыми, шутили, смеялись.

Рядом с толстыми говорливыми бабами, хитро запасшими возле себя для кого-то места (бабы широко расселись и понаклали на скамью шали и курмы), скромно сидел плотный, коротко стриженный и дурно пробритый старик. Он осторожно развязывал отечными коротенькими пальцами свой узелок и, отвечая шумной, напиравшей на него бабе, уверенно говорил:

— Неукоснительно расстрел. Высшая мера социальной защиты... Никакого, матушка моя, сомнения здесь не может быть!..

— Не поверю. Не поверю! — весело спорила баба. — Мужичёнко в те поры, может, еще и в полных мыслях-то и не был, рассуждения у него правильного не было... Значит, и преступленья у него не полная. Никак ему расстрела не должно быть. To-есть ни в каком разе!...

С задней скамьи кто-то хмуро и желчно перебил бабу:

— Поняла!.. Не полная преступленья!.. Тут человек, может быть, под петлю да в каторгу не малые десятки людей подвел, а ты брякнула: не полная!..

Баба обернулась и, раскрошивая калач, задиристо отрезала:

— Я, милый, на этом-то месте не такие дела видывала. Самых настоящих убивцев при мне туто-ка судили, да и то не всякого, не кажного из них по высшней... А здесь и убийства-то не было. Крови не было, голубчик!.. Да!

Хмурый на задней скамье презрительно фыркнул. Он махнул рукой на бабу непонимающую и обратился к бритому старику.

— Вот какой народ несознательный!.. Ей, вот, подавай непременно кровушку. Она разве смыслит такое обстоятельство, что если провокатор, то обязательно кровь возле него, гибель чья-нибудь по его, гада, причине!.. Правильно я рассуждаю, гражданин?

Бритый старик мотнул головой и прикрыл глаза.

— Да, действительно, — торопливо согласился он. — Совершеннейшая ваша правда!

И, наклонясь к своему узелку, он порылся в принесенном завтраке. Порылся вздрагивающими руками...

Судьи совещались долго. Уже вспыхнули и окутались прозрачными шарами пыльного воздуха лампочки; уже покончили с едою запасливые люди; уже многие, не преодолев усталости, ушли домой, по нескольку раз с упованием поглядев на немую, плотно прикрытую дверь за судейским столом. Часы ползли медленно и лениво. Любопытствующие члены коллегии защитников вяло гадали с защитником по назначению об исходе дела.

— Ананьев ему напаяет... Он такие дела любит!..

— Собственно говоря, коллега, ведь документальных данных нет...

— А показания Никитина? Это, братец мой, чище всякого документа.

— Разумеется... Но если с юридической точки зрения...

Часы ползли. Они уже уползли далеко за полночь. Толпа в зале и в коридоре поредела. Остались самые стойкие, самые жадные слушатели.

Бабы на передней скамейке, отряхнув вокруг себя крошки, тихо дремали. Бритый старик тоже прикрыл глаза и отдыхал.

Когда истома сковала толпу и кое-где тихо рокотал храп, а из полутемных углов воровато тянулись тонкие струи табачного дыма, боковая дверь возле скамьи подсудимых открылась и просунулся тускло вспыхнувший электрическим отсветом штык. Сумеречно прокрякал звонок. Судебный исполнитель выдвинулся откуда-то сбоку и привычно предостерег:

— Суд идет! Встаньте!

Возглас судебного исполнителя, разрывая рыхлую шопотливую тишину зала, разбудил баб, разбудил коротко подстриженного бритого старика. Он нелепо взмахнул руками, словно хватал ими невидимую опору, мотнул головой и, широко раскрывая обезумевшие глаза, хрипло крикнул:

— Господи!.. Господи!.. Господи!..

Но, придя сразу в себя, старик схватился за сердце и, недоверчиво оглядывая соседей, опасливо пояснил:

— Сердце у меня не в порядке...

Но соседи, грузно усевшись на свои места, не слушали его. Они глядели на судей, на Синявского, на штыки...

XXI.

Вялая и липкая тишина укладывалась неспокойно и тревожно. Судьи усаживались за крытый красным сукном стол озабоченно и торопливо.

Синявский, втягивая шею в помятый воротничёк рубашки, поглядел на судей, сухо покашлял, потрогал ненужно замусоленный, вытертый до него сотнями дрожащих рук барьер перед скамьей подсудимых и повернул лицо к толпе.

Сотни глаз, засверкавших ожиданьем и горячим любопытством, взглянули острым, впивающимся единым взглядом в лицо Синявского. И был непереносен их жгучий укол: Синявский быстро отвернулся и опустил руки с барьера.

Но краткий поворот обреченной головы был достаточен, вполне полон и закончен для того, чтобы взгляд Синявского, оттолкнутый сотнею других жадных взглядов, на лишнее мгновенье задержался против чьей-то пары глаз. И эта случайная, ненужная и бессознательная задержка внезапно внесла легкое смятенье на передней скамье.

Бритый старик, тяжело опираясь на загородку и покачиваясь, встал и с замутившимися глазами, бледный, шатаясь, неуклюже полез по рядам к выходу. Ему давали дорогу, негодуя на замешательство и беспорядок, на него шипели:

— Тише, вы!..

Брякнул предостерегающий звонок председателя. Судебный исполнитель придвинулся к первому ряду, готовый установить нарушенный порядок.

Но бритый старик добрался до выхода, скрипнул дверью и вышел в коридор.

В коридоре он прислонился к стене, полез в карман за платком, вздрагивающими руками поднес платок ко лбу, потер им голову, тяжело перевел несколько раз дух и широким взглядом поглядел на запертую дверь. И сквозь плотно закрытые двери, сквозь сизый полумрак коридора и там — через толщу густо-надышанного воздуха судебного зала — еще раз увидел он мгновенный (показавшийся ему бесконечным) острый, испуганный и пугающий взгляд.

Обжигаясь мелким трясущим страхом, втягивая в плечи большую, коротко остриженную (седая щетина плохо скрывала желтую плешину) голову, старик отошел от двери. Ноги его шаркали по проплеванному полу, спина сутулилась; пальцы непокорно и мешкотно застегивали теплый просторный пиджак.

Длинный коридор прошел он, не оглядываясь. На лестнице, наклоняясь над темным пролетом, оглянулся он, помотал головой. Пошел дальше. Сполз по всем ступеням лестницы. Напрягая силы, открыл стеклянную дверь. Вышел в синюю темноту площади.

И в синей неподвижности летней ночи, вдыхая в себя бодрящую свежесть и наносимые откуда-то враждебные городу запахи сенокоса и пахучих, солнцем зацелованных, полей, поднял воротник пиджака и сказал в мирную зыбкую тишину:

— Никак не мог... Ни в коем случае не мог узнать...

Оторвал отяжелевшие ноги от каменных плит тротуара. Пошел.

И мирная, зыбкая тишина и синь устоявшейся ночи поглотили его...

XXII.

Синь устоявшейся ночи все глубже и темнее. Пустые улицы, такие чистые и просторные, спят и отдыхают. Слепые окна загадочно мерцают пустыми стеклами. Деревья в скверах и на улицах недвижны и молчаливы. Каменные стены излучают дневную солнечную теплоту. За каменными стенами покой и сон. Вместе с людьми, придавленными сутолокой, шумом и заботами дня, спят вещи. Спят шкафы, на полках которых сжались книги, папки с делами, груды дел.

В спящем двухэтажном доме с подвалом, с решетками на наполовину ушедших в землю окнах тревожный покой вещей мягко и неслышно пятнает серый в серой полумгле кот.

Он сидит, прижавшись за шкафом, в углу. Из своего угла он видит фосфорисцирующим и то золотыми, то огненно-зелеными глазами весь тесный ряд шкафов, полок, бумаг на них.

Он неслышно поводит кончиком хвоста, весь застывший, весь недвижимый, как вкрапленное в рыхлую полумглу мягкое изваяние.

Впитывая в себя все шорохи, все обломки, осколки звуков, намеки на звуки, он чувствует, как из-под шкафов осторожно выкатываются крысы и озабоченно ищут хода внутрь застекленных клеток, к пахнущей легкой плесенью и пылью лет бумаг. И когда, забыв осторожность, поверив обманчивой мягкости и безопасности тишины, крысы по-одиночке начинают карабкаться по стенам шкафа, мягкие формы серого в серой полумгле кота каменеют, наливаются упругостью и силой, и он сильным броском вылетает из своего убежища. Когтистыми лапами загребает он тогда свою жертву и, сладострастно и жестоко мяукая, всаживает в ее хребет острые белые зубы...

Ночь шелестит слабыми шорохами и шопотами. На шкафах надписи, толстые связки дел перехвачены видными сквозь стекла голубоватыми полосками; на полосках тоже надписи. Черно и равнодушно темнеет:

«Губернское жандармское управление...».

«Охранное отделение»...

Бесстрастно выглядывают цифры:

1903.

1904.

1905.

1906...

В крайнем шкафу, на средней полке пачка бумаг обвита полоской, на которой холодное:

1911.

Эту пачку сдвигали с места: на краешке полки перед нею нет ни пылинки. Эту пачку усердно рассматривали. Каждый лист, заключенный в ней, трудолюбиво читали, перечитывали; каждое имя, встречающееся на этих листах, запоминали, разгадывали, выясняли. Вот с этих страниц выползли подробности, позже рассказанные в зале суда пред бледневшим и замиравшим от обреченности человеком. С этих страниц сошло и вкрапилось в дело о провокаторе Синявском новое слово: кличка «Семинарист». С этих листов выскочило число 25 — цена предательства Синявского. Ежемесячное вознаграждение за работу, оцененное в двадцать пять рублей...

Но осталось еще неразгаданным часто мелькавшее и на листах этой пачки дел, и на страницах других, собранных под датами «1905», «1906» и позже — ласковое и странное прозвище:

«Волшебник».

Глухое недоумение, тупое молчание встречали спрашивавшие:

— Кто же этот трудолюбивый, ловкий и ценный для охранки, для жандармов сотрудник под кличкой «Волшебник».

И папка с четкой надписью на обложке «1911», уложенная аккуратно обратно на место — на среднюю полку в крайнем шкафу, бесшумно и неподвижно хранила неразгаданное имя...

Серый кот снова на своем месте — в углу, за шкафом. Он неслышно поводит кончиком хвоста. Он изредка закрывает свои видящие в полумгле глаза и сторожко дремлет.

Но он не спит. Он всегда, каждое мгновенье готов налиться силой, упруго приготовиться к верному и быстрому скачку.

Он в синей ясности ночи бодр и деятелен...

XXIII.

Человек идет по коридорам трехэтажного дома. Он останавливается перед нужной ему дверью; входит.

Человек проходит к столу, за которым сидит тот, к кому он пришел. Он здоровается, садится в посетительское кресло, раскладывает на коленях портфель, роется в нем.

Вынимая из портфеля пачку бумаг, человек невесело усмехается и говорит:

— Вот тут, по моей оплошности, осталось у нас незаконченное дельце одно... О двух вагонах дичи... Собственно говоря, все с обеих сторон — и с нашей и со стороны вашего оперативного отдела — закончено, только некоторые формальности... Так вот...

Сидящий за столом — весь внимание и деловитость — берет у пришедшего бумаги, просматривает их, кивает головой.

Пришедший закрывает портфель, встает...

— Вы оставьте, — говорит сидящий за столом, — оставьте у меня бумажки. Будет все сделано...

— Ладно! — говорит человек, слегка наклоняет голову и прощается.

Уходя из кабинета, он оглядывает его, у двери приостанавливается и беспричинно вздыхает.

Затем человек выходит в коридор и по коридору идет бодро, крепко отстукивая каблуками. И уже больше не оглядывается и больше не вздыхает...

Назад