— Зачем им немецкие дети? — сонно откликнулась первая женщина. Эрика прижалась к ее спине и заснула. Утром ее разбудили. Она надела платье и вышла за порог. Одна из женщин показала ей, куда идти. И девочка пошла в ту сторону, думая о том, как попросит работу. По–немецки нельзя, русский язык Эрика забыла, а по–казахски говорить еще не умела. Ее ножки просто шли вперед по холодной мокрой утренней траве, в ту сторону, куда указала ей женщина.
* * *
Южная Сибирь — это все равно Сибирь, а может даже хуже, зима начинается уже в октябре. Здесь ветры не встречают нигде препятствий. А зима 44‑го года, казалось, намеревалась убить все живое. Голодная, в коротком пальтишке, в дырявой курточке, Эрика должна была пройти пятьдесят метров до ближайших землянок. Там было тепло: печи топили сухими коровьими лепешками. Хоть один раз в день, но поесть ей за работу давали. Но сегодня буран понес ее в степь. Она с ужасом понимала, что там волки, которые только и ждут ее, чтобы съесть. Девочка упала на землю, пытаясь хоть за что–то уцепиться замерзшими ручками, нащупала камень и подумала: «Если я понесу его, то стану тяжелее, и буран не унесет меня». Камень был тяжелый. Девочка отсчитала пять шагов и останавливалась. Шла долго. Дойдя до первой землянки, оставила камень у порога и вошла. Ее никто не приглашал, но и не прогонял. Она села рядом со старухой и стала теребить шерсть. Замерзшие руки не слушались, но постепенно пальцы согревались. В обед все сели пить чай со сливками. Вкусно пахли баурсаки — пышные подушечки из муки и масла. Эрике тоже дали поесть. Она знала, что кроме того, что она сейчас здесь получила, сегодня уже ничего не будет. И завтра сюда приходить нельзя. Нужно в другой дом идти. Хозяева говорили о войне, о фашистах. Эрика уже понимала их, но сейчас она думала, как пойдет домой. Когда она днем вышла, держась за стенки землянки, камня у дверей не было. И она решила переждать буран, переночевав с овцами в кошаре. Кошару охранял от волков старик–казах с ружьем. Эрика решила пойти туда раньше, пока кошару не закрыли на ночь. Она пробралась в угол, села было между баранами, когда в темноте раздался возмущенный детский голос: «Смотреть надо, куда садишься!». Эрика вскочила на ноги. После ослепительного снега она ничего не могла разглядеть. «Кто здесь?» — спросила она неожиданно по–немецки.
— Ну я, Вольдя, — тоже по–немецки ответил голос и добавил: — Прячься. Я нарочно раньше пришел, кушать хочу.
Вольдя тоже осиротел, и ему, как и Эрике, шел шестой год. Он жил тем, что крал еду у местных жителей: ему не давали никакой работы.
— А здесь только сено и козы, еды никакой нет, — удивленно сказала Эрика.
— Ага, а под животом у коз молоко. Правда все меньше. Скоро они не будут доиться. У меня с собой чашечка. Я надою и попью. Я тут давно ночую. А ты чего пришла?
— Мне холодно, и я легкая, меня ветер уносит в степь, — пожаловалась ему Эрика.
— Тихо. Кто–то идет, — прошептал Вольдя.
Она услышала хруст снега, двери открылись. Кто–то в клубах пара затолкал в кошару двух баранов. Дверь закрыли на замок.
— Все. Теперь до утра не придут. Здесь уже всех подоили. Давай будем толкать козу к стогу сена. Только щупай, чтобы было вымя. Все равно немного от каждой надоим, — сказал ей Вольдя.
Толкать коз было нелегко. Зато Эрика согрелась. Потом она услышала, как в железную чашечку затринкала струя.
— Ты вчера кушала? — тихо спросил Вольдя.
— Не знаю, не помню.
— А сегодня?
— Кушала, но не докушала. Я все время голодная.
— Тогда я сейчас попью молока, а потом ты.
Скоро Вольдя протянул и ей чашечку теплой жидкости. Изрядно уставшие, дети зарылись в стог сена и прижались друг к другу. Вольдя сказал: — Как закричит петух под утро, надо снова доить. Тогда много молока будет. Попьем и спрячемся поглубже в сено. Утром придут женщины доить, ты потихоньку выйдешь и зайдешь, как будто помогать хочешь. Тебе разрешат, ты девочка. Вот в эту чашечку надоишь и мне поставишь. Хорошо, что ты пришла сюда, — зевая говорил Вольдя.
Дети заснули до утра. Петуха они не услышали. Вольдя растолкал Эрику:
— Тихо, — сказал он. — Пришли на дойку с фонарями. Прокрадись к двери. Там ведро стоит пустое. Возьми его и понеси той тетке. Скажи, что тоже будешь доить. Не вздумай по–немецки, только по–казахски говори.
Эрика сделала все, как сказал Вольдя. Женщина удивилась и спросила:
— А когда ты пришла? Я тебя не видела. А доить ты умеешь?
Тетка показала Эрике как это делается, посмотрела на ее ручки и сказала:
— Как такими тонкими пальчиками работать? Я тебе дам молока, только ты никому не говори, — и, вздохнув, добавила: — Сколько маленьких голодных сирот!
Проходила зима, и быстро таял стог сена. Скоро Вольде и прятаться уже было негде. Дети так привыкли друг к другу, что делились каждой крошкой хлеба. Вольдя попросил Эрику сказать дояркам, что он может пасти скот. Но бригадир–казах ответил:
— Какой пасти? Его еще надо охранять. Собак приведут.
Вольдя расстроился. Эрика утешала его:
— Ничего. А ты все равно ходи и паси. Собаки привыкнут. А когда им дадут кушать, ты с ними поешь.
— Ага. Отберешь у них. Загрызут, — грустно сказал Вольдя.
Теперь он ходил ночевать в дом, где жила Эрика. Он принес свежей соломы, и они спали у печки, которую женщины протапливали только тогда, когда нагревали кипяток. Коровьи лепешки закончились и больше топить было нечем.
Наступил март. То там, то сям среди почерневшего снега появлялись сухие полянки. Ребятишки собирались вместе. Мальчишки играли в бараньи кости. Вольдя был тоже с ними. Эрика стояла рядом и наблюдала за игрой.
Солнце пригревало вовсю. Жить стало веселей. Каждый корешок, каждая луковичка в земле были съедобны. А на холмах уже росли маленькие мягкие растения, прозванные заячьей капустой. Казахские ребятишки с удивлением засматривались на то, как немецкие дети отправляли в рот разнообразные корешки. Вольдя однажды сказал:
— Все! Ягнята родились. Теперь молока будет много. Женщины будут делать аремшик и курт. Потом все это будет на крыше сушиться, как прошлым летом. Помнишь? Ох и вкуснятина! Я тебе буду приносить.
— Побьют тебя, красть грех, — испуганно сказала Эрика.
— А чего же кушать тогда? — спросил Вольдя.
Но через некоторое время детям дали работу. За это полагалась маленькая чайная чашечка кислого молока. Эрика в паре с Вольдей ходила на летнее пастбище за молоком. Бидоны закрывались так крепко, что их нельзя было открыть. Дорога вела далеко–далеко, казалось, прямо в небо. Степь жила своей жизнью: букашки, бабочки, птицы, змейки, суслики. И дети кружились, закрыв глаза, потом падали на землю, и земной шар качал их.
Весть о конце войны пришла и в глухую казахскую степь. Немецких сирот определяли в особые детские приюты, где содержались дети родителей, отбывающих наказание в лагерях. И маленькая Эрика, которая радовалась весне и солнцу, вдруг оказалась за высоким забором. Вместо степи, оврагов и холмов, вместо дороги, ведущей далеко–далеко, вместо всего живого перед ней положили какие–то тряпочки и спресованный из опилок огрызок куклы. Эрика к ней не притронулась. Она целыми днями стояла у окна. А когда детей выпускали на короткое время во двор, находила щелку в заборе и смотрела на улицу. Но там была только свалка мусора, на которой росли желтые цветочки.
* * *
Война прошла, но амнистии в лагере так и не было. Все напряженно ждали смерти Сталина, а он, казалось, как Кащей Бессмертный, не умрет никогда. Гедеминов только в этом случае мог рассчитывать на свободу.
В лагерь доставили военнопленных. Среди них был и граф Петр. Он лежал в клинике для заключенных. Это сообщение принесла Гедеминову из больницы княжна Мари Володарская. Он тут же взял продуктов из своих запасов, вина, шоколада и пошел навестить графа. Тот был неузнаваем, кожа да кости.
— Здравствуйте, князь, — вяло поздоровался граф Петр. — Пришли посмотреть на то, что от меня осталось? Меня больше нет. Сколько мы не виделись?
— Четыре года, граф. Здравствуйте! Ну, во–первых, я рад уже тому, что вы живы. А во–вторых, выпьем за встречу. А потом уж поговорим. Я поесть вам принес.
— Вы принесли вино? Это замечательно, спина горит. Надо вином обработать. — Граф лег лицом вниз, и Гедеминов увидел, что рубашка прилипла на спине, где гноилась рана ввиде кровавой звезды.
— Да что же это такое?! Откуда это? — поражен был всегда невозмутимый князь.
— Это в НКВД. Попов обработал, — перешел на французский граф. — Сам допрашивал меня в подвале. Я признался, что завербован немецкой разведкой. Я дал подписку о неразглашении того, что со мной было. Но вам, князь Александр, я сейчас все расскажу.
История графа Петра была следующей.
После того как он записался в штрафную роту, у него в голове была одна мысль: «При первой же возможности присоединиться к Русской освободительной армии». Оставаясь в неволе почти двадцать лет, граф понятия не имел, что творится в мире. И немцев во Второй мировой воспринимал как освободителей типа Антанты. Потому он и записался в штрафную роту.
В плен он попал с ранением левой руки. Потерял сознание из–за большой потери крови и очнулся в немецком госпитале. Рану зашили. Через некоторое время его вызвали к начальнику госпиталя на комиссию. Рядом с врачом сидел офицер. Граф Петр с интересом разглядывал его форму. Офицер тоже смотрел на странного русского солдата, в глазах которого не видел страха и обреченности. На рядового он не был похож, хотя острижен наголо.
— Кто вы? — спросил офицер. Граф Петр ответил:
— Я поручик царской армии, граф Петр Гарабурда.
— О! — обрадовался офицер. — А я граф фон Роон.
Они разговорились. Граф Петр рассказал о себе.
— Я отправлю вас во французскую зону как француза, оказавшегося в начале войны на территории России. Больше я ничего для вас, к сожалению, сделать не могу. Прощайте.
Обещание свое он выполнил.
— Это было в 1944‑м, — продолжал граф Петр свой рассказ. — Мы организовали побег, и я сражался во французском Сопротивлении. В то время я уже смирился с Советской властью. Думал, Родина есть Родина. Власти приходят и уходят, а родная земля остается. Когда кончилась война, я со свидетельскими показаниями об участии в Сопротивлении, награжденный французскими наградами оказался в советской комендатуре в Берлине. Нас было много. Некоторые из нас воевали с фашистами в Италии. С нами хорошо обращались, и мы думали: «Страна стала другой».
Через восемь месяцев мы приплыли в Одессу. Нас встречали множество людей. Живой коридор цветов, по которому мы шли к большому зданию, заставил нас растрогаться до слез: «Родина любит нас». Но в здании были две двери. Одни, в которые мы входили, и другие, «черный ход», откуда нас выводили как предателей Родины и шпионов. Заседавшая там же «тройка» определила мне 13 лет лагерей. Любят они это число. Но и это было не все. Меня, как шпиона, допрашивал палач НКВД, наш Попов, а после допросов, под занавес выжег мне звезду на спине. Чтобы я до конца жизни сожалел о содеянном и помнил о советском строе.
Гедеминов медленно сказал:
— Вот что, граф, вы пока пейте и ешьте. Вернусь с профессором. Вы его помните. Он еще жив и по–прежнему не свободен. Это чепуха — ваша рана. Только физическая боль. Вам нужно другое. Вернетесь к творчеству, и все душевные раны зарубцуются. Кстати, за мной пришла княжна Мари. Красивая женщина. Я знаю, она к вам неравнодушна. Может, от этого сообщения вам легче станет? Если можете сесть, сядьте, и давайте выпьем вина. Начальство меня любит. Вина они пьют из подвалов, столетние вина. Ваше здоровье, граф. А с Поповым и у меня свои счеты. Придет время — расквитаюсь и за вас. Куда он от меня денется?!
Произвол судьбы
Аделина тоже верила, что после войны ее освободят и она наконец найдет дочь и мужа. Однажды профессор получил весточку. Писал его племянник, который был до войны работником музея, а теперь рубил уголь вместе с другими немцами на шахтах Караганды. Профессор сказал Аделине: «Здесь он упоминает о каком–то Фонрене, Фридрихе. Это случайно не ваш муж? Этот Фридрих Фонрен работал в Московском Политехническом институте. Перечисляются еще немецкие фамилии…».
Аделина побледнела и еле устояла на ногах. Радость и страх сковали ее одновременно. «Жив! Но что я скажу ему про Эрику?» — мелькнуло в голове. Она написала мужу всю правду. После этого переписка, хоть и редкая, но завязалась Они поддерживали друг друга в письмах, надеясь на лучшее. Однако амнистия не коснулась заключенных немецкой национальности.
В том далеком довоенном июне Фридрих Фонрен, проводив на вокзал жену и дочь, и оставшись один в квартире, вдруг забеспокоился. Он чувствовал: вот–вот должна была разразиться война. Никто в нее не верил, но об этом говорили все чаще. В последнее время в институте отношение к нему, как к немцу, было более чем прохладным. Заявление об отпуске, правда, подписали, и на 22 июня у него был билет на вечерний поезд. Уже на вокзале он услышал сообщение о том, что началась война и все мужчины мобилизуются на фронт. Это была катастрофа. Фридрих Фонрен не разделял оптимизма людей по поводу неприступности страны и понимал, что война эта закончится не скоро. Он сдал билет, вернулся домой, сложил вещи жены и дочери в чемодан, в другой положил скрипку, семейные фотографии и постучался к соседке, чтобы оставить у нее все это на хранение. Соседка эта обычно охотно оставалась с маленькой Эрикой. Но в этот раз Фридрих Фонрен был удивлен ее холодным отношением к себе и понял: теперь она видит в нем только врага. Подумав, соседка все же согласилась и взяла вещи. А Фонрен сложил в рюкзак продукты, теплые вещи, сапоги и отправился на сборный пункт в военкомат.
Во дворе военкомата было много народу, и по громкоговорителю объявили, где именно должны были собираться мужчины немецкой национальности. Фонрен понял все. Там уже стоял конвой.
Подкатили грузовики. Немцев срочно погрузили и повезли на вокзал. Вместо пассажирского вагона на юг ему был уготован товарный, в котором перевозили скот и который, похоже, никто никогда не мыл. Их привезли на заготовку леса. Продукты у всех кончились. Люди были размещены в каких–то временных бараках и ожидали, что их накормят, но кормить немцев никто не спешил. Охранники или не разговаривали с ними, или ругали их площадной бранью. Не приученная к физической работе московская интеллигенция падала от усталости. Но в лесу всегда можно было расставить силки, поймать дичь. Летом кормились корнями и корой деревьев, осенью — ягодами, грибами и орехами. И все же все четыре года войны молодые люди умирали от цинги и воспаления легких. А живые ждали конца войны. Но когда, наконец, наступил этот день, и Фридрих Фонрен поверил, что теперь отыщутся его жена и дочь и все они снова заживут в своей маленькой московской квартире и будут счастливы, как до войны. Немцев поместили в товарные вагоны и повезли в Азию, в шахтерский город Караганду. Кто–то грустно произнес старинную русскую пословицу: «Вот тебе, бабка, и Юрьев день». Это был крах. А ведь он столько думал о встрече, он представлял себе свою Аделину похудевшей, в плохой одежде, но такую же молодую и красивую, а рядом с ней подросшую длинноногую Эрику. Ей должно исполниться в июле семь лет. Он думал: «Она меня не узнает. Может, даже будет первые дни бояться меня, но потом привыкнет». Гадал, как встретятся они с женой, как бросятся друг к другу навстречу. Наверное, Аделина будет плакать от радости. Да и он едва ли удержится от слез.
Остановка прервала его приятные мысли о встрече с семьей. Двери вагона раскрылись, и кто–то грубо крикнул:
— Выходите, господа фашисты! Быстро строиться в шеренги.
Работать в шахте было гораздо труднее, чем на лесозаготовках. К тому же и без того маленькие хлебные пайки для немцев урезались. Шахтеры требовали справедливого распределения хлеба, а немцы должны были молчать. Их бы все равно никто не выслушал. Теперь главным для них было найти своих близких. Многие оставили родных за две, три тысячи километров отсюда, а находили совсем рядом, в Казахстане. Переписка им не запрещалась. И каждый, кто находил своих, спрашивал о знакомых. Таким образом поиски ускорялись в десятки раз. В одной бригаде с Фонреном работал Адольф Тринкверт. Он нашел своего дядю, профессора Тринкверта, в лагере и сообщил тому о своих товарищах, и о Фонрене в том числе. Именно тогда Фридрих получил письмо и узнал, что его жена Аделина отбывает срок и работает в зоне врачем. Фридрих Фонрен был поражен: почему она не в Трудовой Армии, как все немцы? Какое преступление могла совершить его Аделина, добрая и мягкая по натуре, которая даже голос ни на кого повысить не могла? И где их дочь Эрика? Он написал жене письмо, в котором не было вопросов (цензура этого бы не допустила). Он писал ей о своей любви, вспоминал тихую счастливую жизнь до войны и ждал ответа. Ответ пришел нескоро и был невеселым. Аделина написала ему всю правду, винила себя в потере дочери. Фонрен снова написал жене письмо, просил ее не казнить себя, пообещав навести среди знакомых справки о сестре и дочери. Но жить ему было все трудней. Все больше ослабевших от голода и непосильного труда не могли подняться из шахты на поверхность. Когда упал его друг Адольф Тринкверт, Фонрен потащил его медленно к клети. Ему никто не помогал. Немцев за людей не считали. Да и сам Фонрен чувствовал, что долго не протянет. На всякий случай он написал жене прощальное письмо, чтобы она не забывала, как он любил ее, и пожелал ей найти дочь и Лизу. И наступил день, когда Фридрих Фонрен действительно был не в состоянии выбраться из шахты. Его друг Адольф был в больнице и надеяться ему было больше не на кого. Он лежал обессиленный, а шахтеры переступали через него, пинали его и говорили: «Вот еще один фашист подыхает».