Небит-Даг - Кербабаев Берды Мурадович 7 стр.


В кабинете смеркалось. Сидели, не замечая этого, не зажигая лампы. Сулейманов молчал, но как-то деятельно молчал: в полутьме Сафронов слышал его дыхание, геолог внимательно слушал. Видно, ему было важно найти свое собственное точное отношение к начальнику конторы, с которым еще предстояла трудная борьба.

— Я знаю Човдурова с детства, — продолжал Сафронов. — Никогда не скажу, что он равнодушен к существу дела, заботится только о программе, о цифре, о лице конторы. Он не меньше нас с вами болеет за будущее туркменской нефтяной индустрии, мучается, если что не ладится. Беда его характера в другом: в незыблемой вере в собственную непогрешимость. Самое страшное, когда он принимает поспешное решение. Тогда конец! С места не сдвинешь. Вот почему — я это давно заметил — опасно не то, что он еще в голове держит, а то, что он уже высказал. И сегодняшний ход его мыслей страшен не сам по себе, а потому, что мы с вами будем биться, как я сказал, года два и ничего не добьемся до тех пор, пока…

— До каких пор? — живо переспросил Сулейманов.

— До тех, пока он со своим упрямством не свернет себе шею и его не снимут с работы, — не колеблясь, закончил Сафронов.

— Вы думаете, это ему поможет?

— Наверняка.

— Сомневаюсь! Вам когда-нибудь приходилось иметь дело с упрямым быком? Нет? А я пахал на таком быке в ранней молодости и сумел так поладить с ним, что он слушался и трудился не за страх, а за совесть. Но однажды мой отец не сдержался, ударил его, и погубил навеки. Что потом ни делали: и подлаживались и колотили, бык только выкатывал глаза и лежал как дохлый, будто и не чувствовал ударов. Когда я смотрю на Аннатувака, я часто вспоминаю этого быка…

Сафронов развел руками.

— Значит, по-вашему, не противиться злу?..

Позвонил телефон, и разговор надолго прервался. Сулейманов, засветив лампу на столе, диктовал сводку, рылся в папках. Лениво оглядывая давно знакомый кабинет, Сафронов залюбовался игрой света на стеклах книжного шкафа. В этом шкафу — вся документация на сотни пройденных скважин. Она накапливалась годами и росла на его глазах.

Двадцать два года назад еще совсем молодым инженером Сафронов приехал в Небит-Даг. Незадолго перед тем он кончил Московский нефтяной институт, проработал четыре года на Апшеронском полуострове и смело отправился за Каспий осваивать новые месторождения. В то время не было еще ни города, ни поселка на промыслах, ничего не было, кроме двух буровых вышек. Строился барак и стояли четыре палатки. Воду привозили в бочках. По ночам выли волки. Голые холмы днем казались печальными, по ночам — страшными. В сумерки из-под камней, из кустов выползали кобры. В палатках перед сном ловили скорпионов и фаланг — на свет, на фонарь…

Закладывались новые буровые, но они считались экспериментальными, и техническое оснащение было никудышное, верблюды волокли со станции длинные трубы. Груз был неудобный — верблюды жалобно ревели. Кочевники, привыкшие лопатами рыть колодцы в поисках воды, впервые увидели, как бурильные трубы входят в глубокие недра земли, и удивлялись:

— Ай, что за чудо!

Не только инженера или мастера, но даже простого чернорабочего трудно было найти в те годы среди местного населения. Таган Човдуров был одним из первых туркмен, пришедших работать на промысел. Его сын Аннатувак учился тогда в передвижной школе кочевников, а летом пас овец в только что возникшем колхозе. Иногда мальчик приходил на промысел к отцу. Полуграмотный Таган и сам в то время усердно посещал вечернюю школу. Гордясь и собой и сыном, он клал руку на плечо подростку и говорил: «Учись, сынок, учись… Вырастешь, будешь таким же инженером, как дядя Андрей». Аннатувак только головой мотал: «Я инженером не буду. Если останусь в ауле, стану председателем колхоза, если в город переедем — милиционером». И, глядя на мальчишку, Андрей Николаевич думал: «Ишь какой важный, обязательно администрировать ему нужно! Интересно, что из него выйдет, когда вырастет?»

А теперь Аннатувак Човдуров — начальник конторы, и буровым — нет числа. На промыслах больше половины работников туркмены. Каждый год только из Небит-дагского нефтяного техникума приходит около ста молодых специалистов.

Положив трубку, Сулейманов вернулся к прерванному разговору.

— Я знаю Човдурова меньше вашего, хотя четыре года тоже немалый срок. Конечно, вы правы: если не брать в расчет тяжелый характер, он хороший работник и даже человек неплохой…

— Ах, Султан Рустамович! — нетерпеливо воскликнул Сафронов. — Что мы все об Аннатуваке толкуем! Что с ним было, что с ним будет… Как вспомнишь, каким был отец этого самого Аннатувака еще совсем недавно, сразу все обретает другой масштаб.

— Вы правы, — миролюбиво заметил Сулейманов, — и спора у нас нет…

— Какой там спор! — отмахнулся Сафронов. — Пока вы говорили по телефону, я тут предавался воспоминаниям. Я ведь дневник веду… Двадцать лет назад, когда я посадил деревцо около своего дома, жена сказала: «Зачем? Неужели ты веришь, что мы увидим, как оно вырастет?» Сегодня мой дом окружен густым садом: лох, акация, гледичия, тутовник, карагач — солеустойчивые породы… Астры цветут замечательно! Виноград лезет на крышу… Когда я приехал в Туркмению, геологи повсюду находили признаки нефти: отложения твердых битумов, породы, пропитанные нефтью, в июльский зной, когда раскалялась пустыня, нас просто преследовал запах нефти, только… нефти не было. А в год, когда родился мой старший сын, в Небит-Даге забил грандиозный фонтан. Знаменитая скважина номер тринадцать — о ней писали во всех газетах, с нее-то все и началось! Нынче летом сын приехал на каникулы, я подвел его к тому месту, где когда-то была тринадцатая, та самая…

Сулейманов с интересом слушал Андрея Николаевича. Его озадачил не ход мыслей Сафронова, а то, с каким воодушевлением высказывал их этот трезвый, как ему всегда казалось, сугубо практический человек, совсем не склонный к пафосу.

— Современники всегда удивляются юности гения, — продолжал Сафронов, — ничто не может постигнуть, как это — вчера был мальчишка, под стол бегал — и вот уже он великий поэт, мировой ученый, деятель человечества… А на моих глазах нечто подобное произошло с целым народом. Кочевники, погонщики верблюдов, дети пустыни создали передовую индустрию, построили город, который мы зовем с гордостью туркменским Ленинградом, вырастили сады, сами пошли в институты за знаниями, основали свою Академию наук… Давайте чаще удивляться, Султан Рустамович! Ведь наш сегодняшний конфликт с Аннатуваком — не сомневаюсь, что он еще испортит много крови нам обоим, — это только так, ведро воды на корни яблони. Мы спорим: надо ли полить часом раньше, часом позже… Но ведь яблоня вырастет, непременно вырастет!

Выйдя из-за стола, Сулейманов подошел к Андрею Николаевичу, уже давно расхаживавшему по комнате.

Когда я попросил вас остаться, — сказал геолог, — мне просто хотелось поплакать в чью-нибудь жилетку. А вышло так, что я и пожаловаться не успел, а настроение переменилось. Это замечательно, Андрей Николаевич, что вы так думаете, вернее, способны так думать, я от всей души благодарен вам.

Сафронов улыбался. Ему давно нравился этот человек, с первых дней совместной работы они подружились. Годами геолог был старше инженера, но в Туркмении появился недавно. Сафронов знал, что четыре года назад, когда министерство направило Сулейманова в Небит-Даг, ему предлагали пост управляющего трестом, но он отказался, говоря, что слишком любит свою специальность и надеется больше пользы принести в поле.

Так и стояли они посреди кабинета, два расчувствовавшихся немолодых человека: Сулейманов — легкий, маленький, лысоватый, с воздушными вихрами круто вьющихся волос на висках, Сафронов — громадный, тяжеловесный, с густой, зачесанной назад полуседой гривой. Рукопожатия показалось недостаточно Сафронову — он обнял геолога и, приподняв его, сказал:

— Вас называют прекраснодушным человеком. Есть какой-то иронический оттенок в этом слове. Прекраснодушный — оторванный от земли, парящий над землей… А по-моему, это хорошо. В трудовом коллективе обязательно кто-нибудь должен воспарять. Особенно здесь у нас, на краю света.

И быстро вышел из комнаты, оставив Сулейманова смеяться в одиночестве над тем, как ловко Андрей Николаевич все переложил с больной головы на здоровую: кто же, собственно, из них воспарил?..

Глава одиннадцатая

Старая хочет внуков

— Отец прилетел! Вот радость нежданная…

— Знаю. Мне уже на промысле сказали. Дома он?

— Как же!.. Прямо с самолета — в кабинет начальника. Только позвонил по телефону: жди. Я жду. Три часа жду, тридцать дней, три года буду ждать. Обед простыл…

Не слушая мать, возбужденную долгим ожиданием мужа, Нурджан пошел в комнаты. За окнами багровое, как всегда после песчаной бури, дымное солнце уже склонялось над крышами. Когда Нурджан глянул на улицу, последние лучи освещали белые стены двухэтажных домов, желто-зеленую, уже по-осеннему изреженную листву молодых акаций. На минуту все приобрело тревожный красноватый оттенок — и листья деревьев, и лица прохожих, и даже асфальт мостовой. Хлопотливые воробьи стайками перелетали с места на место, и в их переполохе Нурджану чудилось печальное смятение. Он равнодушно смотрел вниз и по сторонам, все подмечая бессознательно и ничего не видя. По пути домой он размышлял о многом и совсем не так воодушевленно, как утром, и теперь мысли спутались настолько, что он не знал, на кого обижаться и кого упрекать. Уж не себя ли самого?

Как ни была Мамыш поглощена приготовлением праздничного обеда по случаю приезда мужа, она сразу почувствовала, что сын расстроен. Он и в квартиру вошел, словно должник, не знающий, как расплатиться. Она терялась в догадках, но, несмотря на свой стремительный и бесцеремонный характер, удерживалась от расспросов — все равно сейчас ничего не расскажет, лучше отвлечь мальчика от тяжелых мыслей.

— Нурджан, сынок, иди умойся, ванна готова. У тебя все лицо в пыли… Ну и буря же была! Двойные рамы на окнах, а в комнатах песок, постель в пыли, будто терся об нее чесоточный верблюд. Целый день подметаю, выколачиваю… Это же не квартира — целый город! Пока обойдешь — обед сварится. Трудно, ох как трудно одной хозяйничать, но отец не понимает этого, да и никто не понимает.

Нурджан, однако, прекрасно понимал, что последние слова относятся к нему, но ничего не ответил и молча направился в ванную.

— Да, сынок, ты пока помойся, а я чаю заварю, — заключила Мамыш.

Но и в ванной Нурджан слышал, как, переходя из комнаты в комнату, она разговаривала сама с собой:

— До чего же хорошая вещь этот газ! Повернул кран, чиркнул спичкой — и делай что хочешь! Хочешь — купайся, стирай, хочешь — обед вари. Ни золы, ни дыма. Дров не подкладывай. В ноги бы поклониться тем ученым людям, что нашли газ! А давно ли в ауле Гарагель на Челекене разжигала сырые дрова, от дыма задыхалась, от копоти отмыться не могла, под рваным одеялом дрогла на ветхой кошме. Теперь вот живу, как во дворце Игдир-хана.

Каждый раз, как возвращался на два-три дня из пустыни Атабай, старуха становилась вдвое говорливее — это в жаркой болтовне источалась ее радость. Весь год она была одинока и, значит, несчастна. Всем было понятно, что эта женщина создана для большой семьи.

Надев полосатую пижаму, Нурджан вышел из ванной и улегся на ковре, облокотившись на подушку. Мать поставила перед ним чайник с зеленым чаем.

— Помылся в теплой воде — и словно с плеч тяжелый груз сбросил! Не так ли, сынок? — спросила Мамыш, не теряя надежды допытаться, что случилось с сыном на работе.

Нурджан вспомнил, с каким азартом мать пугала утром непогодой, и с улыбкой спросил:

— Ну как, миновала нас беда?

Не слушая, мать продолжала свое:

— По усталым глазам твоим вижу, что день сегодня был тяжелым…

Мамыш сказала правду. Нурджан оставил в ванной вместе с пылью и грязью и свою тоскливую досаду и теперь был вполне способен отшутиться:

— Значит, ты по глазам видишь, что у меня на душе?

У старой совсем развязался язык. Устроившись поудобнее на ковре против сына, она принялась объяснять:

— Я же мать! Аман-джан и ты, оба вы забыли, сколько трудов стоило вырастить вас. Когда ты был маленьким, я всегда знала, почему ты плачешь или смеешься. И сейчас ты для меня такой же ребенок. Не только твое горе — каждый твой вздох мне понятен. Думаешь, я не догадалась, что расстроен ты не из-за ветра, а совсем из-за другого? А зачем скрываешь от меня свои горести и радости? Пока что нет у тебя человека ближе матери. Я даже удивляюсь, как ты не замечаешь, сколько вокруг девушек, подобных цветам, ходишь, как слепец… Ты не стыдись меня, скажи, что с тобой случилось? Работа не ладится? Или получил выговор? Или не посчитались с твоим мнением? Или плохо идет нефть?..

Она тихо задавала свои вопросы, покачиваясь перед сыном, и лоб ее морщился под седыми прядями, глаза щурились в редких ресницах, во рту тускло мерцал белый металл вставных зубов.

Чувствуя, что вопросам не будет конца, Нурджан поморщился.

— Мама, я и так устал, а ты все что-то хочешь выпытать… К чему это?

Нурджан забыл, что остановить мать, если она решила чего-нибудь добиться, невозможно.

— Я знаю, — неумолимо продолжала она, — ты все скрываешь… Не то что сам — даже если выпытывать стану, ты разве скажешь? Но могу ли молчать, сердце-то не камень. Чего ты боишься, что я буду радоваться твоим печалям и печалиться твоим радостям? Или разнесу по свету твои слова?

Нурджан совсем растерялся под таким натиском и жалобно попросил:

— Дай хоть чаю попить спокойно.

— Пей чай, кушай на здоровье! Отец неизвестно когда придет… Неужели ты не можешь понять, что с тех пор, как Аман-джан стал на войне калекой, я все время живу с горем… А ты не хочешь знать ничего. Или думаешь, тебе легче будет, если мать помучается? Так-то ты жалеешь свою мать?

Нурджан понял, что ему не отмолчаться, и сказал:

— Понимаешь, какая беда: на одной из скважин образовалась пробка.

— Пирокга? Это что значит?

— Ну — пробка, пробка… Как тебе объяснить?

— Прокга, пирокга!.. Будто с персами разговариваешь! Ты мне объясни понятным языком, тем, какому я тебя учила! Что значит — пирокга? Развалилось что-нибудь? В колодец упало? Или стена рухнула?

Уткнувшись в подушку, Нурджан хохотал. Мамыш укоризненно поглядела на него:

— Я хочу узнать, какое у него горе, а он смеется надо мной!

— Ай, мама, разве смеется человек, когда у него горе?

— А где был твой смех, когда ты пришел с работы? Остался где-нибудь привязанный, что ли?

— Конечно.

— Где?

— На дне колодца.

Мать, казалось, вот-вот расплачется.

— Ну, что мне делать? Я готова под крыло взять его, а он ранит мне сердце!

Устыдившись, Нурджан принялся объяснять:

— Ты, наверно, знаешь, что в колодце бывает исток, — сказал он.

— Ну и что?

— Вот этот исток и залепило глиной.

— Значит, колодец заглох, так бы и сказал… Теперь придется его бросить?

— Нет, это нетрудно исправить.

— И из-за такого пустяка ты заставил мучиться мать?

— Да ведь я вовремя не заметил эту пробку…

— Теперь все понятно, — она покачала головой. — Значит, тебя хорошенько отругали? Не беда, мальчик, это тебе на пользу пойдет… Ну, где будешь обедать? За столом или сюда принести?

Между двумя окнами в комнате стоял круглый стол, покрытый узорной скатертью. Когда отец уезжал в пустыню и Нурджан обедал один или с товарищами, мать подавала им еду на стол. Но в присутствии отца приходилось покоряться привычке, усвоенной стариком с детства: есть на скатерти, разостланной на кошме или на ковре. Нурджан уже хотел позвонить в контору бурения, чтобы узнать, скоро ли ждать отца, как появился Атабай.

Увидев мужа, снимавшего в прихожей шапку и синий плащ, Мамыш обрадовалась.

— Вот и отец! Теперь уж ты не усядешься за столом! — И обратилась к мужу: — И тебе не мешало бы выкупаться до обеда, а то весь ковер пропылишь, придется снова выколачивать.

— Если не будешь трясти и выколачивать ковры, что же тебе останется делать? — поддразнил жену Атабай, с удовольствием оглядывая квартиру после долгой отлучки.

Назад Дальше