ПИКАССО. Ну, теперь приходите ко мне через пятьдесят лет! Я хочу знать, как это будет выглядеть через полвека! Но эти рисунки в любом случае следует непременно сохранить…
Я обедаю у родителей Этьена на улице Сервандони. За столом почетный гость: художник Шарль Камуан. Я рад знакомству: этот человек оказался еще более жизнерадостным, чем мой давний друг Матисс. К тому же он – один из немногих живущих, кто близко знал Сезанна. Мне хотелось поговорить с ним об отшельнике из Экс-ан-Прованса, и, чтобы начать разговор, я рассказываю ему историю о молодом человеке, принесшем Пикассо своего «Сезанна».
БРАССАЙ. Довольно странная история… Если кому-то захотелось изготовить фальшивого Сезанна, зачем было ставить подпись на полотне, по манере столь далеком от от оригинала?.. Да и рисовать надо было тщательнее… А нельзя ли предположить, что эта картина, вроде бы только что найденная в его мастерской, была написана неким молодым художником, который, как и вы, был хорошо знаком с мэтром и сделал это полотно вместе с ним?
КАМУАН. Не думаю. Сезанн никого не терпел рядом с собой и хранил в секрете свои «сюжеты». Этой привилегии удостаивались только Ренуар и Эмиль Бернар… Впрочем, для последнего все закончилось драмой… Для Сезанна «сюжет» – это было нечто святое. Тайна за семью печатями… Да, меня он приглашал к себе, но приглашение послал по почте, причем в ту пору, когда я уже отдалился от него, и послал он его, возможно, именно поэтому.
БРАССАЙ. Но как вы с ним познакомились? Вы уже знали его работы?
КАМУАН. Знал ли я его работы! Да я учился в Школе изящных искусств в классе Гюстава Моро, и замечу вам, что мы были посмышленее, чем нынешние ученики. Так вот, прежде чем пойти на набережную Вольтера, я был вынужден все утра проводить на улице Лаффит, где у Воллара был магазин. Помимо прочего, в витрине, на потеху публике, были выставлены несколько полотен Сезанна. Я часто останавливался перед ней, рассматривая картины то вблизи, то переходя на другую сторону улицы, и с трудом от них отрывался – такую радость они мне доставляли. Мне был тогда двадцать один год.
БРАССАЙ. А как вы попали в Экс-ан-Прованс?
КАМУАН. Волею случая городом, где я должен был проходить свою трехлетнюю военную службу, оказался Экс-ан-Прованс… Я приехал туда под вечер и был страшно взволнован. Наконец-то я попал в город Сезанна! «Мне надо немедленно видеть этого человека», – сказал я себе. Я был тогда наивен и полагал, что любой житель Экса укажет мне его адрес. Но его никто не знал, а ведь я опросил человек двенадцать! И угадайте, кто помог мне найти его дом? Местный священник!
И я прямиком направился туда. Но мне не повезло: мэтра не оказалось дома. Меня попросили подождать: он должен был скоро вернуться. Я просидел минут пять – они показались мне долгими часами. Потом я вдруг подумал, что своим неожиданным приходом могу причинить художнику беспокойство и тем самым лишу себя шанса подружиться с ним. При этой мысли меня обуял такой ужас, что я бежал оттуда без оглядки…
Однако не успел я отойти от его дома, как уже пожалел и о своем необдуманном поступке, и о своей трусости. Я был как помешанный… Все шел и шел куда глаза глядят, но волнение не проходило. Я то удалялся, то снова приближался к этому скромному жилищу, которому присутствие Сезанна придавало необычайную притягательность… Проболтавшись вот так несколько часов, я в конце концов ощутил неукротимое желание вернуться туда. И не мог с ним совладать! Когда я постучал в дверь, сердце мое бешено колотилось. Из окна высунулась голова самого художника: он был взбешен тем, что его беспокоят в столь поздний час, но вид молодого наглеца в военной форме возбудил его любопытство… Было одиннадцать часов, и он уже лег спать. Ворча и ругаясь, Сезанн спустился, открыл дверь и посветил мне в лицо керосиновой лампой. В ее тусклом свете наши взгляды встретились в первый раз. Я пробормотал что-то невнятное… Он пригласил меня войти. По лестнице я поднимался за ним… На нем был колпак, ночная сорочка свешивалась на брюки. Не успел он поставить лампу на стол, как тут же воскликнул: «Поглядите, как это прекрасно! Желтый абажур на синем фоне! Он же просто просится на холст! Но что вы хотите, искусственное освещение полностью меняет оттенки цветов. Поэтому я никогда не пишу ночью, да и картины ночью смотреть нельзя…»
Я, запинаясь, пытаюсь выразить ему свое восторженное отношение к его творчеству. Он держится очень мило, просит заходить и даже приглашает на завтра обедать. Представьте мою радость, мое волнение… Ободренный этим приемом, я отважился принести ему несколько своих небольших работ. Сезанн их внимательно рассмотрел и воскликнул: «Да это же очень хорошо, молодой человек! Вы должны составить мне протекцию в Париже…»
БРАССАЙ. А вы, господин Камуан, никогда не пробовали записывать свои беседы с Сезанном, как это делал Эмиль Бернар? Он Сезанна не понимал, но то, что он пересказал из их разговоров, – интересно и очень верно.
КАМУАН. Увы, нет! О чем очень жалею… Но у меня хорошая память, и я помню многое из наших бесед… Вот, например, загадочная для меня фраза: «Мне очень нужен такой человек, как вы…» Он сказал мне это во время одной из воскресных встреч. И потом много раз повторял то же самое. Что он имел в виду? Я так и не понял, сколько ни ломал себе голову. Теперь я думаю, что, живя в одиночестве, не доверяя людям, которые, по большей части, смеялись над ним и его живописью, он испытывал потребность довериться кому-то, кто бы его понимал. Однако удивительная вещь: эта фраза, которую он сказал мне, когда мы были одни, фигурирует и в книге Жоашена Гаске, поэта из Арля, – книге объемистой, но, на мой вкус, слишком романтичной и напыщенной. Видимо, упомянутую фразу автор тоже слышал от Сезанна, откуда следует, что эта мысль не давала художнику покоя…
БРАССАЙ. Но, уехав из Экса, вы долго с ним переписывались…
КАМУАН. К сожалению, у меня мало что сохранилось от той переписки! Я имел неосторожность дать на время целую пачку этих писем Гийому Аполлинеру. С тех пор я их больше не видел. Они окончательно потеряны: Аполлинер их не публиковал, хотя и собирался. Среди них была и копия моего первого письма Сезанну, я написал его после отъезда в Авиньон. Я уже не очень хорошо помню. Наверное, в нем я выражал ему свою благодарность. Во всяком случае, в конце я писал, что в «Маяках» Бодлера не хватает еще одной строфы. Я так любил это стихотворение, что не нашел ничего лучше, чтобы воздать хвалу Сезанну, как соединить свое восхищение мастером из Экса с шедевром Бодлера. Я и сейчас так думаю. Мне кажется, что о живописи никогда не было написано ничего более прекрасного.
И Шарль Камуан, между сыром и фруктами, прочитал нам его, строчку за строчкой:
КАМУАН. Сезанн, как мне показалось, был польщен и взволнован моим письмом. Видимо, осознавая собственную ценность, он не посчитал мою похвалу ни неуместной, ни чрезмерной. Как будто до него донеслось извне эхо его собственного внутреннего убеждения в том, что он – великий художник своего времени. Он ответил мне без промедления.
БРАССАЙ. Вы только что сказали, что адрес Сезанна вам дал священник Экса. Сезанн был религиозен?
КАМУАН. Религия для него – вещь совершенно особая. Да, он регулярно ходил на воскресную мессу, но делал это автоматически, по привычке. «Я делаю это из соображений гигиены!» – объяснял он мне с хитрой улыбкой. А духовенство он не любил. Священников называл педиками.
Среда 17 ноября 1943
Удивительное дело: сегодня – ни одного посетителя. Я заново снимаю некоторые скульптуры.
ПИКАССО. Как, вы их переснимаете?
БРАССАЙ. Да. Сегодня освещение лучше, чем в прошлый раз.
ПИКАССО. Вот и я такой же… Я часто говорю себе: «Это еще не то. Ты можешь лучше… Редко случается, что я не пытаюсь переделать уже сделанное… И притом не один раз… Иногда это становится настоящим наваждением… С другой стороны, зачем тогда и работать, если не для этого? Чтобы выразить что-то как можно лучше? Надо всегда стремиться к совершенству… Разумеется, это слово для нас приобретает несколько иной смысл… Для меня оно означает: от картины к картине двигаться все дальше, все глубже…
В прошлый раз, в присутствии Этьена и его матери, мне было неудобно говорить с Пикассо о рисунках мальчика. Сегодня утром я принес маленькую гуашь «Три мушкетера», которую юный художник написал, когда ему было семь лет. Он посчитал ее неудачной, порвал и бросил в корзину, а я подобрал и склеил…
ПИКАССО. Это настоящий перл… Малыш, которого вы ко мне привели, просто чудесный… Мне редко доводилось видеть такую мощь, мастерство и талант, которые бы проявились в таком возрасте… На меня он произвел большое впечатление… Видно, что образы преследуют его, мучают… Но сколь бы удивительны ни были его рисунки, этот дар ему не принадлежит… В отличие от музыки, в живописи вундеркиндов не бывает… То, что обычно принимают за раннее проявление гениальности, бывает присуще лишь гениям детства… И по мере взросления этот дар исчезает бесследно. Возможно, этот ребенок со временем станет художником и, может, даже великим художником. Но ему придется все начинать с нуля… Что касается меня, то в детстве я такими талантами не обладал… Мои первые попытки никогда не попали бы на выставку детского рисунка… Детской неуклюжести, наивности в них практически не было… Я довольно быстро проскочил период этого чудесного видения… В возрасте этого парнишки я рисовал в академическом стиле… Сегодня такая кропотливость и правильность меня пугает… Мой отец был учителем рисования, и, вероятно, это он раньше времени толкнул меня на этот путь…
Четверг 18 ноября 1943
Заработавшись накануне за полночь, я появился у Пикассо довольно поздно – к полудню. Обычно это не имело значения. Хозяин не выходил из дома раньше часу дня. Но сегодня его не оказалось – это был четверг, – и Сабартес закрыл мастерскую ровно в двенадцать… Когда я подошел, он уже спускался по лестнице в компании Марселя и какого-то незнакомца. Кто это? Я уже не в первый раз вижу его у Пикассо. Одетый в синий костюм, с розеткой в петлице, он иногда часами просиживает в прихожей, ожидая хозяина. Сабартес и Марсель уходят. А мы с незнакомцем направляемся к метро. Он говорит: «Живопись, рисунки Пикассо вызывают у меня восторг. А вот его скульптуры нравятся мне гораздо меньше… Что вы об этом думаете?» Я отвечаю, что, на мой взгляд, ваяние Пикассо – это, в определенном смысле, основа его живописи. Это та сфера, где его идеи рождаются и формируются. И это очень важно. Вся его живопись как бы пропитана скульптурой. Что же до его пластических новшеств, то они, безусловно, повлияют на эволюцию ваяния…
В тот момент, когда мы, подойдя к метро, уже собирались спуститься под землю, незнакомец в синем костюме вдруг признается:
– Я – фабрикант, делаю краски… Это я снабжаю ими Брака, Матисса и многих других художников. И Пикассо в том числе. Занимаюсь этим уже двадцать лет… Я обожаю живопись и собираю коллекцию картин… И вот я облюбовал для себя один из натюрмортов Пикассо… Я в него просто влюбился. И очень хочу его заполучить…
И тут человек в синем костюме достает из кармана, развертывает и протягивает мне лист бумаги, исписанный почерком Пикассо, только более аккуратным, не таким дерганым, как обычно. На первый взгляд мне показалось, что это стихотворение: двадцать строк, выстроенных в колонку и обрамленных с обеих сторон широкими белыми полями. После каждой строчки – тире, иногда очень длинное. Однако это было не стихотворение, а последний заказ на краски от Пикассо:
Белая стойкая
серебристая
Голубая церулеум
кобальтовая
Берлинская лазурь
Лимонно-желтая кадмиевая (светлая)
стронциевая
Лак мареновый битумный
голубой и коричневый
фиолетово-голубой
Черная из слоновой кости
Охра желтая и красная
Ультрамарин светлый и темный
Земля жженая и естественного оттенка
Красная персидская
Сиенская земля жженая и естественная
Зеленая кадмиевая светлая и темная
Изумрудная зеленая
Японская светлая и темная
Веронеза
Фиолетовая кобальтовая светлая и темная
Похоже на сонет «Гласные» Артюра Рембо. Все безвестные герои палитры Пикассо внезапно выходят из тени, и во главе – «Белая стойкая». Каждый из них отличился в каком-то из сражений – «голубой период», «розовый период», кубизм, «Герника»; каждый мог сказать: «Я тоже там был…». И Пикассо, делая смотр своим войскам, своим боевым товарищам, своим молниеносным пером, как братский привет, добавляет каждому длинное тире: «Приветствую тебя, Серебристая белая! И тебя, Персидская красная! И тебя, Изумрудная зеленая! Голубая церулеум, Фиолетовая кобальтовая, Черная из слоновой кости, привет вам всем! Привет!»
Среда 24 ноября 1943
Меня будит телефонный звонок. Анри Мишо похоронным тоном осведомляется, смогу ли я сегодня отобедать у него. Очень довольный, что меня разбудили, я отправляюсь к Пикассо и нахожу его в компании барона Молле и еще нескольких посетителей, среди которых оказался и фабрикант красок.
ПИКАССО. Ну, Брассай, вы выспались? А мы, знаете ли, уже уходим… Для работы уже поздновато…
БРАССАЙ. Я, собственно, и не собирался… Просто хотел забрать свой фотоаппарат, чтобы…
ПИКАССО. …чтобы снимать в другом месте?… Вы мне изменяете…
БРАССАЙ. Я, наверное, приду в пятницу…
ПИКАССО. Как, значит, завтра вы тоже не работаете?
САБАРТЕС. Я знаю почему: завтра святая Катерина… Наверняка у него есть какая-нибудь маленькая Катрин, которой он должен уделить время…
БРАССАЙ. Но ведь у издателя все равно нет бумаги для печатания книги… Так зачем торопиться?
ПИКАССО. Ну, раз так… Тогда у нас полно времени… Никто вас не торопит…
БРАССАЙ. Единственное, чего я боюсь, так это холода в вашей мастерской…
ПИКАССО. Сегодня тепло, но вы все равно не работаете… Думаю, что для работы вы постараетесь выбрать денек похолоднее…
Пикассо смотрит на часы… Он достал их из того маленького, бесполезного кармашка, в котором обычно прячется кармашек еще меньше – еще более бесполезный… Пикассо всегда носит часы там, прицепив их цепочкой к петлице на отвороте пиджака. Так их носят лишь некоторые пожилые рантье, которые играют в шашки в Ботаническом саду… Пикассо верен своим давним привычкам, даже если они вышли из моды, и это обращает на себя внимание больше, чем залихватские манеры какого-нибудь модного франта… Ни за что на свете он не наденет себе на запястье часы-браслет, как это делают все…