Обернулся Тимофей, но никого не увидел: все вокруг закачалось, поплыло, потонуло в тумане.
— Сынок-то твой, сынок, а? Погляди, с почтениями какими к нему, — щекочет бородкой ухо Панюхай.
— Как же, вижу… вижу… — криво улыбается Тимофей.
— То-то сердечушко родительское радостью обливается, а?
— Кровью… кровью… — прошептал Тимофей и ощупью стал пробираться к двери. — За штаны продался… За лохмотья… Своего не хватало?.. — обернулся, но снова ничего не увидел. — Сукин сын… Кровь мою… соломинкой…
Заметив спину Тимофея, Кострюков приподнялся, резко постучал карандашом об графин.
— Дежурный! Товарищ дежурный! Зачем впускаете лишенцев?
Все обернулись.
— Белгородцев Тимофей, оставьте помещение…
Павел посмотрел вслед отцу. Тот шел сгорбившись, цепляясь рукой за скользкий, выкрашенный масляной краской простенок.
— Ведь отец родной, а ему хоть бы что… — вздохнула какая-то женщина и хмуро уставилась на Павла.
Слова крючьями впились в грудь, Сердце обмякло, как проколотый мяч, стало жаль отца. Павел судорожно смял руками сверток, положил на стол.
— Почему?.. — рванулась к нему Анка.
— Благодарствую за уважение… Не возьму.
Жуков вопросительно взглянул на Анку.
«Значит правда… враг?…» — Анка не сводила с Павла напряженного взгляда. Слышно было, как прерывисто, сдавленно дышал клубный зал да где-то вверху звенела запутавшаяся в паутине муха.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Разрезая небольшое взгорье, за которым днем и ночью дымятся высокие заводские трубы, с севера на юг торопливо бежит, вскипая и пенясь у берегов, речка Кальмиус. Миновав взгорье, она круто поворачивает к городу, ударяясь о высокий суглинистый косогор, отталкивается влево и, ширясь водами, течет уже медленно и спокойно до самого моря. Устье реки настолько глубоко, что в него свободно заходят огромные товаро-пассажирские пароходы Черноморья. Левый берег — прежнее место поселения бронзокосцев — широк, ровен и пустынен. Правый берег — местами отлогий, усеянный маленькими домиками горожан, местами обрывистый. От устья реки, где с каждым годом ширится портовое строительство, по склону вползает в город шоссейная дорога.
Бывало, приезжая с Павлом в город, Тимофей напоминал ему:
— В Севастопольскую кампанию вон там, за рекой, твой прадед с казаками оберегал город от англичан и французов. Вона в стене храма засеклась бомба. Не разорвалась. Господь не допустил.
Павел со страхом смотрел на чернеющую в правом крыле собора дыру, усердно крестился.
— А все потому, — отец кивал на маленькую церковь, — что рядом находился нетленный богоугодный святитель Игнатий. — И внушительно добавлял: — Предок твоей покойной матери.
Не обращая внимания на приветственные поклоны прихожан, Тимофей со смиренной важностью входил в церковь, покупал дюжину дорогих свечей и сам зажигал их на ставниках. Павел несмело приближался к гробнице, становился на колени, упирался головой в пол и, обливаясь потом, с затаенным дыханием читал про себя молитву.
За последние шесть месяцев Павел ни разу не был в городе. Перечил отцу, перестал молиться, а если и крестился когда, то как-то вяло, нехотя. Может быть, он стал понимать всю нелепость веры в несуществующего бога; а может, оттого перестал выказывать свою набожность, что ребята в глаза смеялись над ним. Кто знает… Павел молчал, избегал лишних разговоров, и неведомо было, какими мыслями полнится его голова. Видя большую перемену в поведении сына и чувствуя, что он ускользает из-под его власти, обеспокоенный Тимофей стал с ним ласков, настаивал на поездке в город:
— Поезжай, сынок, помолись святителю, гляди, на душе полегчает.
Павел не отвечал, оставался дома. Но узнав вчера из газеты, что по требованию большинства горожан состоится вскрытие гробницы Игнатия, он решил ехать. Тимофей вдруг запротестовал, всячески отговаривая сына. Но Павел твердо стоял на своем и пошел седлать лошадь.
Тимофей подбежал к конюшне, разбросал по дверям руки и замотал головой:
— Не дам коня! Не дам! Не дозволю на мореном коне прохлаждаться зря!
— Батя. Ты же сам меня посылал…
— А теперь не желаю!
— Почему?
— Не время! — и, снизив голос, мягко, просяще: — Сынок… лучше в море выехал бы. Рыба идет. Жалко упускать добро…
«Все хитришь, батя? Обманываешь? — подумал Павел. — Эх ты… родитель…»
Вышел за ворота, постоял в раздумье и отправился в город пешком, придерживаясь берега.
Над едва заметным очертанием далекого горизонта арбузной скибкой плыл горбатый месяц. Море вздыхало, сонно ворочалось у берега, шуршало на песке. Павел шел, то замедляя, то ускоряя шаг, разводил перед собой руками, рассуждая вслух.
— В голову не возьму: родитель он мне или нет? Сыном довожусь ему или как?.. Сызмала и до нонешней поры только и знал ругню да лупцовку… А за что?.. За что?.. — Остановился, поглядел по сторонам, будто ожидая от кого-то ответа, и стал спускаться в балку, до крови полосуя колючим кустарником лицо и руки и не замечая этого. — Егорова взял к себе… Как к родному с ласками… Доверяет во всем… А меня обругать да ударить норовит… Знай, как бык, по двору работай да богу молись… Почему так? Почему?.. — Сломал ветку, зло хлестнул по голенищу. — Вот на этом месте поймал с белугой… От срамоты на людях уберег его… А он?.. Обманывает. Сына обкрадывает!..
Затем мысли его потекли по иному руслу.
«Скорей… Скорей бы повидать… Может, и там обман? Может, потому и пущать не хотел? Вот клуб стоит же на месте… А говорил, что провалится… накажет господь… — поднял руку, пошарил по лицу, будто хотел сорвать с глаз что-то плотное, непроницаемое, мешающее видеть, и ускорил шаги. — Не опоздать бы… к часу поспеть».
Погруженный в глубокое раздумье, Павел не заметил, как уплыл за горизонт побледневший месяц, пролетела короткая ночь и за его спиной остался вымеренный ногами сорокакилометровый путь. Разноголосая сирена встряхнула Павла, оборвала мысли. Он поднял глаза и сейчас же зажмурился. Море так ослепительно блестело на солнце, что больно было смотреть на него. Минуя маяк, в порт входил огромный белобокий пароход. На пристани суетились люди, готовили трап. Невдалеке, упираясь в небо, высилась бледно-розовая труба консервного завода. А на взгорье трепетали в расплавленном воздухе кирпичные дома города.
Утопая по пояс в бурьянах, Павел прошел к реке, переправился на другую сторону и зашагал в город.
Базарная площадь была пуста. Держа в руках мешки и корзины, торговки теснились возле ограды, намереваясь пробраться к паперти. Маленькая старинная церковь не могла вместить всех любопытных. Люди кряхтели, охали, вступали в пререкания, грозились кулаками, но никто не желал выйти из ограды на улицу. Наряд милиции едва сдерживал напор толпы, угрожавший деревянной пристройке. Вскоре на паперти показался мужчина. Пробившись за ограду, он вытер картузом лицо, передохнул.
— Всю эту трухлявую муру по всей России давным-давно перетрусили. У нас уже девять лет в городе советская власть, а вот до сего дня позволяли этим долгогривым идолам дурачить себя. Святитель… нетленный… — он язвительно усмехнулся. — Стыд один да и только.
— Богохул! — возмутилась стоящая рядом торговка. — Не смей!
— Варвар! — поддержала другая.
— Гляди — язык змеей обернется! — и третья плюхнула гнилой помидориной ему в лицо.
Мужчина потер глаза, стряхнул с пальцев красную помидорную жижицу, с возмущением плюнул.
— Тьфу! Дуры!
В него полетели заплесневелые огурцы, картошка вперемежку с базарной бранью взбесившихся торговок, забывших о том, что они находятся у церкви. Милиционеры бросились унимать женщин.
Воспользовавшись этим, Павел, врезаясь плечом в толпу, протиснулся к паперти, а затем и внутрь храма.
Возле гробницы стоял новый, видимо, только что принесенный длинный ящик, похожий на гроб. Один мужчина, положив папку на спину другого, писал протокол. Позади него неподвижно торчал высокий, с безжизненным, землистого цвета лицом дьякон, упершись полузакрытыми глазами в пол. Рядом с ним клонил на плечо голову худощавый, с реденькой бородкой священник, не отрывая ленивого взгляда масленых глаз от подпрыгивающей руки гражданина, писавшего протокол. Они стояли подавленные, хмурые, плотно сомкнув рты. Павел потянулся, заглянул в ящик и отшатнулся. Он увидел разрушенный скелет, местами покрытый дотлевающей кожей, словно пергаментной бумагой. Вокруг ящика валялись остатки облачения, распылявшиеся при малейшем прикосновении к ним. Павел посмотрел в чернеющую пустоту гробницы, перебросил взгляд на соседа, старика со строгим лицом, кивнул на ящик и вопросительно произнес:
— А?..
Старик болезненно поморщился, отвел глаза в сторону.
— Потроха Игнатия, — весело сказал стоявший между ними мальчуган, выражая невысказанную мысль Павла.
Старик сердито посмотрел на него, угостил пинком.
— Разбойник… Выгоню…
Скосив глазенки, мальчуган хотел было возразить, но в это время гражданин, пряча в папку протокол, подписанный представителем церкви, сказал:
— Освободите проход!
Будто спасаясь от пожара, люди разом бросились к выходу, сшибая с ног друг друга; застряв в дверях, подались назад, ринулись вперед, заметались из стороны в сторону, топча упавших.
— Стойте! Не беситесь, вы! — пытались урезонить их милиционеры, но, сброшенные с паперти натиском толпы, отступили к ограде. Вслед за этим рухнула деревянная пристройка.
Гражданин с папкой указал на ящик. Четверо мужчин взвалили его на плечи и пошли к выходу.
— Потроха в музей понесли! — объявил мальчуган, озорно блеснув глазами на старика. У того судорожно дернулась на груди веерная борода.
— Нечестивец…
Павел поднял голову, огляделся. Священника и дьякона не было. У простенков кое-где стояли старухи, таинственно перешептывались. Рядом мельтешила веерная борода.
Павел шагнул к гробнице, уперся руками в края.
«Вот почему не желал пущать… Вот…» Взгляд упал на мраморную доску, застыл на последней строке:
И уцелевший доныне.
Вскинул глаза выше, к иконе Георгия. У Георгия шевелились оттопыренные губы, углы рта тянулись к ушам. Бросил взгляд влево — и там все лики смеются, весь иконостас кривится улыбками. Кругом шелестит смех. Тихий ядовитый смех, от которого бросает в озноб и в жар. Павлу стало душно, будто в мгновенье выкачали из церкви воздух. Расстегнул воротник, зацепился пальцами за гайтан. Позади усиливается шепот, а Павлу кажется, что нарастает смех…
— А ведь это сынок Тимофея Николаича… Ишь, занемог как.
— В молитвах усердствует… Кровь святителя сказывается.
— Бедняжка, а?..
Павел смотрит на старух, хочет крикнуть им: «Неправда! От стыда сгораю я! Стыдно мне! Видите, горю? От стыда! От стыда!»
Но спазмы перехватили горло, затянули петлей. Рванул гайтан, покачал в руке сумочку, подарок матери, уронил на пол и поволок к дверям отяжелевшие, словно с раздробленными костями ноги. Старик поднял сумочку, вынул пожелтевшую от времени бумагу, истертую на сгибах, осторожно развернул ее.
«…Вернолюбезному нам преосвященному Игнатию Готфейскому и Кефайскому и всему обществу крымских христиан греческого закона всякого звания, всем вообще и каждому особо, наше императорское милостивое слово…»
Взглянул на вторую страницу.
«…Преосвященному митрополиту Игнатию по смерть его всемилостивейше препоручаем паству всех сих с ним вышедших и впредь выходящих из Крыма поселян, которому и состоять беспосредственно под нашим святейшим синодом…»
В конце грамоты: «Екатерина II».
Старик взмахнул веером бороды, поднял кверху глаза и, ткнув в морщинистый лоб три костлявых пальца, застыл в усердной молитве…
Солнце перевалило за полдень, близился вечер, а Павел без всякой нужды толкался по городу. Он исходил все улицы и проулки, спускался к морю, вновь подымался в город, присматривался к людям, магазинным витринам, будто кого-то разыскивал. У некоторых горожан и милиционеров Павел вызывал подозрение, и за ним следили до тех пор, пока он не скрывался из виду. Забыв о еде и отдыхе, он бродил от одной окраины города до другой, и, казалось, его хождению не будет конца. И только у реки, когда проходил мимо баркасов городских рыбаков, высматривая знакомых, Павел вздрогнул, замедлил шаги: его окликнули. Чья-то тяжелая рука легла ему на плечо, и он остановился…
У правого берега реки, устремив к небу пики высоких мачт, дремали перед вечерним выходом в море баркасы рыбаков-горожан. Забегавшие в устье шалые морские волны раскачивали их, теснили, били о берег, крутым обрывом спадавший ко дну. Посреди реки, беспокойно дергая якорную цепь, рвался на волю высокобортный двухмачтовый турецкий пленник «Зуйс». Это огромное парусно-моторное судно грузоподъемностью в тридцать тонн принадлежало турецкоподданному, контрабандисту Кадыж. Немало волн разбудило оно своей крепкой, закованной в железные латы грудью, не раз ускользало от сторожевых постов Черноморья и Азовья.
Снабженное двумя парусами и двухцилиндровым в сорок сил мотором, изготовленным на одном из немецких заводов, судно развивало такую скорость, что было совершенно неуловимо. Хозяин его Кадыж — красавец, высокого роста, в красной шерстяной с золотистой кистью феске на голове, державший в городе пивное торговое заведение, ежемесячно уходил в Константинополь, до отказа набивал трюм контрабандными товарами, прятал их за бортовыми переборками и смело пускался в далекий обратный путь к советским берегам. Как-то, по возвращении из Константинополя, его поймали в порту с шелками, конфисковали судно, закрыли лавку. Не согласившись с решением советского суда, Кадыж обжаловал его через турецкого консула. И вольнолюбивый «Зуйс», привыкший к буйному морскому простору, в ожидании вестей с родины томился в омертвелом покое речной теснины, прикованный прочной цепью ко дну.
Шли дни, проходили недели, месяцы, а Турция не отвечала.
Вернувшись с Косы, Жуков явился в рыбаксоюз, растормошил председателя:
— Положите конец этому безобразию! Преступно, дорогой товарищ, держать без дела такие суда, когда они позарез нужны рыбакам! Надо загрузить его работой! Передать артели и точка. Ведь оно в вашем ведении.
— Не можем мы поступить так, — возразил председатель. — Кадыж обжаловал решение суда, и консул отправил запрос своему правительству…
— Кадыж — преступник. Получил по заслугам, и душа из него винтом! Не понимаю, какие еще могут быть церемонии с ним?
— Не волнуйтесь. Запросили еще раз консула… Если через две недели не будет ответа, канитель эту прекратим.
— Две недели? — Жуков схватился за голову и вскочил со стула. — Две недели… — и, махнув рукой, торопливо направился к двери. — Волыним, товарищ!
— А может быть и раньше! — обнадежил его председатель. Он постучал карандашом об ноготь большого пальца, спросил: — Какой артели думаете передать «Зуйса»?
— Я вам говорил — бронзокосской.
— Недавно организованная?
— Да. А что?
— Мы несем расходы по этой канители с судном. Придется уплатить нам тысячи полторы целковых. Как они там…
— Оплатят. Уже задаток есть, — перебил его Жуков и вышел.
Посасывая головастые трубки, рыбаки, готовые к выходу в море, ожидали команды старшины. Над баркасами всплывали сизые облачка табачного дыма, цеплялись за мачты, растягивались, струились через борта вниз и медленно таяли над водой. Старшина взошел на корму моторного судна, молча махнул рукой на море. Баркасы оттолкнулись от берега, сплыли на середину реки. День был безветренный, рыбаки дружно работали веслами. Моторное судно взяло их на буксир. «Зуйс» заволновался, подергал цепь и уставился приподнятым носом вслед уходившим в море баркасам.
Каждый раз возвращаясь из рыбаксоюза, Жуков останавливался против «Зуйса» и подолгу смотрел на него. Он с нетерпением ждал того дня, когда «Зуйс» вырвется на свободу, расправит могучие крылья и понесет на них свою помощь рыбакам, облегчит их каторжный труд. Но чувствуя, что день этот еще далек, Жуков нервничал, топтался на берегу и, рассуждая про себя, возмущался: «Волынка… Волынка да и только…»
Как-то, проходя поздним вечером мимо переправы, он случайно поднял глаза и остановился, удивленно разглядывая стоявшего невдалеке парня. «Неужели Павел?» — подумал Жуков и крикнул:
— Белгородцев!
Прихрамывая, подошел вплотную, положил руку на плечо.
— Ты, что ли? По каким делам?
Павел странно посмотрел на него, повел плечом, вяло проронил: