— Ты дурак, — говорит она ему, — знать бы мне только это раньше. Неужели ты думаешь, что я должна все время якшаться только с тобой, не думая о том, как мне жить? Видишь ли, — продолжает она более мягким тоном, — между нами слишком большая разница в возрасте, если бы она была меньше, ну, хотя бы пять лет, то я, вполне возможно, могла бы выйти за тебя замуж, а что? — И она подмигивает ему, волна вновь накатывает, красный, отвратительный, кровяной жар, палач начинает колотить в дверь, намекая, что пора бы и честь знать, негоже топору так долго оставаться без работы.
— Ты ведь пока даже не зарабатываешь, — продолжает Нэля, вставляя сигаретку в мундштук и подходя к открытому окну. — И еще будешь лет пять учиться, а я к тому времени стану совсем старая. Мне уже будет тридцать один, ты понимаешь, — кричит она, повернувшись к нему, — тридцать один! — Ему хочется заткнуть уши и исчезнуть, раствориться, стать воздухом, забиться в щель между половыми досками. — Да и потом, — начинает говорить она вновь тихим, спокойным тоном, — у тебя все это пройдет, ты просто любишь меня как свою первую женщину, не больше. Но ведь это невозможно: постоянно любить женщину на десять лет старше, ведь так? — И она вновь подмигивает ему.
Он ничего не соображает, сидит и смотрит на нее, не понимая, что эта женщина говорит ему. Красивая женщина, в его понимании даже очень красивая женщина. Она ему хорошо знакома, она бреет подмышки и чуть подбривает лобок, и сзади на шее у нее большая и, к сожалению, неопрятная родинка. Глаза же чуть косят, особенно это видно, когда она сердится. Сейчас она не просто сердится, сейчас она в ярости, и ему хочется сказать что–то утешительное, чтобы она успокоилась, и он снова вспомнил, кто она и как ее зовут, хотя они знакомы, да, они очень хорошо знакомы!
— Не расстраивайся, — говорит Нэля, — мы ведь все равно останемся друзьями, не правда ли?
Долгожданная фраза, во всех книжках она звучит обязательно. Часть героев после этого идет и стреляется. Пиф–паф, ой–е–ей, умирает наш герой. Игла, спица, заноза окончательно устраивается в сердце. Первый, еще робкий фонтанчик крови. Чтобы застрелиться, нужен револьвер. Пистолет, наган, на худой конец винтовка или охотничье ружье. Засовываешь дуло в рот и босым пальцем правой (почему так лучше, чтобы правой?) ноги нажимаешь на курок. Если патрон заряжен крупной дробью, то можно представить, что будет с головой. У его отца есть ружье, даже целых два. Одно шестнадцатого калибра, ижевская двустволка, другое — двенадцатого, бельгийское, «зауэр три кольца», Пишется, наверное, вот так: «Зауэр о–о–о». Он знает, что у отца есть и патроны. Но это все не здесь, так что он не может среагировать на фразу так, как положено, то есть встать и пойти стреляться. Да и потом: стоит ли? Палач все равно сделает свое дело, голова откатится от тела, палач возьмет ее за волосы и пристально всмотрится в оскаленный, помертвевший рот. Видимо, позавидует тому, какие у него были зубы. Белые и крепкие, совсем не то, что у палача — желтые, прокуренные, гнилые, да и то немного, остальные давно покоятся в мусорном баке зубоврачебного кабинета.
— А что? — удивленно спрашивает Нэля. — Ты разве против того, чтобы мы и впредь оставались друзьями? — Она продувает мундштук, перед этим тщательно затушив окурок и завернув его в чистую белую бумажку. Он не будет ее убивать, но не будет убивать и себя. Убивать ее так же не за что, как и ее бывшую (ну, в этом еще надо разобраться) подругу. Просто они такие и другими быть не могут. Банальная мудрость, осенившая его залитую кровавым жаром голову. А себя убивать жалко. — Ну что, — обращается к нему Нэля, — мир? — Зачем ты мне врала? — спрашивает он, вставая со стула, — В чем? — очень удивленно и искренне. — У тебя с Галиной была не просто дружба.
— Боже! — и она опять начинает смеяться. Он чувствует, что она расслабилась, что напряжение оставило ее, самый подходящий момент для того, чтобы все же сжать эту гордую шейку своими грубыми лапами и дождаться тихого, сдавленного, последнего всхрипа. — А тебе не кажется, что я просто жалела ее, это чудовище? — И она в отчаянии роняет голову на грудь, как бы подавая знак, чтобы он подошел и утешил ее. Стоит не двигаясь, ожидая начала и конца легенды. Так и есть, не дождавшись утешения, вновь поднимает голову и начинает говорить сладким, вкрадчивым, как и положено в таких случаях, голосом.
Они познакомились год назад, как раз тогда, когда она разводилась с мужем. Да (вздыхает), это было страшное для нее время, она даже подумывала о самоубийстве, но, конечно, не решилась (снова вздыхает). Галина работала на ее прежней работе фотографом. Они общались. Сначала на службе, потом — домами. Месяца два все шло нормально (к этому времени она уже развелась). Но потом как–то раз засиделась у нее в гостях, было поздно, а идти ночью домой страшновато, пусть и живут, как он знает, поблизости. Галина предложила остаться, они еще долго сидели, пили кофе, распили на двоих бутылочку сухого вина, потом стали ложиться спать. Галина постелила ей вместе с собой на диване, она легла и сразу заснула, а проснулась от того, что ее кто–то целует. Ну и… Да, она не устояла, но ведь ее просто совратили, он–то должен понимать, что она абсолютно нормальная женщина, а такое может случиться с каждым, неужели он никогда не грешил с мальчиками?
— Пока еще не успел, — ответил он, и это была чистая правда. А потом добавил: но ведь ты–то не девочка!
— В этом все дело, — грустно ответила Нэля, — Галина просто воспользовалась тем, что я осталась одна, без мужа и ласки, подкралась ко мне как змея и обвила своими кольцами…
Он видел, что ей самой стало себя жалко. Сейчас заплачет, решил он. Так и есть. Несколько раз она плакала при нем, и это всегда вызывало и жалость, и нежность, и какую–то странную грусть. Так случилось и сейчас. Он провел рукой по шее: все на месте, голова пока что не отделена от туловища, но палач ждет за дверью. Да и игла уже прошла сквозь сердце и вот–вот да выйдет со стороны груди. — Врешь ты все, — бесстрастно заметил он.
— Конечно, — говорит, вытирая слезы, — ты можешь не верить, но если бы ты знал, что она начала меня шантажировать! Ведь она фотограф и десятки раз снимала меня голой, да еще ставила аппарат на автоспуск и снималась вместе со мной. Думаешь, мне хочется, чтобы кто–нибудь увидел эти фотографии? — А сейчас?
— Я выкрала негативы, — бесцветным и усталым голосом объясняет Нэля, — несколько дней назад. Я знала, что Галины не будет ночью дома, она уезжала к матери, в другой город, а у меня был ключ. Пришла вечером и рылась до утра, но нашла. — Где? — зачем–то спросил он. — На кухне, в банке с гречневой крупой.
Он представил, как Нэля обшаривает ночью квартиру своей подруги по интимным радостям, и ему захотелось сказать, что место ей в дурдоме. Какое–то идиотство, плохо закрученный шпионский роман. Сцена, которую стоило бы вычеркнуть из рукописи. Он ничего не понимает, он знает лишь одно: все кончено, со временем палач сделает свое дело и отправится к окошечку кассы получать честно заработанные деньги. Но друзьями они не останутся. Они просто не смогут остаться друзьями, ведь как забыть ее тело и все то, что оно давало ему. — Что ты сделала с пленками? — деловито спросил он. Она покорно взяла сумочку, открыла и протянула ему две завернутые в серебряную фольгу катушки: — Посмотри, если хочешь.
Он покраснел, но катушки взял. Развернул одну и начал смотреть на свет. Галинино тело было в чем–то даже красивее, крупнее и рельефней. Нэлино не вызывало в нем никаких чувств. Он смотрел на эти маленькие кадрики и понимал, что почва окончательно уходит из–под ног, ему надо было отказаться, надо было дать ей пощечину, обозвать распутной дурой и блядью. А он стоит и рассматривает то, как его любовница (надо набраться смелости перед самим собой и произнести это слово) занимается любовью со своей же подругой. Судя по всему, увлеченно и со смаком. Практически так же увлеченно и со смаком, как и с ним. Галина совратила Нэлю, Нэля заволокла его к себе в постель. Он был невинен, теперь же заляпан грязью, если чего и ждал, так это совсем другого. Он ждал любви, а оказалось, что это только постель. Причем — на троих. Пусть попеременке, но на троих.
— Возьми, — сказал он, брезгливо протягивая ей негативы обратно. Тела на них были черными, белая простынь тоже получилась черной. — Вы как две негритянки. — Нэля плотоядно захохотала. Опять захотелось сдавить ей шею и делать это так долго, сколько понадобится. До последнего вздоха. Он любит ее, но должен ее убить. Любимая оказалась ведьмой–перевертышем, если он убьет ее, то она возродится вновь во всей своей чистоте. — Ты их сожжешь? — спросил он.
— Зачем? — удивилась Нэля. — Галина мне сейчас не страшна! Ему стало противно, он ощутил комок тошноты в желудке, но смог его удержать.
— Мальчишка! — как–то презрительно сказала Нэля. — Ты что, думаешь в этом мире можно как–то иначе? Все только и делают, что пытаются нагреть друг друга, подставить ножку, попользовать. Не я первая, не я последняя. Любовь и чистота хороши в романах девятнадцатого века, постарайся о них забыть. — Лицо у нее осунулось, зубы оскалились в непристойной гримасе. — Я ведь тоже лишилась невинности в шестнадцать лет, и тоже любила, и даже вышла замуж. Но… — и она махнула рукой. — Сначала употребили меня, потом я употребила тебя, сейчас твоя очередь!
Ему стало страшно, ему захотелось бежать. Он никогда не видел Нэлю такой циничной, опустошенной, очень и очень злой. Нет, убивать ее нельзя, подумал он, ее надо жалеть, хотя страшно, хотя хочется бежать. Он обнял ее и начал целовать в губы, глаза, щеки, шею, волосы. Нэля покорно подставляла лицо, мокрое от слез, ему казалось, что все — и спица, игла, заноза, и топор палача, и держащая его потная, мускулистая, волосатая рука — лишь какая–то неясная тень на этом чистом и солнечном дне. Как жаль, что они не у нее дома, а здесь, в этой дурацкой маленькой комнатке, из которой выход ведет прямо в зал книжного абонемента, и там сидит милая интеллигентная дама, цербер на страже Нэлиного тела. Только тише, шепнула Нэля, расстегнула ему брюки и опустилась на колени. Он почувствовал ее влажный, засасывающий рот, страх прошел, хотелось кричать. Вот мокрая шершавость язычка сменилась острым покусыванием, вот вновь влажное и шершавое прикосновение. Он изгибался на стуле, прикрывая ладонью рот, а Нэля пыхтела, зажав голову между его колен, пока, наконец, кожица перезрелого фрукта не лопнула и ее рот не заполнился густой солоноватой (впрочем, на это есть разные точки зрения) жижицей, Нэля оттолкнула его колени и смачно вытерла сперму с губ рукой. Сперму с губ. Сгуб. В одно слово. Сгуб–сруб, сгубленный сруб, сгубленный–загубленный (можно и срубленный), как срифмовал бы он годы спустя. — Доволен? — каким–то севшим, тихим голосом спросила она. Он не мог говорить, сидел и тяжело дышал. Нэля быстренько подкрасила губы, грудь ее учащенно вздымалась под сероватым рабочим халатиком. Надо посмотреть на себя в зеркальце, надо снова повязать волосы косынкой, улыбнуться, подойти к дверям, повернуть ключ, тихо, чтобы никто не слышал, приоткрыть дверь, выглянуть в зал и спокойно перевести дух.
— Ну? — она оборачивается к нему. — Кончил дурить? Он сдался, ему нечего сказать, он оказался слаб и вместо убийства готов совершить очередное самоубийство. А может, и не готов. А может, уже. Очередное. Безо всякого «Заура о–о–о». Отцовские патроны остались невостребованными. На солнце набежала тучка, полдень давно миновал, интересно, сколько он торчит здесь?
— Уже два часа, — говорит Нэля, поглядев на свои маленькие часики, — мне пора обедать.
Он послушно встает со стула, на котором незаметно для себя оказался во время фелляции. — Ширинку застегни, герой, — уже спокойно и уверенно, с ощущением собственного превосходства, говорит Нэля. Его бьет током. Я все же убью ее, не сегодня и не здесь, может, годы спустя, но я сделаю это, думает, идя вслед за ней через зал книжного абонемента. Здесь он впервые увидел ее. Это было меньше года назад. Меньше года. Меньше. Года. Он увидел ее меньше года назад и стал гадом. Года–гада. Дальше слово награда. Каждому гаду своя награда. Но это тоже — годы спустя. Она снимает халатик, о чем–то ласково говорит с коллегой–библиотекарем. — Я пойду поесть, — доносится до него. — Конечно, Нэличка, конечно. — Она выходит из дверей первой и начинает спускаться по лестнице. Он испуганно оглядывается по сторонам: следов палача не видно, но лучше поостеречься, отсрочить, отложить, отдалить на какое–то время. Сладостно и мучительно ноет натруженный пах. Нэля быстренько сбегает по лестнице, ее крепкие ягодицы заманчиво круглятся под черной шелковой юбкой. Если выстрелить сейчас в нее, то попадешь прямо в спину, пуля засядет в крестце, и она рухнет в самом низу лестницы с долгим и отчаянным криком. Но можно и ножом, вот он летит, посверкивая на солнце, вонзается меж лопаток и следует все тот же крик. Долгий и отчаянный. Солнце окончательно скрывается за облаками, он берет ее голову и целует в холодеющие губы. Сирена милицейской машины. Я любил тебя, Нэля, говорит он, протягивая руки и ожидая лязга наручников. Палач выходит из незаметной двери в соседней стене, бережно прижимая к себе черно–красный футляр с топором: — Что, уже пора?
— Ты в какую сторону? — спрашивает Нэля, весело помахивая сумочкой.
Он показывает в сторону автобусной остановки. — Не сердись, миленький, я бегу, — и она быстренько целует его в щеку. — Забеги как–нибудь, только на работу, домой не надо. — Ресницы делают резкий и решительный взмах, а потом томно падают, как бы говоря, что отныне они — он и она — одна шайка, соучастники, повязанные на мокром деле. — Думаю, еще увидимся, — решительно заканчивает Нэля и энергично идет вниз по улице, в противоположную от автобусной остановки сторону.
Увидимся, — запоздало говорит он в пустоту и чувствует, что игла, спица, заноза окончательно проткнула грудь и вышла из нее на добрых два сантиметра. Проводит рукой по рубашке и смотрит на красные кончики собственных пальцев. «Вот и свершилось, — думает он, — но мы обязательно увидимся».
4
Сень–тень, все так же, только расклад другой. Он сидит за круглым, когда–то черным, а ныне буро–коричневым столиком и уплетает прощальные абрикосы. Последние–прощальные, последние в этом году, запоздалые, отошедшие, прощальные в этом сезоне, то есть отвальные, на уезд, напоследок. Круг вновь замыкается. Последние–напоследок. Послед. По следу. Совсем недавно они сидели здесь втроем и говорили о смерти Романа. Прошло каких–то двадцать с небольшим дней. Пора брать новый след. Сень–тень, вот плетень. Вместо плетня аккуратный каменный заборчик. Заборчик–забор. Он летит за борт. Обвитый виноградом, плющом, хмелем и еще неизвестно чем. Летит один и уплетает прощальные абрикосы. Ребята уже в Москве, вчера вечером звонили хозяйке. Ехали три дня. Через Симферополь (слишком много пирамидальных тополей, сухо и пыльно, день еще не разгорелся), Джанкой (все то же, только день успел разгореться), Мелитополь (маленький, уютный и сытый город с множеством мух), Запорожье (дымящиеся трубы как отрыжка индустриализации), Константиновку и Лозовую (скользящий прочерк ночи), Харьков (непонятный город харчей и хорьков, харчащихся хорьков, если точнее), Белгород (пауза на смену колеса), Курск (Курская магнитная аномалия, Курская дуга, курские яблоки), Орел (отчего–то запавшие в память никогда не виденные орловские рысаки), Тула (естественно, что самовары, пряники и оружейных дел мастера, да еще пьяный гармонист, играющий на тульской трехрядке), Серпухов (ближе), Подольск (совсем близко), Москва (атлас можно закрыть и убрать на полку, а грязную и умаянную машину поставить в гараж). Он как раз пил у хозяйки чай, и ребята попросили, чтобы он тоже взял трубку. Далекий голос Александра Борисовича. Далекий голос Марины, Связь плохая, приходится кричать. Почти. Почти кричать. То есть еще не крик, но что–то около. Повысив голос. На повышенных тонах. Форсируя речь. В горле начинает сохнуть от напряжения. Как доехали? (Связь по радио, связь по радио.) Хорошо. (Связь по радио, связь по радио.) Как погода? Продолжается все та же связь все по тому же радио, механический женский голос с металлическими модуляциями. Повесили трубку, пожелав спокойной ночи. Хозяйка тоже желает спокойной ночи, а он идет пройтись. Вниз по лестнице и в парк. Неясные, бесшумные тени летучих мышей. Какая–то парочка выгуливает черного пуделя. Подбежал, обнюхал, облаивать не стал. (Марина уже вымыла Машку и стала готовить ванну Александру Борисовичу. Прекрасная хозяйка, о себе думает в последнюю очередь. Моросит дождь, самый конец Каширского шоссе, тьму–таракань, большой, нахохлившийся, многоэтажный дом, Сначала жили в Кунцево. Хотя лучше сказать «вначале». Вначале жили в Кунцево. Я — кунцевский, смеясь, говорил про себя Саша. Семером в двух комнатах. Потом построили кооператив. Построили–купили. Вот здесь, на этой чертовой окраине. Вода в ванне достаточно чистая, надо налить пены и повесить чистое полотенце. Машка пьет чай и ест печенье. Пьет печенье и ест чай. С дороги ум заходит за разум. Сейчас Машка ляжет спать, потом вымоется и ляжет спать Саша. Потом наступит ее черед. Разбирать вещи — завтра, сегодня просто нет сил. Завтра стирка, магазины, разборка вещей, только в обратном порядке. Разборка вещей, магазины, стирка. Ал. Бор. с утра уедет по делам. Дел много, и его не будет почти весь день. Надо узнать, как с визами, в подробностях. Вызов пришел сразу после Нового года. Идиотская страна, прежде чем ее покинешь, потеряешь последнее здоровье. Впрочем, страна — не родина, родину она любит, только что ездила с ней прощаться. С ней и с дедом, с морем, сентиментально говоря, с собственным детством. Я хочу есть, говорит Александр Борисович, проходя в ванную. Нечего, отвечает Марина. Хотя бы яичницу, укоризненно говорит из–за прикрытой двери Ал. Бор. Яйца должны быть, машинально отвечает она и идет на кухню. На кухне срач. Срам. Содом и гоморра. Не были почти два месяца. Слой пыли в палец. Это, конечно, преувеличение, но пыли много. Сиротливая, неприбранная кухня. В мойке чашка с засохшими следами кофе. Саша пил еще перед выездом, естественно, что не помыл. Они с Машкой уже были в машине, закрывал квартиру Александр Борисович. Смешно, но и она стала частенько называть его так, по имени–отчеству. Как новый крымский знакомый. Очень славный крымский знакомый. Отчего–то глаза становятся влажными. Чайник горячий, не успел остыть после Машки. Зараза, нет, чтобы пыль стереть, попила чай и спать! — Марина, — зовет из ванной Ал. Бор., — помой мне спину!)