Журавли над полем (сборник) - Миронов Владимир Васильевич 8 стр.


– А так. Спросили: на какую иностранную разведку работаешь, отвечай, что на все сразу.

– Не понимаю.

Тут и понимать нечего. Тут никто ничего не понимает и ни от кого понимания не требуется. Тут – дик-та-ту-ра кулака и дубинки.

– Не понимаю. – в другой раз прошептал действительно ничего не понимающий Маркин, которому хотелось только одного – чтобы оставили его в покое.

– Отдыхай пока, – словно понял его состояние склонившийся над ним сочувствующий. – Силы тебе еще понадобятся.

Допросы продолжались несколько дней. Василий поначалу пробовал отвечать, потом замолчал и только постанывал от все новых и новых ударов. На последних допросах уже ни о чем не спрашивали, а сразу начинали бить, и то была, видно, только прелюдия к чему-то главному, к чему следовало подготовиться, а может быть, даже и привыкнуть. Хотя привыкнуть к подобному было невозможно, и это он тоже хорошо понимал.

Вскоре с группой арестованных Маркина отправили в иркутскую тюрьму. Василий вздохнул с облегчением, но скоро убедился, что вздохнул рано, а надо было бы просто попридержать дыхание, приготовившись к новым испытаниям. Издевательства с избиениями продолжились и в иркутской тюрьме. И чем дальше, тем изощреннее.

Здесь эстафету от Окуня принял мужчина лет сорока-сорока пяти, от которого всегда пахло спиртным. Красное широкое лицо, с веселыми слезящимися глазками на нем и похожим на пуговицу носом, маячило перед подследственным, придвигаясь и отстраняясь в зависимости от того, как реагировал на вопросы пока еще сидящий на табурете арестант. А когда уж падал на бетонный пол, то мог бы заметить, как следователь по фамилии Пухлый, достает из потертого кожаного портфеля бутылку и льет водку в граненую рюмку.

Дальше Пухлого уже не интересовало состояние подследственного, который целиком как бы передавался во власть двух охранников. Эти били с остервенением и для них работа кулаками и ногами, видать, входила в служебные обязанности.

Наконец, дошли и до истинной причины ареста, и Маркин вдруг действительно почувствовал облегчение по крайней мере теперь он мог говорить о том, что знает и что могло касаться сути дела.

– С Ермаковым Сергеем Алексеевичем знаком? – спрашивал Пухлый.

– Знаком. Он работает агрономом по сортоиспытанию Иркутского областного зернового управления.

– Работал, – уточнил Пухлый и заиграл слезящимися глазками, что не предвещало подследственному ничего хорошего. – Гражданин Ермаков арестован и обвиняется по статье 58, пункты 10,11.

– Что это значит? – спрашивал Василий.

– Уголовный кодекс со временем и ты изучишь, – отвечал с ехидцей в голосе следователь Пухлый. – Что касается Ермакова, то он занимался контрреволюционной деятельностью и шпионажем в пользу немецкой и японской разведок.

– Такого не может быть. – опешил Василий.

– У нас все может быть. Где и когда завербовал тебя Ермаков?

– Гражданин следователь, я ничего не понимаю. Меня никто не вербовал. С Ермаковым у меня были отношения, связанные с работой. Я в какой-то мере подчинялся ему, а приезжая в Иркутск, сдавал ему отчеты.

– Ермакову и тебе предъявлено еще одно обвинение, оно состоит в том, что вы оба, находясь в сговоре, не указали в отчетах, что некоторые сорта пшеницы, после многолетнего испытания, по вашей обоюдной вине оказались бесхозными, так как вами двоими не были указаны районы, где они могли бы высеваться. Кроме того, в 1936–1937 годах вами же не была проведена аппробация сортовых семян, и эти семена оказались не обеспеченными сортовыми свидетельствами, чем воспользовались работники «Заготзерна», чтобы освободить себя от лишних хлопот по их особому хранению. В результате такой совместной вашей деятельности сорвано выполнение поставленной пятилетним планом задачи – довести сортовые посевы до семидесяти пяти процентов от всех площадей зерновых культур.

«Это то, о чем хотел меня предупредить Ермаков, подсовывая статью академика Лисицина», – подумал Маркин, вслух же сказал.

– Я знаю, что Ермаков был категорически против того, чтобы запускать в производство недостаточно проверенные новые сорта пшеницы. И в этом я с ним был согласен, потому что существует заложенный природой цикл, не считаться с которым мы не имеем права.

– Вот ты и признался в своей подрывной деятельности в сговоре с означенным Ермаковым, злорадно протянул Пухлый. – Надеюсь, тебе о чем-то говорит имя Ивана Владимировича Мичурина?

Следователь взял со стола открытую, вероятно, приготовленную специально для допроса книгу, стал читать:

– «Плодоводы будут правильно действовать в тех случаях, если они будут следовать моему постоянному правилу: «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача». Кстати, о том же говорит и академик Лысенко, который доказал, что новый сорт можно получить всего за два с половиной года. Вы же с Ермаковым предлагаете – за пять лет.

На какое-то мгновение Маркину показалось, что с ним ведут какую-то непонятную игру, и он в той игре должен исполнять определенную роль, только надо было понять, какую, и тогда все пойдет как нельзя лучше: его перестанут бить, и он сможет внятно ответить на все вопросы следователей. Ответить и вернуться к себе на селекционную станцию. Но так только показалось Маркину, что он тут же осознал. Следователь же не хотел ждать, пока этот, сидящий перед ним худой, с отросшей клочковатой бородой и синюшным от постоянных побоев лицом, подследственный сообразит, что ответить, – бил своими вопросами наповал.

– Ты объяснишь мне, почему за пять лет, а не за десять, например, можно получить новый сорт пшеницы, а, вражина? И чем тебе не нравится Иван Владимирович Мичурин, с которым, как я понимаю, ты не согласен?

– Мне Иван Владимирович нравится, это был действительно великий ученый-плодовод. У нас на станции есть его сорта черемухи, яблони, так это просто замечательные сорта.

– Так в чем же дело? Если Мичурин для тебя не авторитет, то кто же? Ермаков?..

– Утверждение Мичурина нельзя понимать в буквальном смысле, – едва шевелил языком Маркин. – Мичурин тем самым призывал плодоводов и селекционеров работать не жалея сил, чтобы вывести более продуктивные сорта, применимые для всех областей страны. Мнение же академика Лысенко пока практикой не подтверждено, и значит спорное, о чем говорят в своих статьях другие ученые, как например, академик Лисицын.

– И Лисицина ты читал?.. Понятно… А ты знаешь, где сейчас этот Лисицын?

– Я обязан был читать специальные статьи других селекционеров, чтобы быть в курсе их работы и того, что происходит в селекционной науке вообще.

Маркин понял, что ему не следует ссылаться на других ученых, по крайней мере живых, а так хотелось сослаться хотя бы на того же Писарева. Нет, он не даст повода подозревать других.

Много лет спустя Маркин в семье другого заключенного – Павла Семеновича Попова, который в 1913 году был назначен помощником Писарева, прочтет в письме последнего к Попову такие строчки: «Очень виноват, что долго Вам не отвечал, я жил за городом и одновременно проходил курс лечения сердца. Его испортила мне сталинская тюрьма – 7 месяцев в одиночке с непрерывными, в течение ночи, неоднократными вызовами к следователю. Ну а потом еще около года за проволокой в концлагере – вот сердце и поскользнулось.».

Тогда в письме Писарева его поразило только одно слово: поскользнулось. Сердце поскользнулось.

Выйдя от Поповых, он все повторял и повторял про себя это только одно слово и тут же спрашивал себя самого: а где поскользнулся он? Как так случилось, что его, Маркина, в самом расцвете сил взяли и вышибли из той жизненной колеи, в которой он надеялся быть до конца своих дней? Как так произошло и кто в том виноват, что жизнь его, Маркина, оказалась изломанной тюрьмами, исковерканной, по сути, совершенно случайными людьми, какими были все те Окуневы, Пухлые и иже с ними, которые его допрашивали, и до которых нельзя было достучаться хотя бы уже потому, что все они были далеки от селекционной науки и от земли вообще?

Василий Степанович помнил известную формулу писателя Федора Достоевского, часто повторяя ее про себя: все виноваты во всем.

Все виноваты во всем. Ни больше, но и ни меньше.

Вот так: все виноваты во всем.

Ведь были же конкретные живые люди, которые написали на него донос. Были и такие, которые потом подтверждали тот донос, дополняя его новыми деталями, чтобы донос тот казался правдоподобней. И люди эти жили рядом с Маркиным. Работали рядом с Маркиным. Он доверял им, делился с ними чем-то сокровенным, сидел за одним праздничным столом, выпивал за здравие сидящих, говорил о науке, о необходимости служить ей и быть верным до конца своих дней. Он улыбался им, и они улыбались ему. Он жал им руку, и они отвечали пожатием. Он приходил к ним домой, чтобы тем самым засвидетельствовать свое особое к ним расположение, и они приходили к нему. Покойная жена-страдалица Прасковья собирала на стол, они сидели и мирно беседовали обо всем, что могло всех их интересовать.

Они его и предали. Да, именно они – те, кому он более всего доверял.

Нет, они его не предали, потому что он не был врагом своего государства, своего народа. Они его о-го-во-ри-ли!

Размышляя обо всем, что с ним случилось, Маркин вспоминал и другую формулу другого известного советского писателя – Владимира Солоухина: не виноватых не было.

Если верить Солоухину, то и он так же был виноват в том, что его взяли в том зловещем, урожайном на подлость и предательства 37-м.

Значит, где-то потерял бдительность и допустил близко до себя эту подлость и это предательство в человеческой плоти и крови. Значит, работал так безоглядно и так самоотверженно, что породил в ком-то воистину звериную зависть, а вместе с тем и ненависть, вылившуюся в донос. Значит не так жил, как надо было бы жить, чтобы в этой своей жизни исключить зависть и ненависть к себе. Значит.

Выходит, одни виноваты были в том, что строчили доносы на других, а другие виноваты были в том, что были излишне доверчивы и наивны – не могли же в самом деле оказавшиеся за колючей проволокой миллионы и миллионы невинных людей одновременно быть врагами народа. Народа, из которого они происходили, как происходят дети от матери и отца. Плоть от плоти, кровь от крови, любовь от любви.

Однажды со словами: «Читай, что о тебе пишут твои же товарищи, гнида», – следователь сунул ему в руки исписанный листок бумаги. Маркин, с трудом разбирая чужой почерк, прочитал о себе следующее:

«Вышеуказанный гражданин Маркин, занимая пост заведующего отделом пшеницы, во вредительских целях должным образом не хранил семенное зерно. Температурный режим в хранилищах не соблюдался, крыши не ремонтировались. В результате чего всхожесть посевов упала до семидесяти процентов. Также в августе месяце агроном Маркин дал распоряжение работникам выстирать мешки под зерно селекционного материала в растворе формалина, якобы для обеззараживания от вредителей. Постиранные в этом растворе мешки вывесили просушить вблизи картофельного хранилища, устроенного в скале на берегу реки Ия. Формалин нанес вред здоровью людей, которые работали там. Сгнил и весь урожай в хранилище».

– Зачем мне было их травить? Всегда так делали, и не было случая, чтобы кто-нибудь отравился, – пробормотал обескураженный Маркин.

– Че там бормочешь, обормот? – захохотал, довольный собственным каламбуром, следователь Пухлый.

Если бы Пухлый в этот момент видел глаза подследственного, то дорого обошелся бы Маркину его время от времени проявляющийся характер: глаза Василия в тот момент излучали ненависть, какая только была возможна в его положении – положении земляного червя, которого ничего не стоит раздавить, достаточно лишь пошевелить ногой.

– Я никого не травил и ничего не сгноил, – ответил тихо, но так, чтобы каждое слово дошло по назначению, то есть до следователя. – Я делал все как положено по инструкции, как делал каждый год, и как делали другие до меня.

– Хорошо, примем к сведению.

Пухлый встал из-за стола, прошелся по комнате, как бы взвешивая свои дальнейшие действия. Затем подошел к столу, открыл папку с бумагами:

– Почерк Ермакова знаешь?

– Знаю.

– Читай.

Да, это был протокол допроса Ермакова Сергея Алексеевича, где он собственноручно писал: «Два года назад мною был завербован заведующий отделом селекции пшеницы Тулунской опытной станции агроном Маркин Василий Степанович, который вел контрреволюционную деятельность и занимался шпионажем в пользу немецкой и японской разведок. По моему указанию им были завербованы сотрудники станции Филипп Омелич и Прохор Колчин. Так же по моему указанию Маркин заразил жабреем сортовые семена пшеницы.»

– Ну и че скажешь?

После неоднократных посещений следователя, Маркин мочился кровью, чувствовал себя хуже некуда, понимая, что, если побои будут продолжаться, он долго не протянет. Но как это бывает тогда, когда уже, кажется, нечем, да и не за чем жить, в его арестантской жизни наступили некоторые, как он надеялся, послабления: сменился следователь, допросы происходили уже не так часто, появилось время, чтобы подумать, залечить раны телесные, и, может быть, хоть отчасти – душевные. Кроме того, он уже свыкся с мыслью о том, что арест его не на месяц, не на год, и что надо быть готовым ко всему. В этом убеждал опыт тех, с кем сводила судьба на пересыльных пунктах, в тюрьмах, в камерах, на прогулках.

Появилось время и осмотреться. В камере иркутской тюрьмы размером примерно четыре на пять метров по обе стороны были сооружены в два яруса нары из досок с узким проходом – только чтобы пройти человеку. Нары занимали примерно две трети камеры, напротив дверь – железная, ближе к окошку потертая, в глубоких, непонятно чем проделанных царапинах. Окошко открывалось ровно три раза в день, когда охранник подавал баланду, а при желании мог заглянуть в смотровой глазок, отчего казалось, что за тобой постоянно кто-то наблюдает. В камере находилось таких же, как и Маркин, бедолаг человек двадцать – это все были измученные, оборванные люди. Они двигались, перемещались с места на место, случалось, о чем-то переговаривались, но ни лиц, ни каких-то особых, свойственных каждому человеку примет невозможно было разобрать, так как и лица у этих людей были заросшие бородами, по длине которых можно было определить срок пребывания их здесь, и фигуры – худые, согбенные, взгляды потерянные, движения вялые. Несколько оживлялись эти уже, по сути, вовсе и не люди только тогда, когда приводили или приносили кого-то с допроса: этому бедняге уступали место на нижнем ярусе, укладывали, осматривали, пытались помочь: подавали воды, останавливали кровь, если продолжала течь из разбитых лиц, покалеченных рук, ног, тел, по-своему оценивая состояние пострадавшего, прикидывая, сколько понадобится времени, чтобы тот пришел в себя. И в способности мгновенно оценить все они превосходили любого врача, потому что каждый имел собственный многократный опыт вызовов к следователям.

Хотя сказать, что здесь нельзя было кого-то выделить, – неправильно, были и такие, кого не заприметить, не забыть было нельзя, потому что одни часами лежали на нарах без движения, другие беспрестанно передвигались в пространстве между нарами и противоположной стеной, где находилась дверь, в углу – ведро для человеческих испражнений. Да еще был сколоченный из грубо обработанных досок стол, который находился между нарами и чаще придвинут был к противоположной, по отношению к двери, стене. Те, что двигались, как бы находились в поле зрения тех, кто лежал или сидел на нарах. Первых было меньше, но и они скоро уставали, а место их занимали другие – те, которые, видно, уставали лежать.

Старался больше двигаться и Маркин. Движение давало почувствовать собственное тело, восстанавливало силы, однако и здесь нужна была своя мера, так как, двигаясь, человек острее ощущал тягостную, постоянно сосущую пустоту желудка, терпеть которую не доставало никаких сил.

Но и в этом кошмаре люди находили себе занятие – имелись у арестантов потертая колода самодельных карт, две-три книги с вырванными страницами, бабки для игры – неведомо откуда здесь взявшиеся, захватанные руками, почерневшие мослы от скотских костей.

Назад Дальше