– Доброе знамение, ластовица! Боярин! будет гость нежданный, – сказал Ян и стал выгонять доброго вестника из светлицы.
– Сегодня последний день ластовицам погостить на земле, – продолжал многоречивый Ян, – наутро вдруг згинут. Иона Белый, мельник, говорит, что ластовицы улетают зимовать на луну.
– Иона Белый, что принес мне на поклон маковник воутрие?
– Маковник? – сказал с удивлением Ян. – И Боярин снедал?
– Не весь, а уломил, грех молвить, – отвечал Боярин.
– Ой? И невесть какая молва идет про Иону Белого: он чаровник!
– Ой! – в свою очередь вскрикнул со страхом Боярин.
– А чем дарил его, Боярин?
– Ничем.
– Придется откупаться! Недаром нечистый дух принес сластей! Того и гляди, что поведет тугою!.. А откупаться, Боярин, дорого, снести бы маковник к вещунье Секлекетикии, да поклониться ей гривнами, чтоб отговорила.
– Идь, Ян, идь! – вскричал напуганный Боярин.
– Сегодня Пяток, Боярин: вишь, говорит, в Пяток прикинется волосатик либо ногтоедица… Да терпеть-то нет часу!
– Идь, Ян, идь! за волосатик заплачу три серебряных гривны, а за ногтоедицу, грех молвить, что хочешь!
– Счетом, Боярин, да четом. Ворожеи любят чет. За все про все десять гривен вдоволь.
– Ой! – сказал Боярин и вслед за сим словом отправился в кладовую.
Ян получил десять серебряных гривен, которыми должно было откупить спокойствие и благоденствие его господина, отправился в соседнюю деревню Яры, которая славилась хмельной брагою и где водилось у него много любовных приятелей. К ним-то являлся он часто делить время, брагу и добычи заслуг, хитростей, плутовства и нечистой руки своей.
Чтоб пояснить хоть несколько все предыдущее, мы должны сказать читателям, что вышеписанный Боярин, нисколько не постороннее лицо тому поколению, об котором идет моя длинная речь, слово, песнь, повесть, сказание, история, быль, вымысел, поэма, ядро, роман.
Его величали: Боярин Савва Ивич Пута-Зарев.
Ему было от роду около 40 лет, но он был еще моложав и свеж, ибо до 39 лет с месяцами жил он в руках строгой родительницы своей Глебовны.
Пестун Ян был давний его угодник; надеясь более на грядущее утро, нежели на потухающий вечер, он всеми силами способствовал баричу Савве преступить заповеди государыни, родной матушки: не лазить по деревьям за гнездами, не ходить тайком в оградину и в посиделки, не водиться со смердами и т. д.
Савва Ивич любил Яна.
Но вот настало для него время плача и рыдания. Глебовна, как не вековечная, опочила сном могильным. Дедушки уже не было, бабушки уже не было, родной матушки не стало.
И вот Савва, сказав сам себе: «Все мое!» – вступил во владение отчины и стал управлять двором, имуществом и богатством, людьми и скотами, и в особенности наследственною псарнею.
Ян, как надежный и верный слуга, принял от него ключи и назвался Боярским ключником и ларечником; однако же ларец с золотом, серебром и честными каменьями избежал от его охранения; ибо в старину водилось обыкновение: никому не доверять ключа от денег.
Ян, как мудрый Думец, добрыми советами и наставлениями поселил в своего Боярина все необходимые причуды и веру в приметы, сны, чары и во все затмения ума и разума.
Кто умеет толковать сны, кто знает, как оберегать от дурных примет, знает, как предупреждать беду от просыпанной соли, от глаза, от заговоров, знает, что должно брать левой рукой, что правой, знает, где плюнуть, где перекреститься, которой ногой встать с постели, в который день начинать дело, кто все это умеет и знает, у того в руках узда на суеверных: от его воли зависит оседлать глупца и проехать на нем верхом от угла до угла в предупреждение, чтоб он в числе тринадцати не был тринадцатым.
Ян владел этой чудной уздечкой и правил господином, как своенравный кормчий послушным кораблем; носил его мысли и желания по своему произволу, как степной ветер носит перекати-поле.
Ян воображал, что это продолжится до скончания века, и потому, насвистывая любимую свою песню, пробирался он чрез гору в соседнюю деревню Яры, ни мало не предчувствуя того, что судьба строит против него ковы и кует крамолы.
На дороге, которая шла за загородой села Студеницы, по скату горы, сидел на камне старик в сером кармазинном кожухе. Татарский малахай прикрывал седые его волосы; щетинистые ресницы прикрывали глаза, а длинная борода прикрывала всю грудь его. Время, а может быть, труды, или тяжелые ноши, или добрые люди, согнули его в три дуги, если не более, и безжалостно изрыли чело и все пространство, ограничивающееся волосами, бородой и ушами; потому нельзя было узнать ни настоящего его роста, ни настоящего выражения лица.
Обняв обеими руками посох свой, он преклонил к нему широкое чело свое и, уставив очи в землю, поведывал что-то самому себе вслух:
– Уже и в Иеросолиме сподобился быти! Уже иду ко двору! а Глебовна!.. Глебовна, сердитуя, молвит: «Чему долго был?» – Идь сама святой святыне помолитися, господню гробу приложитися, во Иордане реке искупатися, чтоб бог даровал тебе сына!.. Окаянные Обры!.. Комоня, кожух, шитый сухим златом, сорочицу, порты, все полонили, да еще в колу[107] впрягли, да еще травою кормили!.. притоптать бы вас горою!.. туга вам и тоска!.. Утёк! Здравие честному Урмену, в торге Романском! дал мне путь и дорогу!.. Ну, а уж Бессермены, поганые Бахмиты!.. добра еще, не урубили ухо ли, нос ли!.. резали, резали, ой, великая, небесная сила!.. да в Гарам[108] заперли, с черными!.. А Русалки-то, Русалки!.. в пуху ныряют! Снег да красная заря! очи – жар! певицы, плясавицы, пыль столбом!.. Ян прервал мысли старика.
– Что ты бормочешь, Чаган?[109]
Старик посмотрел на Яна.
– Не Чаган, а Крестьянин, Ходжа[110].
– Какая Ходжа?
– Иеросолимской.
– Ой? Не вынес ли малую часть от гроба господня?
– Зуб уломил! – отвечал старик. – Монисты вымолил у мниха! от туги ли, от неплодицы ли… Жене несу.
– Ай дед! кое тебе лето? – спросил, захохотав, Ян.
– Лето? Бог весть; за поморьем все лето, нет веремя.
– Али и конца животу там нет?
– Да нет; живи себе, покуда Магомет-Султан не укажет снести голову да на кол усадить. «Салмалык, салмалык, анат фема!» – только и речи.
– Страсти!
– А что, Студеница се?
– Студеница.
– Ту двор мой! – сказал старик, встал и пошел с горы, к селу.
Ян осмотрел его с ног до головы; произнес с досадою: «Брешешь! Чаган окаянный!» – и также пошел своею дорогою в деревню Яры.
Между тем на Боярский двор селения Студеницы прикатили гости в колах, телегах и верхом.
Толпы Доезжачих, Стременных, Ловчих, Псарей с заводными конями и со сворами собак охотничьих вслед за ними.
Полевая рать выстроилась в ограде, и прозвучала в берестовые рога и кованые трубы весть о прибытии на Стан.
– Тобе ся кланяем! – сказали гости Боярину Савве, поднимаясь на крыльцо, складывая арапники и затыкая их за шелковый пояс.
Отвесив гостям своим торопливый поклон, Савва Ивич бросился к сворам псов и приветствовал их как родных, как верных друзей своих, объятиями, ласками, нежными словами, душой, сердцем, радостию и всею искренностию приязни.
Не буду описывать всех тех ласк, которыми Савва Ивич осыпал гончих и борзых псов. Восторг охотника непонятен для человека, который равнодушно думает о благородном занятии своих предков. Борзая Стрелка на тоненьких ножках, с сжатыми зацепами, хорт Ласточка с перехватом, звонкая Юла с волнистою степью, Зарница с острой стерляжьей головкой и с правилом[111], свернувшимся в кольцо… Это такие существа, которых не заменит ни любовь, ни дружба.
Воевода, уверенный в победе, не едет так гордо на коне своем и не смотрит так доверчиво на рать свою, как лихой охотник на скачку псов, бегущих вслед за ним.
Перегнув набок шапку, избоченясь на Угорском седле и на коне Татарском, он смотрит вдаль и охотничьим глазомером предугадывает, где зверь красный, где мелкий и где нет ничего.
Какая дисциплина во всех, движениях! Мин проглядел серого, заяц прокрался между двух зорких глаз его, бич выправляет спину Мина, вставляет ему новые глаза, дает верный прицел, снабжает его надежным вниманием, обновляет, молодит старого Мина, который несколько уже десятков лет как ходит с верою и правдою за любимыми псами своего Боярина: кормит их, голодая сам, укладывает на мягкие подстилки, страдая сам бессонницею от изломанных боков, рук и ног; скачет по рвам и пущам за зверем и, не в свою голову, бережет Боярского коня.
Великое дело были в старину война и охота!
«А се труждахся ловы дея, – говорит Владимир Мономах в своей духовной, – конь диких своима рукама связал есмь в пущах 10 и 20 живы конь. Тура мя два, метала на розех и с конем, олень мя один бол, а две лоси один ногами топтал, а другый рогами бол; вепрь ми на бедре меч оттял; медведь ми оу колена подклада оукусил, лютый зверь ко мне скочил на бедры и конь со мною поверже, и Бог неврежена мя сблюде; и с коня много падах, голову си розбих дважды, и руце и нози свои вередих, в оуности своей вередих, не блюдя живота своего, не щадя головы своея».
Золотые, богатырские времена! Что мне в этой пуховой неге, которая вас заменила!
Утерев бобряным рукавом слезы на очах своих, я обращаюсь к Савве Ивичу.
Осмотрев чужих хортов и показав своих, променяв ядро на скорлупу, он велел убирать белодубовый стол скатертями браными и подавать ествы мясные, рыбные, ковриги[112] и погачи[113], и питья медвяные.
Вот Савва берет уже куфу[114] с слибовицей и сам подносит гостям: сперва новому знакомцу своему, Младеню Черногорскому, у которого два хорта ценой на вес золота, два Стременных ясных сокола, конь Арабский, покрыт червленою паволокою, а седло и узда золотом кованы.
Потом подносит он любовным приятелям своим Радану от леса, Клюдовичу с Веселого Хлёмка, Риву с Черного бора и Ляху Мниславу.
Все готовы уже садиться за стол… вдруг на дворе раздается шум и крик. Бегут к окну.
Посреди двора седой старик, окруженный челядью и холопами, отбивается длинным своим дубовым посохом, отбивается удачно.
Дубинка, как будто по щучьему веленью, а по его прошенью, работает сама, ходит вдоль и поперек по головам, по бокам, по рукам, по ногам и считает ребры.
С воплем удаляется челядь один за одним. Около старика поле чисто, и вот, очертив воздух еще несколькими волшебными кругами, он опускает свой посох, подпирается им и продолжает свой путь к хоромам Боярским.
– Радуйтеся, что на пути из Иеросолима покрали мой ятаган! Снес бы вам, поганые холопы, по голове, узнали бы, вы своего Боярина! – говорил он, поднимаясь на крыльцо, на котором уже стояли Савва Ивич и гости.
– Чего тебе, старая клюка! – вскричал Боярин грозно.
– Требен мне не ты, дубовина, а требен Боярин Родислав Глебович, да моя Глебовна!
– Чу! Боярин Савва, подавай ему Глебовну! Не сродни ли он тебе? – произнес насмешливо Клюдович с Веселого Хлёмка.
Все гости захохотали, кроме смущенного Саввы и Младеня Черногорского, который, кажется, никогда не унижал прекрасной и гордой своей наружности смехом. Иногда показывалась на лице его презрительная улыбка, и то тогда только, когда малодушие людей трогало его чувства.
Старик, не обращая ни на кого внимания, пробрался сквозь толпу гостей в светлицу.
– О, – говорил он, – будут Глебовне добрые повести от Ивы Иворовича Путы-Зарева! Где же Глебовна? И обед на столе!..
– Не с погоста ли, старень? Преди поклонись хозяину, потом проси гощенья! – сказал Лях Мнислав, показывая старику на Савву Ивича и заливаясь смехом.
Старик посмотрел на него, потом на Савву и пошел далее.
Есть предчувствие или нет? Что такое предчувствие? Не есть ли оно тайный вожатый преступника к казни, а доброго к награде?
Но по предчувствию или просто случайно, только Савва Ивич ходил за стариком, как Гридень за Князем. Все гости, кроме Младеня Черногорского, также шли вслед за ним, забавляясь и смущением хозяина, и чудным стариком, который торопливо пробегал светлицу, сени, камару, терем, внимательно все рассматривал и чего-то отыскивал взорами. Казалось, что он удивлялся какому-то беспорядку, который вынес вон все знакомые ему вещи и заменил другими.
Собралась и любопытная челядь, собрались холопы и слуги. Все толпилось вслед за ним.
Наконец старик остановился. Обратился к толпе, стукнул об пол посохом.
– Где же Боярин Люба, где Касьяновна, где Глебовна, где Татара Кара-юли, черный пес Жук, пристав Яслина, сокольничий Яруга, ловчий Мазур и вси, вси, вси? – возопил богомолец Иерусалимский.
Громкий общий смех преследовал слова его.
– Отъиде вси на суд божий, старень! – отвечал ему Клюдович. – По вечери пожелал ты утра! Утро на погосте, и Родислав Глебович на погосте, и Глебовна там, и Татара, и вси, вси, вси! Поклонись же, прославь сына Глебовны, Савву Ивича, дасть тебе, мимоходячему, и братна и питья.
– Сына? – вскричал старик. – Рода Пута-Зарева, ветви Ивиной, плоду Глебовны?
– Правдиво, правдиво! – вскричали все гости.
Старик приблизился к Савве Ивичу, осматривает его с ног до головы.
– Глебовны? – вскрикивает он наконец. – Глебовна дитя ми роди?
– Дитя ти роди? – вскричали гости. – Савва Ивич, тобе ся кланяем!
Боярин Савва Ивич стоял ни жив ни мертв, он считал старика дивом, принесенным Белым Ионом в маковнице, считал жильцом того света, пришедшим от деда и матери за ним.
К счастью его и к удивлению общему, слух о чудном старике, который, как домовин[115], распоряжается в доме Боярском, поднял с печи старую Голку, няню покойной Боярыни Глебовны. Она пробралась сквозь толпу до старика, взглянула на него и вдруг повалилась ему в ноги.
– Родной ты мой! Боярин Ива Иворович! – вскричала она. – Сподобил тебя векожизные приидти с Русалима на родину… да не узреть уж тебе Боярыни своей, кормилицы нашей Глебовны! У Бога душа!.. а дал тебе Бог красное детище, Савву Ивича!..
– Красное детище Савву Ивича? – повторил старик, обратив взоры свои на Савву Ивича, который был вдвое его выше и вдвое толще.
Но вот догадливый Савва Ивич становится пред отцом своим на колени.
И прия его Ива Иворович любовно, говорит летопись.
Таким-то образом, любезные читатели, заботилась судьба о сохранении рода Пута-Заревых в минуты самой отчаянной безнадежности на продолжение его. О, кого бережет судьба, тот не тонет и не горит, в том неистощимы силы, как золото в недрах земли, тому везде путь, дорога и добрые попутчики, везде красная погода, приют и пристань. Он оступится, летит с утеса и падает не на твердую землю, не на камень, а на пух, в объятия! Хочет любви – его любят, хочет жены – завидная невеста готова; желает иметь дитя… И во всем, во всем он предупрежден и судьбой, и добрыми людьми.
Так был охраняем судьбою Ива, так будет охранен и сын его, и внук его, и правнук, и праправнук, и пра-праправнук его.
Однако же Савве Ивичу около сорока лет; пора жениться. Он не заботится об этом.
Высокий, правый берег Дана-Стры[116] озирал отлогий скат Понизовской земли. По реке и в протяжных долинах, впадающих в оную, лежали городища, селы и деревни; между ними расстилались бархатные луга; за лугами, по возвышенности, черный лес, за черным лесом непостоянное небо, то голубое, то синее, то ясное, то пасмурное, то грозное, со всеми причудливыми образами туч и облаков.