Мстислав стоил имени Великого…
– Положим, что стоил, да что нам до этого? Где Кощей бессмертный? Где Ива?
Все, любезные читатели, было, есть и будет в своем времени и в своем месте!
Словом своим вы не поторопите ни своеобычливое солнце, ни своевольную судьбу, ни своенравные персты Бонна[69], иже воскладаше на живые струны, еще кому хотяше песнь творити.
Итак… Мстислав стоил имени Великого до несчастной битвы при Калке, где Провидение, кажется, отклонило взоры свои от земли Русской, а счастие изменило миротворцу Русских Княжеств.
Незнаемые премудрыми мужами, неведомые разумеющими книги, един бог весть, кто такие, какого племени и веры, Татара, Таурмени или Печенеги, появились со стороны Волги, Дона и Хволынского моря, побили Ясов, Косогов, Обезов и безбожных Половцев и взволновали страхом Русскую землю.
На общем Совете всех Князей положено было взяться за оружие.
Воины всех Князей, кроме Велико-Княжеских и Новгородских, встали под хоругвь Мстислава, подкрепляемого тестем его, Половецким Ханом Котяном.
Ополчение двинулось к Днепру.
Татарские послы (миролюбиво) явились в стан Русский, но их лишили жизни! Отвергнутая и обагренная кровью ветвь мира обратилась в чудовище, которое налегло на Русскую землю и стеснило свободное дыхание ее на несколько веков!
Первая удача породила презрение к неприятелю; несогласие соединенных ополчений разрушило единство силы к восстанию на возрождающиеся полчища Монголов, и черный день, Мая 31 дня 1224 года, настал[70].
Умолк Мстислав и пожелал могилы; не хотел он управлять Галицким княжеством и отдал его зятю своему, Угорскому Королевичу Андрею, ибо народ не любил Даниила, сына Романа Галицкого. Мстислав и отправился в Понизовскую землю, в город Каменец.
Положение этого города на пространной высокой скале, окруженной в виде острова струями Смотрвга, ему нравилось.
Тут, утомясь от трудов жизни и желая привести все земные дела свои к отчету вечному и расплатиться с долгами, Мстислав вспомнил о крестнике своем.
Призвав к себе Юргу, едва только произнес он имя Ивы, седой пестун повалился в ноги Князю и просил пощады и помилования.
С трудом добился Мстислав от старика, что уже около восьми лет, как Ива Иворович вдруг, неизвестно куда, скрылся.
– Дорого поплатишься ты за голову крестного моего сына, если я не найду ее! – грозно сказал Мстислав Юрге и послал по всем путям и дорогам, во все концы и во все стороны гонцов с повещанием: искать Княжеского крестника Иву Иворовича Путу-Зарева, ему же от роду лет двадесять, волосом бел, очима серы, образ рябый, росту мала, чермная Ягодина на челе, другая большая у левого ока. И кто укажет его или приведет к Князю Мстиславичу, тому дастся во владение деревня Княжеская и златых гривен десять[71].
Читатель ясно теперь видит, что не только я, но и никто из нас не знает, где Ива. И потому, если на чье-нибудь счастье, по Княжескому объявлению, он отыщется, тем лучше; тогда я буду продолжать древнее сказание.
Но что ж будем мы делать, любезные читатели, до тех пор, покуда не отыщется герой наш? Чем наполню я время неизвестности о судьбе его? Где найду я для вас рассеяние? Если б я был Шахеразада, начал бы бесконечную сказку, продолжалась бы она не несколько дней и ночей, не несколько недель, не несколько месяцев, не несколько лет, но продолжалась бы до той самой минуты, в которую какой-нибудь добрый человек сказал бы мне, хоть за тайну, куда скрылся сын Ивора, Новгородского Воеводы, крестник Князя Мстислава Мстиславича.
Но не думайте же, читатели, чтоб я поступил с вами, как проводник, который, показывая войску дорогу чрез скрытые пути гор и лесов, сбился сам с дороги и со страха бежал. Нет, не бойтесь, читатели! Клубок, который мне дала Баба-Яга, катится передо мною. Он приведет нас к Иве Иворовичу. Вот вам рука моя. Пусть каждое перо, которое я возьму в руки, прирастет снова к крылу гуся, из которого вырвано, если это неправда.
В селе Заборовье, во дворе Боярина Любы, столпилась челядь и смерды. На крыльце стоял сам Боярин, стояла и жена его, стояла и дочь их.
Все они стояли и смотрели, как день бяще паче ночи, и бяше столпови червлении, зелении, синий, обаполы солнца[72].
Вы можете теперь представить себе в каком положении стояли Боярин, жена его, дочь челядь и смерды.
Как тени были они от страха; ибо день бяше паче ночи:
Этого мало. От ужасной темноты нельзя было вдруг заметить, что за Боярином были еще люди.
Один, бритый, в тюбетае[73], в полосатой шелковой ортме[74], с тамбурою[75] в руках; другой, малорослый, безобразный, дворовый дурень.
Последний не обращал внимания на столпове обаполы солнца, а возился с огромным псом, по прозванию черный Жук.
Когда знамение на небе кончилось, солнце пришло в обыкновенное свое положение, а Боярин, жена его, дочь их, челядь и смерды пришли в себя, вдруг раздались звуки звонкой тамбуры и звонкий голос Татарской песни: Сэн бинь экши!..
Бритый человек, в тюбетае и ортме, был Татарин Кара-юли, большой руки гюрлай[76] и рассказчик. В последнюю войну с Бату-Ханом, плененный Русскими, он полюбил Русскую землю и остался жить у Боярина Родислава Глебовича Любы, который любил окружать себя смысленным и забавным народом. Всем полюбился Кара-юли, только не полюбился божливой Боярыне;
– Не будет нам добра от поганого Бесермена; недаром солнце уподобилось месяцу и пошло вспять от полудня! Не будет добра, Родислав Глебович! Нажил ты себе окаянного в любовные приятели! Люди отчаялись в животе своем, а он поет песни нечестивые! Облечешь ты всю Русь божиим гневом, Родислав Глебович, за грехи свои! – говорила жена Боярина Любы.
Родислав Глебович задумался было; но так как солнце загорелось светлее прежнего, то и он сбросил с себя страх, забыл затмение и предвещание жены и, сопровождаемый в светлую комару[77] свою семейством и потешниками, уселся на лавке, покрытой попаломою, и стал говорить следующее:
– Ну, Татара! садись на пол, сверни под себя ноги и играй на тамбуре.
Кара-юли не заставил себя долго просить: в одно мгновение сел он на полу Монгольским идолом и ударил уже указательным пальцем правой руки по трем бараньим жилам, обращенным в звонкие струны тамбуры…
– Стой, Татара! – вскричал Боярин Люба, ибо он не кончил еще всех своих распоряжений. – Ты, рябая зегзица! – сказал он уродливому существу, одетому в красную камку, в красной шапке и в красных чеботах, – ты садись с Жуком у меня в ногах, да молчать! а не то Жук потянет за ухо!
Татарин опять приударил в струны.
– Стой, Татара! Глебовна, садись подле меня.
Юная Глебовна повиновалась отцу и стала продолжать свою работу. Она вышивала золотом и дробницами[78] платци оксамитные[79].
Кара-юли еще раз кашлянул, сжал уже левой рукою струны на ладах тамбуры, выправил указательный палец правой руки и согнул большой, средний, безымянный и мизинец, но Боярин Люба еще раз остановил его.
– Стой, Татара! не хочу слушать песню, ты хотел рассказать, как Русские и Татары произошли от одного племени. Брешешь, степная лисица! да так тому и быть, послушаю.
– Есть так, так, бачка! – отвечал Татарин, положив подле себя на пол тамбуру.
– Слушай! так пить в великий Ганжур: Аллах хоща, творил Бир-Адам, аркучь к Забраил: неси ковалка[80] земля! Приди Забраил на земля, берут ковалка от земля. «Ние! – плакаху земля. – Чему тебе ковалка от земля?» – «Аллах творил Бир-Адам, аркучь Забраил». – «Не бирай от мене, аркучь земля, Аллах творил Бир-Адам, Бир-Адам творил сына, девойка, многа; сына и девойка творил поган грех, Аллах послай гром, гроза, огня! возмутай вода на моря и сломай вся земля! а чему моя вина?» Забраил послухай земля, не бирал ковалка от земля, не несла на Аллах. Аллах повели на Мохаил: принесе ковалка земля. И Мохаил послуха земля и не несла на Аллах ковалка от земля. Аллах повели на Азрафиль. Азрафиль не послухай земля, берил ковалка от земля, аркучь: брешит земля! и несла ковалка от земля на Аллах. Аллах берут ковалка земля, твори Бир-Адам и постави его на земля, а Эдем, средина на Мэхка и града Туюфь. А Мэхка там иде-же Азрафиль берил от земля ковалка…
Не знаю, какое нечеловеческое терпение было у Боярина Любы слушать вздор, который рассказывал Татарин, однако же он слушал.
Из сожаления к читателям я заставлю молчать Татарина и передам в коротких словах рассказ Кара-юли.
«Бир-Адам жил 1000 лет, – продолжал он, – настоящее ему имя Сафи-юла. Он оставил по себе 40 000 потомков, а наследником власти Шиса, по-Арабски Е-зба-зуллу. По смерти Шиса душа его перенесена Азрафилом в Араи. После него следовали патриархи Анус, Хэнан, Мелахил, Бердэ, Ахнух, Матузлах, Замэх и потом Нуи.
При Нуи люди отклонились от правды, и Аллах в наказание послал на землю потоп, но сохранил праведного Нуи с его семейством и восьмьюдесятью правоверными.
По окончании потопа ковчег, построенный Нуи на горе Дзуди, между городами Мюзель и Шам и плывший с первого дня луны Редзеба по 10-и день Махарэма, то есть шесть месяцев и десять дней, остановился.
От Нуи произошли: Хам, Зам и Яфис. Яфис поселился у реки Атэль и Яика и, прожив 250 лет, оставил восемь сынов: Тюрк, Харз, Закиэб, Русь, Менанэк, Цвин, Камари, Татаришь…
– Русь, Татаришъ! – повторил Кара-юли торжественно, когда кончил родословную земного шара, почерпнутую, вероятно, из прозрачного источника Христианских преданий, но смешанную с нечистым кумысом Монгольских грубых понятий.
Родислав Глебович захохотал над родственным происхождением Русских и Татар, которым его забавлял Кара-юли, но жена Боярина не вынесла такого унижения.
– Радостно огню, что добивается ему вода в родню! – произнесла она громко. – Смейся! – продолжала она, уходя из светлицы в свою камару. – Залетела одна тльковина[81], прилетит и стадо!
Как вещунья произнесла она эти слова, и никто не отвечал ей: «Чтоб тебе типун на язык!»
– Ни, Татара! не слюбна мне твоя повесть о Бир-Адаме, расскажи другую, былину сего времени!
Татарин поправил тюбетай и начал.
Есть один Аллах, и не был другой Аллах, и нет другой Аллах, не будет другой Аллах; создал Аллах семь небес, семь земель и семь раз семью семь по семь семериц разна зверя, птица, рыба, велика, мала…
– Тс! – вскричал Ростислав Глебович.
– Хэ! господин бачка! я не сказка буду говорил, а всякой былина, начинаесе по нашему богом, – отвечал Татарин своим наречием.
– Ну! – возвгласил Боярин.
– Я, господин бачка, родом из Орды Урги, далеко, далеко отсюда Урга, в Монгольской стороне, на светлой Толе. Был я в светлом Сарае Хана Мынгэ Турганом[82] при главных Золотых воротах. Мынгэ-Хан умер, Орду наследовал сын его Харазаяли-Хан. Мне наскучило быть Турганом, я оставил Золотые ворота и жил у молодого Мирзы Эмина, сына первого Ханского Мирзы Хамида.
– Давай сюда всех Ханым отца моего! – сказал Харазанли Сарай-Ага на другой же день после смерти отца.
Цветы Харэма Мынгэ-Хана явились перед ним.
Ни один не понравился.
Мак-Фируз была слишком нескромна, Гюль-Беаз холодна, Хадича уныла, Мыслимя неловка, Олынь дородна, Сабира бездушна, Айну-Хаят проста, Алха[83] худощава – словом, не было ни одной, которой бы Харазанли решился сказать: Джаным! Кузымь![84]
– Хамид! – сказал Хан первому своему Мирзе. – В Харэме нет для меня Хадыни. Хочу иметь женщину, которая нравилась бы мне, как узнику луч светлого солнца, промелькнувший в темницу, как роскошный отдых усталому страннику, как жаждущему Измаилу показанный Ангелом родник среди песков Фарана.
– Прикажи, великий Харазанли, собрать всех красивых дев Орды своей и всех привезенных невольниц и выбери из них себе полный Харэм: семь Хадынь, триста жен и пятьсот невольниц.
– Этого много, это долго! – отвечал Харазанли. – Мне нужна одна. Много светлых звезд среди ночи, а ночь темна; одно только солнце во время дня, а день ясен. Мне нужно солнце!
– Долго Хан будет искать это солнце; оно, может быть, за горами, за морями.
– Не буду я искать того за горами, что под рукой. У тебя, Хамид, я слышал, есть дочь; мне про нее говорят; говорят, что нет другой под небом; я хочу видеть ее!
Слова Харазанли поразили Хамида; он затрепетал от мысли, что его любимая, единственная дочь, Мыслимя, будет невольницею какой-нибудь Хадыни, если не понравится Хану или он разлюбит ее. Но Хамид не смел показать неудовольствия своего, он приложил руку к сердцу, потом к челу и вышел.
– Эмин! – сказал он сыну своему, который заметил черную печаль на лице отца своего. – Хан желает иметь сестру твою, Мыслимя, Хадынею. Не потому тяжела мне эта воля Хана, что Орда не любит видеть дочь первого Мирзы Хадынею Хана, но потому, что я люблю дочь свою и не хочу никому отдавать ее при жизни своей.
– Баба Хамид! – сказал Эмин отцу своему. – Есть у меня колпак, да не знаю, будет ли он тебе по голове.
– Говори! – отвечал нетерпеливо Хамид.
– Слушай: купи невольницу дорого, на вес золота. Хан не знает моей сестры; приведи невольницу вместо сестры.
Хамид рад был доброму совету сына и обнял его.
Призвали купца, торговавшего невольницами. Многих пересмотрели Хамид и Эмин; ни одна не подходила красотой к Мыслимя.
– Есть у меня невольница, – сказал наконец купец, – да не смею продать тебе светлый камень, которому место только на чалме Ханской.
– Продай мне этот светлый камень; что запросишь, вдвое заплачу! – сказал Хамид.
– Хорошо, за десять Эйгэров[85] из твоего табуна на выбор и за тридцать верблюдов отдам тебе Гюльбухару, да на придачу сто баранов, пятьдесят шкур лисьих и десять кусков Индийской золотой ткани.
Хамид согласился.
– Идите же смотреть невольницу ко мне в дом. Понравится, дайте мне десять Эйгэров, тридцать верблюдов, сто баранов, пятьдесят шкур лисьих, десять кусков Индийской золотой ткани; возьмите ее тайно и не забудьте, что меня зовут Каф-Идыль!
Когда смерклось, Хамид с сыном пошли к купцу.
Затрепетал Эмин, когда вошли они в калитку дома, перед которым только за день, проходя мимо и заметив сквозь деревянную решетку женское лицо, он остановился и поклялся овладеть чудною красавицею, которая так печально и ласково на него смотрела и как будто умоляла спасти ее.
Когда они вошли в дом, купец уже ожидал их; невольница стояла под покрывалом.