Под Владивостоком, кажется, на Второй речке, мы провели еще около месяца. Потом нас погрузили на «Кулу», и мы оказались в Магадане. Здесь, в транзите, прожили еще месяц. Нас выводили на работу. В это время в городе прокладывали коммуникации, и нас ставили засыпать траншеи. Выводили нас без охраны. Руководила нами бандитка-староста Анка. Она не орала, не изображала из себя начальницу. И по-своему даже заботилась о нас: советовала не обращать внимания ни на какие, даже самые заманчивые, предложения прохожих, не велела никуда отходить от места работы — заманят, изнасилуют, убьют.
Иногда посылали в какое-нибудь учреждение мыть полы, окна. Раз послали работать на хлебозавод.
С питанием обстояло удовлетворительно. Кормили в основном перловой кашей. Давали еще рыбу — не соленую, свежую. Вероятно, треску. Картошки не было. Мясо не давали. Хлеба было достаточно. О сахаре не помню. У меня к нему нелюбовь врожденная. И в Бутылке я его отсутствия (или присутствия?) не помню.
Еще в Магадане я получила обратно свою телеграмму, посланную маме в Москву, с отметкой «не проживает». Стало понятно, что и ее арестовали.
Через месяц нас стали делить, кого куда послать. Принцип был простой: верхняя часть алфавита — на прииска, нижняя — на сельхозработы. Мне полагалось отправиться на прииск, но моя приятельница Ларюшина очень не хотела, чтобы нас разлучили, и кого-то она упросила, чтобы и меня послали на сельхозработы. Так я оказалась в «Эльгене».
Поселили нас в палатках несмотря на зиму. Работа была на первых порах разная: мыли полы, обслуживали слет заключенных-ударниц (из бытовичек), дней пять помогали на кухне. Потом послали на лесоповал.
Гаранин, тот самый начальник СВИТЛ (он приезжал в это время на «Эльген»), говорят, узнав, что женщин послали на такую тяжелую работу, сделал удивленное лицо. На вид он, вопреки общему теперь представлению, не был каким-то страшилищем. Он еще спросил, имея в виду нас, направленных на лесоповал: «Чаю им там, что ли, организовать?»
На лесоповале я работала четыре-пять месяцев, то есть до апреля-мая, пока не начались полевые работы. Страдала только врожденной мигренью. Здесь меня опекала Люся (Людмила, Ольга, Лариса? — полного имени не знаю) Кушнер, вероятно, 1900-го года рождения, осужденная за принадлежность к зиновьевской оппозиции. Она следила за тем, чтобы я не хваталась за тяжелые бревна, ворочала их сама. «Тебе жить, а мне нет!» — говорила она. Я с ней спорила: почему это ей не жить? Ведь она уже половину срока отсидела!.. Ее взяли от нас неизвестно за что в начале 1938-го года, говорили, что она погибла на «Серпантинке».
Потом я была еще две с половиной зимы на лесоповале. Возили нас, заключенных женщин, как-то на покос, в Мылгу, а одно лето мы были в Сусумане, тоже на сельхозработах. Удалось все это пережить, хотя особыми физическими свойствами я не обладала.
Мой срок заканчивался 14 марта 1942 года, но освободили меня лишь 14 сентября 1944 года, то есть пересидка была более двух лет. Однако то, что освободили в 44-м, было огромной удачей, так как в то время задерживали «до конца войны», и лишь очень немногим удавалось попадать в те списки (по 30–35 человек, их зачитывали на поверках), в которых значились фамилии счастливцев.
Я думаю, что освободилась благодаря моей напарнице Фаине Шуцкевер (осужденной жене крупного военоначальника). Фаина, несмотря на свой возраст (она была много старше меня), регулярно показывала очень высокую производительность труда в деле, которому она обучила и меня — мы плели корзины. Она гнала выработку на 141 процент, которая давала и ей и мне возможность ежедневно получать по одному кг хлеба, так как сильно страдала от недоедания. У меня аппетит был скромнее, я бы удовольствовалась и 650-тью граммами, и, соответственно, выработкой в 131 процент. Но Фаина была непреклонной.
Фаина умерла, может быть, потому, что не выдержала этой гонки, мне же она принесла освобождение.
С Иваном Степановичем Исаевым мы были знакомы еще по литинституту, помнится, он даже ухаживал за мной тогда, но, по всей вероятности, не очень прилежно. Оказавшись на Колыме за КРА (контрреволюционная агитация. — А. Б.), он сумел узнать, что я на Эльгене, прислал сначала записку, потом посылку. Он освободился раньше меня и жил на Усть-Утиной.
14 сентября 1944 года он приехал на Эльген и попросил свидания со мной. Воспитатель сказал: «Я бы дал, но в зоне — Циммерман». Об этой начальнице лагеря, о том, как она преследовала заключенных за «контакты с лицами иного пола», известно. Но все-таки я осмелилась пойти к ней попросить о свидании с Исаевым, соврала, что это мой двоюродный брат, просила дать свидание при охране — Циммерман все равно не разрешила.
Я в тот день не работала. После отказа в свидании разревелась. Но — очень хорошо это помню! — в тот день сказала самой себе: «А все-таки ее время кончается и наступает мое!» В ту же ночь пришла телеграмма об освобождении. А через месяц я вышла замуж за Ивана Степановича.
После окончания войны была возможность выехать на материк. Но все во мне кричало: «Нет! Ни в коем случае!». Я была уверена, что, оказавшись там, сразу буду арестована и получу новый срок. А в 48-м или 49-м пришло указание: с моей статьей на материк не выпускать. Мы жили на Утиной, я работала нормировщицей на промкомбинате, потом в сберкассе, Иван Степанович — завскладом в подсобном хозяйстве.
Но ареста не удалось избежать. Арестовали там же, на Усть-Утиной, привезли в Ягодное и здесь продержали 25 дней в следственном изоляторе. Кажется, я была первой женщиной — «повторницей» в Южном управлении. Потом пришло указание освободить женщин, имеющих детей до восьми лет. Моей дочери Валентине было тогда четыре года.
Когда приехали арестовывать на Усть-Утиную, я подумала, что это за Иваном Степановичем. У него сложились плохие отношения с агрономом подсобного хозяйства, и было известно, что тот написал на мужа донос. Ордер предъявили только после обыска, и в нем я увидела свою фамилию. Я выронила эту бумажку из рук. Опер на меня закричал: «Поднимите ордер!»
— Не буду! Вам она нужна — вы и поднимайте. И не орите на меня — не таких слыхала.
Я была в тот момент в очень странном состоянии, которое трудно объяснить. Огромное волнение, но действовала я вполне решительно. Перешла в другую комнату, села, сцепила руки на груди: «Можете применять оружие, но я не двинусь с места!»
Понимала ли я тогда, что мое сопротивление бессмысленно? Наверное, нет. Они бились со мной три часа — я не сдвинулась с места. Наконец, попросили Ивана Степановича, и уже он стал уговаривать меня — уговорил.
Потом я забыла эту сцену на полтора года. Она выпала у меня из памяти, словно ее и не было.
Будучи ссыльной, я жила со своей семьей до 1950-го года на Усть-Утиной. Потом мы переехали на Дебин. А в начале 1953-го года перебрались в Магадан.
Когда мы подъезжали к городу, на магаданской пересылке я узнала, что Сталин тяжело заболел. И когда в том доме, где мы временно остановились, мы сели за стол и подняли тост за новоселье, здоровье присутствующих и прочее, я про себя, потому что неизвестно было, что за человек наш магаданский хозяин, — от всей души пожелала скорой смерти тирану. Мое пожелание очень скоро сбылось.
А вот одно — давнее, неистребимое — так и оказалось неисполненным. Много лет, будучи в лагере, я хотела увидеть «живьем» хоть одну настоящую шпионку, диверсантку, террористку. Но так и не встретила такой. Были несчастные женщины разных возрастов, национальностей, разного социального происхождения и положения, многие из них были осуждены по самым страшным статьям на чудовищные сроки, но все это было вранье, чудовищная, преступная ложь.
Я прошу Галину Александровну рассказать о судьбах тех, кто был осужден вместе с нею по одному делу.
Г. А. Я уже говорила, что нам, трем женщинам, дали по пять лет, а мужу Грюнштейн — три года. Все четверо мы оказались на Колыме. Все отбыли свои сроки. Затем Виленская и Грюнштейн так же, как и я, получили ссылку на неопределенный срок. Виленская заболела, у нее что-то произошло с глазами, ее отправили сначала в Магадан, а потом разрешили выехать в Москву. Так что она простилась с Колымой раньше нас.
Грюнштейн работала геологом на Утинке и будучи ссыльной. Потом переселилась, кажется, в Тирасполь. Степаньков, отбыв свой срок лишения свободы, также работал на Колыме геологом.
А. Б. Как сказывалась популярность А. К. Воронского, его большая известность в тридцатые годы, на судьбе его дочери?
Г. А. Мешала. И тут примеров множество. Разве что в детстве, в ранней юности популярность отца не висела надо мной — моим школьным знакомым было все равно, чья я дочь.
В институте дело было уже иначе. Помню, на семинаре преподаватель Федосеев (кажется, он был и заведующим учебной частью) предложил мне рассказать о литературных ошибках Александра Константиновича — сделано это было, конечно, неспроста. Я отказалась. Там же, на семинаре по стилистике, преподаватель Машковская, выслушав мой ответ на какой-то вопрос, сказала: «От дочери Воронского я ожидала большего!». Отвечала я, помнится, хорошо, и этот упрек расценила как повод, чтобы не поставить мне пятерку.
Позднее, в лагере, я нередко чувствовала к себе особый интерес «партийных дам», которым, конечно, хорошо была известна моя фамилия.
Здесь, в этой связи, нельзя не вспомнить, как меня исключали из комсомола в сентябре 1936-го года. Конечно, это было связано с шумихой вокруг А. К. На комсомольском собрании — секретарем был тогда Ротин, с именем боюсь ошибиться: кажется, Исаак, все звали его по фамилии (недавно прочитала в каком-то журнале его слезоточивую статью о женщине, у которой арестовали отца) — мне предложили порвать с А. К., уйти из дома и даже обещали, если я это выполню, найти комнату и работу.
Обвиняли меня также в обмане при вступлении в комсомол, выразившемся в том, что я утаила сведения о принадлежности А. К. к оппозиции. А я ничего не утаивала. Я сказала секретарю Фрунзенского РК комсомола о положении моего отца, он спросил: «Воронский сейчас в партии восстановлен? Работает? Ну так какие претензии могут быть к его дочери?». Но на комсомольском собрании в литинституте я не могла рассказать об этом разговоре — вспомнила фамилию! — с Хрусталевым, так как это грозило бы ему очень большими неприятностями.
Самую гнусную обличительную речь обо мне сказал студент Макаров.
А. Б. Тот самый — прогрессивный литературный критик, прогрессивный — в свое время — редактор журнала «Молодая гвардия»?
Г. А. Тот самый. Но я-то его прогрессивным не считаю.
Я прошу Г. А. рассказать о запомнившихся однокашниках по институту.
Г. А. К. Симонов учился на курс младше. Вместе с ним, видимо, и Португалов. На одном курсе со мной — Долматовский. Кажется (но могу ошибиться) — Яшин. А также Алигер, Шевцов, Шевелева.
Екатерина Шевелева давала потом на меня ложные показания. С ней мне устроили очную ставку, поэтому ее показания я слышала собственными ушами. Она, в частности, сказала, что Александр Шевцов (а мы были в очень хороших отношениях, посадили его раньше) и его товарищи (с ним по делу проходили Троянов, Гай, Шустиков, они впоследствие вернулись, а Шевцов погиб) делали бомбы, а я им помогала.
Следователь Смирнов, которому, видимо, и других обвинений в мой адрес хватало, спросил Шевелеву: «А вы видели это? Своими глазами?». Шевелева должна была сказать, что не видела, потому что ничего подобного, конечно, не было.
Она также сказала, что на похоронах Николая Островского я умышленно волочила по земле красное знамя. Но кто бы мне такое позволил? Да меня сразу бы вывели бы из колонны за такое святотатство.
Еще Шевелева показала, что в институте на семинаре по английскому языку я сделала «мистическое заявление». А дело было так. Преподавательница предложила составить фразу на английском языке. Я сказала: «Моя судьба предопределена». Преподавательница мне заметила: «Это мистика». И все. На очной ставке я крикнула тогда Шевелевой: «Ты врешь!».
Она заревела, и следователь распорядился: «Подпишите ваши показания и можете идти».
И только после того, как она ушла, стал спрашивать, как я отношусь к тому или иному названному ею «факту». Насколько я понимаю, это нарушение порядка проведения очной ставки. Но, видимо, ему было так нужно, чтобы я своими возражениями не сбивала свидетельницу, не мешала ей врать.
Кроме Шевелевой показания против меня давали мои однокурсницы Гуковская, Подчук, Трусова. С ними очных ставок мне уже не устраивали.
Дней через 10–15 после очной ставки с Шевелевой Смирнов еще раз вызвал меня из Бутырки: «Даю вам последнюю возможность признать свою вину и раскаяться».
На том следствие и закончилось.
В конце беседы мы снова возвращаемся к творчеству А. К. Воронского, судьбе его произведений. В 70 — 80-е годы Воронский-писатель стал возвращаться к читателю. «Художественная литература» тремя изданиями выпустила сборники его прозы (повести «Бурса», «За живой и мертвой водой», рассказы). Трижды выходили сборники литературно-критических работ: в 1963-м, 1982-м, последний, в 1987 году, — к столетию со дня рождения писателя. Сборник прозы А. К. Воронского, включивший «Три повести» и повесть «Глаз урагана», вышел в 1990 году на родине писателя, в Воронеже. В издании всех этих книг самое активное участие принимала Галина Александровна.
Я спрашиваю Галину Александровну о судьбе произведений, оставшихся неопубликованными к моменту ареста А. К. Воронского.
— Все рукописи были изъяты при обыске. В том числе и четвертая часть повести «За живой и мертвой водой». В ней А. К. довел повествование до момента организации журнала «Красная новь». В числе изъятого были также рассказы, эссе, статьи. С 1935 года по 1 февраля 1937-го писатель Воронский работал в «стол», печатать свои произведения в то время он не мог. Сейчас КГБ отказывается что-либо вернуть. Последний раз моя дочь Валентина обращалась в эту организацию с просьбой год назад, то есть в 1990 году, — безрезультатно.
Вероятно, уже недалекое будущее ответит на вопрос о судьбе неопубликованных произведений А. К. Воронского — сохранились ли они, что именно уцелело, когда уцелевшее придет к читателю. А сегодня к читателю приходит первая книга Галины Воронской, чья судьба оказалась столь тесно переплетенной с судьбой отца.
Литературной работой Галина Александровна занимается уже много лет. Ею написан роман «Северянка», повести, рассказы, очерки. И по сей день, когда отпускает недуг, она принимается за эту работу — надиктовывает текст своему «литературному секретарю» младшей дочери Татьяне. А вот с публикацией до недавних пор дело обстояло совсем плохо — пока что опубликованы лишь четыре рассказа: в журнале «Аврора», в газете «Северная правда», выходящей в поселке Ягодное — в том самом районе, где находится «Эльген», овощеводческий совхоз, а когда-то печально знаменитый женский ОЛП, в газете «Территория».
Связь судеб двух литераторов — отца и дочери — отразилась и в псевдониме, который взяла себе писатель Воронская — Галина Нурмина. Под псевдонимом «Нурмин» (в честь знаменитого в те годы финского легкоатлета) дебютировал восемьдесят лет назад, в 1911 году, Александр Константинович Воронский. Случилось это в Одессе, на страницах издававшейся большевиком Вацлавом Воровским газеты «Ясная заря».
Рукопись этой книги была в наборе, когда из Москвы пришла скорбная весть: 3 декабря 1991 года Галина Александровна Воронская скончалась. Светлая ей память!..
Голубая раковина
На вершине остроконечной горы одиноко высились останки генуэзской башни. Далеко внизу плескалось море. Башня была открыта ветрам и непогоде, она первая встречала солнечные лучи и последняя провожала их.
Уже давно никто не высматривал с ее стен в голубом туманном море караваны кораблей из дальних стран. Время медленно и беспощадно разрушало башню, превращая замечательное гордое творение в красноватую груду камня и щебня. Но дышали легендами и каким-то вызовом полуразрушенные стены с узкими бойницами, и казалось, что вот мелькнут чернобородые смуглые лица генуэзских купцов и воинов и грозно прикрикнут на своем певучем языке. Но все было спокойно, только мерно шумело море, так же, как шумело оно много веков назад…