Песня первой любви - Евгений Попов 4 стр.


Все стихло.

– А скажите, Жуков, кто это вас пустил сюда в таком виде? – громко спросила Зинаида Вонифантьевна.

– Тетя Феня пустила, потому что я – ученик, – тихо ответил Жуков, глядя в пол.

– А эти кто, две… особы? – грозно поинтересовался Завман.

– Они – Инна и Нонна. Это – Инна, а это – Нонна, – так же робко объяснял Жуков. – С профтехучилища.

– «Нонна»! – только и крякнул Завман.

– А что, Саша, – криво улыбнувшись, обратилась к Жукову его юная классная руководительница, – твоим папе и маме нравится, что ты ходишь в таком обезьяньем виде?

Тут Жуков смолчал.

– Отвечайте, Жуков! Ведь вас, по-моему, спрашивают?!

Но Жуков опять смолчал.

– Это что же получается, друг? Шкодлив как кошка, а труслив как заяц? – недобро сказал Завман. И вынул расческу и зачесал на темя все свои оставшиеся волосы.

А Жуков и опять в ответ ничего. Зато, к удивлению всех, заговорили его лихие подруги.

– Ты чё тащишь на пацана! – хрипло выкрикнула в лицо директрисе или Инна, или Нонна, не разобрать было, потому что обе они были совершенно одинаковые.

Зинаида Вонифантьевна остолбенела.

– «Папа с мамой»! Папа с мамой щас валяются по тюфякам после получки, им нас не нянчить. Ха-ха-ха! – развеселилась вторая девка.

– Господи боже ты мой! – простонала директриса, с тревогой оглядываясь на столпившихся учеников. – Что творится в этих неблагополучных семьях!

– Господи, господи – все люди прóспали, – проворчала первая девка. И обратилась: – Жук, а Жук, пошли отсюда, а то развели тут муру!

– Пошли, – согласился Жуков и на глазах у всех поцеловал девку, с готовностью подставившую ему красные губы.

И они ушли. А веселье после некоторой заминки не только продолжилось, но и восторжествовало. Стали играть в «почту» и «море волнуется». Я помню, выиграл картонную дуду.

Но не все играли. За кулисами, у пыльного задника с изображением колхозника, несущего сноп, и сталевара в войлочной шляпе, и конника на коне, и пулеметчика у пулемета, плакала комсорг 9 «а» класса Валя Конь. Одетая в аккуратненькое форменное платьице с беленьким воротничком и фартучком, и с пепельными кудряшками, и с чисто вымытым личиком, и с золочеными часиками на запястье, она плакала на руках у Зинаиды Вонифантьевны, приговаривая ей:

– Ах, Зинаида Вонифантьевна! Ах! Ведь все-таки в нем тоже есть много хорошего, чистого и светлого. Он лобзиком выпиливает. У него есть щенок Дружок. Не надо с ним так.

– Пойми, девочка, – с мудрой улыбкой говорила Зинаида Вонифантьевна, – мы обычно идем на это как на крайнюю меру. Уж лучше сразу отсечь больной орган, чем позволять ему гнить дальше. Это – полезнее и для тела, и для органа, – с мудрой улыбкой говорила Зинаида Вонифантьевна.

А неподалеку мыкался Завман.

* «Наш джаз» как шепотом называли мы его в кулуарах (в туалете). – К джазу отношение было тогда крайне подозрительное, как к продукту разложения буржуазной культуры. М. Горький именовал его «музыкой толстых», а Никита Хрущев – «шумовой музыкой жаст».

…«вечного пера»… – Так именовали первые появившиеся в СССР авторучки, которыми, кстати, сначала не разрешали писать в школе, куда ученики приходили со своими стеклянными чернильницами-«непроливайками».

Котелок походный прохудился

У деды Прони был медный котелок, в котором он варил пшенную кашу и гороховый суп.

Деда Проня очень любил котелок. Он его чистил песком речным, пока в городе не стал кругом асфальт. А потом – пастой «Скаидра» по цене 60 копеек пластмассовая баночка.

И вот надо же – котелок походный прохудился.

Деда Проня налил воды и включил электроплиту, а электроплита зашипела от котелка. И шипела, и шипела, и шипела.

А у деды Прони имелся также телефон. Деда Проня набрал номер под названием «Бюро добрых услуг».

– Алё!

А ему в ответ:

– Бюро добрых услуг.

– У меня… эта… котелок. Надо лудить, – объяснил деда Проня.

«Добрые услуги» сильно задумались:

– Как вы сказали?

– Лудить. Надо лудить. Оне… он прохудился. На донышке дырочка маленькая. Надо лудить.

– То есть вы хотите, дедушка, чтобы мы дырочку как бы заштопали? – добро рассмеялись «добрые услуги».

– Ну.

– Мы этого не делаем. Мы болоньевые плащи штопаем, кожгалантерею. Впрочем, ладно. Оставьте телефон. Я позвоню.

Довольный деда Проня, потирая старые руки, сходил к холодильнику и отрезал кусок рыбного пирога, купленного в домовой кухне. Пирог он запил кисло-сладким квасом, приобретенным на том же углу из цистерны.

Покушав, сел у телефона и стал дремать, дожидаясь сигналов.

…Старый дом снесли, выделив однокомнатную квартиру. Старуха давно померла. Дети разъехались по белу свету.

Аккуратненький старичок, содержащий себя в полном порядке. Рубашка, штанишки – из прачечной. Оттуда же – свежие простыни. Деда Проня сам нашивал свою именную метку. 3С625.

– Ты бы женился, Проня, – говорили ему друзья. – Одному не светит.

– Я не один. Со мной весь советский народ, и прачечная под боком, – обычно отвечал Проня. И глаза его не туманились.

– Помрешь, и никто не определит, – сулили друзья.

– После смерти моя смерть меня не интересует. Давайте-ка лучше споем.

И они запевали – три друга: Проня, Ваня и Николай.

Течет реченька да по песочичку-у,
Золотишко моет…

…Дзы-ынь. Разбудил телефонный звонок.

– Насчет котелка вы звонили? В общем – нигде. Придется вас огорчить. Подобного вида услуг не оказывается.

– И что мне делать?

– А я откуда знаю? Ха-ха-ха! Кастрюлю купите, эмалированную.

– Ты со мной, барышня, шутки не шути, – обиделся деда Проня.

– Вы простите, я так… Старик, – пояснила барышня кому-то шепотом. – Впрочем, попытайтесь на углу Засухина и Кривцова, там есть один, Сеня его зовут.

– Вас понял. Благодарю. Вас понял.

– Я вас давно понял, – бормотал деда Проня, выходя на улицу.

Чистый старик в черном длинном драповом. Укутанный в тепленький шарфик. Черная кепка. 3С625.

В мастерской он сразу сообразил, который из них Сеня. Тот сидел в свободной позе, но вид имел деловой. Плотненький молодой человечек с кудрявыми бачками. Нейлоновая сорочка и яркий широкий галстук.

– Сень, а Сень, ты подь сюда, – сказал дедушка.

– Это вы меня? – приподнялся Сеня, беседовавший за загородкой с двумя вальяжными дамочками. Одна шутя била Сеню замшевой перчаткой по волосатым пальцам.

– Если ты Сеня, так тебя.

– Я Сеня.

Дамочки не смотрели на просителя. Деда Проня только открыл рот, чтобы сказать дело, но тут вдруг совсем рядом дико рявкнул магнитофон, и обоеполый голос взвыл:

А
Я
Жду у моря, жду у моря —
При-хо-ди!

И различные электро– и просто инструменты завыли такими электро– и просто воплями, что у деда зарябило в глазах. Дальнейший разговор с умельцем Сеней выглядел так:

– Ну!

– Чё?

– Ну вот…

– Чё вот?

– Котелок.

– Ну и чё?

– Надо лудить.

– Не.

– Чё не?

– Не можем.

– Денег дам.

– Все дают.

– Выключите вы свиристелок! – заорал деда Проня магнитофонщикам.

Те удивились и выключили.

– Сеня, будь другом, сделай, – тоскливо заговорил дедушка. – Я в долгу не останусь.

– Да ну правда же, дед. Я без туфты. Я правда не могу. И инструмента у меня на это дело нету.

– Точно?

– Без туфты. Я же говорю.

И деда Проня покинул веселую мастерскую, где Сеня немедленно продолжил свои ладушки с замшевой перчаткой.

И довольно долго везде ходил, но не добился положительного успеха. Даже и не обещали: на Русаковской штамповали латунные пуговицы для пиджаков, на Еремина – чинили электробритвы, а в Николаевке вообще – гравировали таблички про покойников.

Деда Проня встал на углу. Народ шел туда и сюда. Мужик нес старый телевизор, завязанный в простыню.

– Ты куда его тянешь? – поинтересовался деда Проня. – В ателье?

– Не, – мужик показал головой. – Сдавать иду, а доплачу – и куплю новый.

– Цветной, что ли?

– Не, – мужик почему-то испугался. – Нам не цветной. Нам на цветной доходы еще незначительные, – нервно засмеялся мужик.

– Наверняка цветной купит, пес, – сказал деда Проня, провожая его взглядом. – А что хорошего в цветном? Разве только что цветной, а так – телевизор да и телевизор.

Так сказал деда Проня и отправился на мост.

А мост – ажурное создание из камня и бетона – соединял новую и старую части города.

Видны были: широкая панорама развернувшегося до небес строительства, и стадион на десять тысяч мест, и купола Покровской церкви, и телевышка «Орбита», и бесконечная отступающая тайга, отступающая, тающая, уходящая.

Под мостом текла Енисей. Он был серый. Енисей тек из Тувы в Ледовитый океан.

– Надо же – столько воды и вся пойдет на дело, – пробормотал деда Проня и, перегнувшись через перила, выпустил котелок из рук.

Котелок летел вниз. Он летел вниз и, ослепительно сияя на солнце, превращался в точку. Он превратился в точку, но вошел в воду с плеском.

Плесь! И нету котелка!

* Нам не цветной. – Цветной телевизор тоже считался сначала предметом роскоши.

Дома пусто

Мать моя осталась тогда одна в нашем родном городке, который разросся за счет притока заводов из Европы во время последней мировой войны.

А я поехал на Алдан с целью заработать много денег, чтоб потом мы тихо зажили с матерью в собственном домике на окраине городка и жили там так, пока не умерла бы сначала она, а потом и я.

Существовал без шума. Если по первому времени работа была для меня тяжела, то потом я пообвыкся и тяжести ее не замечал. Я канавы рыл в геологической партии, со взрывом. Сначала бурку бурил, потом грунт взрывал, потом кайлом да лопатой углублял, расширял, чистил – забуришься, взорвешь, углубишь, расширишь, почистишь – и готово дело.

Но это только так кажется легко, как я написал на бумаге, а на самом деле, как многие говорили, зверская это работа, и многие с нее уходили, потому что – физическое изнеможение каждый день, невзирая на хорошую оплату.

…Я заканчивал школу-десятилетку, а жили мы все в том же коммунальном доме, в котором и осталась после одна моя мать, без меня.

Я-то уж знал, что из меня получится что-нибудь такое эдакое, отличное от всего того, что меня окружало, а окружало меня одиночество матери, люди маленького нашего городка, который разросся за счет притока заводов из Европы во время последней мировой войны, отсутствие блистательной родни и книги Паустовского по вечерам, когда верхний свет убран, а в центре светового овала настольной лампы милые сердцу страницы и у мальчика ком в горле от неземной нежности.

Ходил по городу, камушки в реку бросал и знал, что все будет не здесь и все будет другое, а когда, где и как, далее и не задумывался и не знал, и никто в целом свете, в том числе и Паустовский, никто ничего не мог мне подсказать.

Ну и вот. Школа… Вечер выпускной. Бал. Я задыхался. Угостили, плясал чарльстон, который я плясать не умею и никогда, по-видимому, не научусь. Выбегал на лестницу, раздувал ноздри, выкинул даже в окно последние свои школьные стихи – листочек из тетрадочки в клеточку. «Лети, лети! Это письмо в жизнь, а я скоро прибуду сам, я скоро буду, я скоро прибуду следом за письмом своим, я буду умен и важен, я буду на коне, на белом коне, в гриву которого вплетены красные ленточки…» Противно мне это вспоминать.

И потом как-то все не так, не туда: в институт поступил, поучился, заболел, отстал, плюнул, хотя, если разобраться, зачем мне было в инженеры? Поотирался и по различным мелкоинтеллигентным должностям – лаборант, чертежник, коллектор, техник, и все при разных институтах. Надеялся я таким путем, через институты, хотя бы заочный факультет кончить, что ли?

Пока к такому выводу не пришел, к которому все, кто не вылез, не прорвался, рано или поздно приходят, к простому такому выводу, что не будет толку.

А понял я это, когда как-то заполночь центральной улицей домой пробирался. А навстречу мне поток белозубой молодежи. Лет по семнадцати. Гитары они имели и играли звонко, а к нижней губе сигаретка приклеилась, а как одному играть надоест, так он гитару по воздуху приятелю своему перебрасывает, и приятель ровно с того места мелодию продолжает, на котором первый закончил.

Серость моя и незаметность на фоне этого парада новых форм были столь очевидны, что я даже и ночь бессонную проводить не стал, а напротив – хорошенько выспался и на следующий день хорошенько выспался, и уж через недельку примерно объявил матери, как мы с ней дальше будем жить: что будут деньги и будет домик, свой, домик с двойным одиночеством, и что для этого всего мне нужно немного, но крепко поработать.

Мать моя книжек довольно много прочитала, пока окончательно не разболелась. И хотя книжки в то время, когда она не болела, продавались все больше сейчас неизвестные – без приключений, людских слабостей и всемирного негодяйства, она тоже не хотела видеть меня советским мещанином в собственном домике на окраине, тоже ей нужно было от меня чего-нибудь «эдакого», «такого», ну, в общем, чуть выше, чем папа с мамой жили, поинтересней и чтоб как-нибудь не так.

Ну а уж тогда, когда я на заработки поехал, а она осталась одна в нашем городке, она во мнениях не то чтобы переменилась, а просто, по-моему, их уже не имела, желая, чтобы все стало как-нибудь получше и потише.

Мой поезд уходил вечером, и весь день я угощался и угощал, прощаясь со своими друзьями, которых осталось у меня там не так уж много. И это хорошо, что я о своих друзьях сейчас вспомнил, потому что я люблю своих друзей. Но они – дома, а я – уезжаю, и о чем я буду говорить с ними, когда вернусь? Разверну свиток трагикомических ситуаций геологического типа: про патроны, взрывы, медведей и пресечение незаконных поступков чинами милиции – все те байки, которые рассказывает, вернувшись с Севера, молодой человек моих лет.

Угощался. Угощал. Потом с матерью прощался, крест-накрест целовался, а друзья в коридор вышли покурить – не мешать, а мама все в кровати лежала, болела, а тут встала и на тяжелых ногах вышла на крыльцо, когда я был уже около ворот, и слабо что-то кричала, а я не выдержал и вернулся от ворот назад, когда она уже просто плакала, – волос с проседью, «ну как? ну почему так?». И я еще раз ее поцеловал, крепко, в лоб, и тут почувствовали мои губы, что кожа у нее дряблая и больная – от болезней, от одинокой комнаты, от жизни, в которой есть место не для всех живых…

Вот и рассказал я вам основные положения моей жизни до того момента, когда мать моя осталась там, а я жил на Алдане, тихо жил, пообвыкся – копейку гнал, короче.

Канавы колупал со страшной силой на пару с Федей Александровым – новосибирским бичом. По вечерам дулся в «тысячу», в «кинга», читал случайную литературу, например: «У самой границы», «Тайна белого пятна», «Дон Кихот», «Юность» № 4 и № 5 за 1965 год, разговаривал с Федей насчет мировых проблем – в общем, тихо жил и ни о чем не думал.

Почти все деньги пересылал матери – крупно, оставляя себе лишь на жратву, слабую выпивку и некоторую одежду.

Так вот и жил. Покажется рубль на дне канавном, кайлом его цепляешь да лопатой, а рубль – он то покажется, то исчезнет, а ты, как пес, ковыряешься: все кайлишь да лопатишь, взрываешь да чистишь.

И вот как-то раз обрыдла мне вся хреновина эта, и решил я выбраться в поселок, в цивилизацию, где можно и пива выпить, и кино поглядеть, и в бане помыться, и на почту сходить. Набрал я от начальника денег и прибыл в поселок на казенной машине, утром.

А в поселке тихо. Там кто работает, так тот на работе. Кто пьет, так тот опохмеляется, и пошел я в столовую, где съел яичницу из настоящих яиц, поел, запил и отправился на почту, чтобы оформить очередной перевод домой.

Назад Дальше