Дело могли бы прояснить вавилонские жрецы, если бы их теологическая система не была так похожа на топографические планы короля прусского, нарочно наполненные ошибками, чтобы враг, полагаясь на них, завяз в первом же болоте, что встретится на его пути. Жрецы не забыли сообщить добрым согражданам, что над ними есть небо, но расходились в понимании способов, которыми туда можно попасть. Из-за этого вавилоняне вели себя кто как может, и это придавало их городу живописность помимо той, что принадлежала ему от природы. Вавилонянин дочитывал трактаты своих жрецов до того места, где его поджидало божество, надзирающее за спокойным сном; но если б он проследил мнения жрецов до конца, то узнал бы, что о принципах, руководствуясь которыми статуи выносят свои суждения, ничего положительно сказать нельзя.
Это лишь укрепляло уважение вавилонян к статуям.
II
Жила некогда в Вавилоне одна бедная вдова, весь достаток которой заключался в темном домике с небольшим садом, а все привязанности – в ее сыне, не достигшем еще двенадцати лет. В ее саду поутру пели птицы, в полдень он давал прибежище от зноя, а подле забора там росла дамасская слива, чьи плоды, как известно, вкусней всех слив на свете. Проснувшись однажды рано поутру, вдова подумала, чем бы ей порадовать своего сына, и решила испечь ему пирог со сливами. С этой мыслью она и поспешила в сад.
В то время вавилонский царь даровал одному из своих вельмож, по имени Кареб, управление богатым городом Ис, расположенным в восьми днях пути от Вавилона. Поскольку Кареб знал, что очи всей Азии будут обращены на правителя столь большого и славного города, он позаботился обо всем, чего требовал от него новый сан, то есть велел свите одеться в путь со всей возможной пышностью, а коней украсить перлами и надушить им гривы аравийскими мастями. Это блестящее воинство в ожидании своего главы стояло на площади, куда выходил сад вдовы, и покамест Кареб медлил расстаться с пышной постелью, где его посещали увлекательные грезы, кони его адъютантов, дотянувшись губами до ветвей, свисающих из-за забора, объедали их одну за другой, так что когда вдова приблизилась к своей сливе, то нашла ее пустой, как праздное сновиденье.
Увидев это, вдова опрометью кинулась из сада, выбежала на улицу под звон и топот выступившего в дорогу воинства и, ухватившись за золотые поводья, остановила коня, на котором восседал гордый вельможа.
– О могучий Кареб, – сказала она, – адамантовая опора престола, десница правосудия! Кони твоих людей объели мою сливу, так что я не могу приготовить пирог для моего сына. Рассуди меня с ними, как подобает, – ведь в твоей руке и право, и вина.
Кареб, смущенный дурным предзнаменованием и раздосадованный мыслью, что о поступке этой сумасбродной женщины вавилонские дамы будут говорить больше, чем о его блестящем выезде, приосанился и обратился к вдове с такими словами:
– Как пышный хор звезд сникает и теряется при торжественном выезде дневного светила, так мнения и деяния смертных обращаются в ничто перед могуществом монарха. В этом городе действует непогрешимый суд нашего государя, коим я, ничтожный, назначен править над славным Исом. Если ты хочешь моего суда, приходи в указанный город, где я рассмотрю твою тяжбу и решу её по мере своего разумения; но не забудь взять с собою и свою сливу, чтобы она служила доказательством в твоем деле.
Сказав это, он тронул коня.
III
Вдова поплелась домой через базарную площадь; а так как у нее от обиды и горя в глазах потемнело, то она не разбирала дороги и налетела на торговку рыбой, разметав весь ее товар. Та накинулась на вдову с бранью, но вдова, ничего не слыша, удалилась; а торговка, причитая над евфратским лососем, которого рассчитывала продать весьма выгодно, подобрала его, такого пыльного, будто он путешествовал пешком по Африке, с грехом пополам очистила и вновь разложила на лотке. Но досада ее не оставляла, а как сорвать ее было не на ком, то она взяла пригоршню индийского перца, в зернах которого даже саламандры не могут жить от зноя, и затолкала одному лососю в брюхо, приговаривая:
– Иди и огорчи кого-нибудь за меня, насколько сможешь!
В скором времени она сбыла весь свой товар и отправилась прочь, все еще проклиная в сердце своем несчастную вдову. А рыба попала на кухню одного ростовщика, явившись редким гостем в дом, где желудок сверялся не с часами, а с календарем, ибо старый скряга только раз в месяц позволял себе съесть что-нибудь слаще сухих корок и плесневелого чернослива, запивая чем-нибудь крепче воды из фонтана. Повар, он же единственный слуга, питавшийся объедками с хозяйского стола, так торопился приготовить ужин, боясь, как бы хозяин не передумал, что, не разглядев в лососе злого умысла, подал его в медовом соусе. Ростовщик поспешил остаться с лососем наедине, и тот исправно выполнил поручение торговки, а потому не успели выветриться из этого жилища скудные ароматы еды, как ростовщик наполнил его такими воплями и жалобами, что повар мигом прибежал посмотреть, что случилось. Хозяин с удивительной для его почтенного возраста и скаредного питания быстротой бегал по комнате, обхватив себя, как старого друга (которым, к слову сказать, он сам себе и приходился за неимением иных).
– Чем ты накормил меня, беспутный сын ящерицы? – спросил он у повара. – Я чувствую себя так, будто в моем желудке собираются ставить «Малабарскую вдову» и уже подожгли весь тот хворост, на котором эта почтенная дама собирается себя спалить12. Но если ты намерился за все мои благодеяния похоронить меня в этом меду13, то знай, что еще сильна моя рука воздать тебе злом. Я тотчас кликну стражей, а они опытны в обращении с душегубцами.
Испуганный повар клялся, что он тут ни при чем, приготовлял настои шалфея и льняного семени, молился всем богам, но перец упорствовал, и когда в дверь ростовщика постучался неурочный посетитель с просьбой не подавать его заемных писем ко взысканию еще две недели, то этот ходячий пожар, приподнявшись со своей простыни, наморщенной, как изюм, поразил просителя столь ядовитою речью, будто в его утробе проросли все тлетворные злаки, порождаемые Понтом, и напоследок посулил, если денег не будет через три дня, доставить ему все беды, причиною коих только могут быть неоплаченные векселя. С этой угрозой, оборванной жалостным оханьем, ростовщик уронил голову на подушку, а гость поспешил его оставить.
IV
Я вынужден остановить свой рассказ, чтобы объясниться. Боюсь, публика сочла мои замечания насчет «Малабарской вдовы» неубедительными и спрашивает, не морочу ли я ей голову. – Нет; для этого я слишком уважаю ее мнения или слишком боюсь ее бдительности.
Плутарх говорит где-то, что время так длительно, а материал, на него отпущенный, столь ограничен, что природа вынуждена время от времени перелицовывать прежние события, если она хочет, чтобы хоть что-нибудь происходило. Мне, однако, кажется, что упорство и изобретательность, многократно выказанные природой, кои она в избытке дарует тем своим сынам, что наполняют Академию, равно как и тем, которых содержит Бисетр, стоят выше обидных догадок философа и прозаических примечаний дееписателя. Признаем же за природой высокое простодушие, с каким она смотрит на сходственные исторические положения, как дети, слушая знакомую сказку, ждут от нее неожиданных поворотов. Эта завидная способность напоминает о том человеке, что ежедневно ходил смотреть на «Целомудрие Иосифа» Десэ, каждый раз надеясь, что дело пойдет на лад, Иосиф перестанет упираться и наконец очутится там, где каждый посетитель Салона хотел бы его заменить, а именно – в объятиях его прекрасной любовницы.
Но одна ли природа, великая мать богов, законов и случайностей, находит вкус в повторениях? Не заронила ли она это пристрастие в сердце каждого? Почему Ороондат торопит кучера, везущего его домой, чтобы застать жену врасплох? Неужели он рассчитывает увидеть что-то, чего не видел прежде? Почему Моабдар вседневно изобретает новые распутства, в которых пытается погубить свою душу, хотя отлично знает, что души у него никогда не было? Почему Земира… впрочем, оставим Земиру. Свет полон дурачествами, между которыми – я возвращаюсь к «Малабарской вдове» – театр занимает видное место. Некогда римляне завели у себя сценические представления, чтобы отвратить моровое поветрие. Они не думали, что наместо кратковременной чумы нажили себе постоянную. Свет не может отстать от зеркала, в котором видит самого себя; льстит ли оно ему, выходя из границ умеренности, дерзит ли, нарушая все приличия, – он смеется, глядясь в него, не чувствует пресыщения и отмахивается от моралистов, намеренных омрачить ему удовольствие.
Но мы от малабарской вдовы вернемся к вавилонской.
V
Человек, принесший к ростовщику вместо денег неоправданные расчеты и обменявший их на тяжелые опасения, был журналист14. Промысел его был почти тот же, что и нынче. Один мудрый персиянин говорит, что природа озаботилась сделать людские глупости преходящими, а книги их увековечили; если б он читал наши журналы, то признал бы, что в них природа взяла свое, назначив печатным глупостям краткий срок, по истечении которого их общество составляют лишь перец и вакса.
У вавилонских журналистов были особые приемы. Когда требовалось сочинить отзыв на новую книгу, они не думали читать ее или справиться об ней у тех, кто ее наверное читал, то есть у автора, его жены и наборщиков; нет, они прежде всего брали в руки особые кости, вроде игральных, и, вознеся в сердце краткую молитву одному из вавилонских божеств, надзирающих за ремеслами, бросали кости и смотрели, сколько очков выпадет. Получившееся число они сверяли с имевшейся у каждого журналиста памятной запиской, содержавшей длинный ряд пронумерованных афоризмов, кратких и темных, вроде девизов на эмблемах книгоиздателей. Затем они толковали выпавшее изречение, убивая на него столько страниц, сколько им позволяла фантазия, и таким образом получалась неплохая рецензия15; а если журналист приписывал соннику отважное глубокомыслие метафизического трактата, а мемуары Академии надписей хвалил за изящество любовной интриги, то публика сносила это хладнокровно, ибо писать рецензии по печени жертвенного животного хотя и казалось надежнее, но было бы слишком накладно.
Итак, огорченный журналист вернулся на свой чердак и сел за работу; но как мысли его были далеко и то гуляли по простору его карманов, то складывались в угрюмый столбик счетов, он совсем не думал о том, что писал; а потому вышло так, что когда на следующий день философ, недавно опубликовавший обширное рассуждение о человеческой воле, нетерпеливо развернул новый нумер журнала, то обнаружил, что заблуждения, в борьбе с которыми он пролил весь пот своего чела и всю желчь своего пера, уступлены ему во владение. Он твердо верил, что можно быть добродетельным без особой помощи богов, между тем как в статье именно говорилось обратное. Возможно, журналист думал таким образом свалить на терпеливые небеса те проказы, благодаря которым он остался на голом чердаке без гроша в кармане, но наш философ о том не знал.
Удивительно, как раздражаются от своих невзгод люди, способные в любую минуту написать утешение по поводу гибели Коринфа или от души примириться с предположительными бедствиями наших потомков. Философ тотчас взбесился – лицо его сделалось красно – он посылал несчастного журналиста в такие пропасти, награждал такими болезнями, что даже удивительно, откуда философы об этом знают. Вдруг его мысли переменили направление.
– Прекрасно! – сказал он. – Мы можем это проверить. В настоящую минуту боги не одолжили меня никакой благодатью; думаю, я могу утверждать это, поскольку чувствую себя не хуже и не лучше, чем обычно. Вон стоит молодой человек, прилично одетый, и на лице его написана глубокая задумчивость; если я без всякой помощи небес смогу оказать ему благодеяние, значит, я прав.
И он твердым шагом направился к молодому человеку. Подошед к нему, он назвал свое имя, род своих занятий и просил его назвать точный день и час своего рождения. Тот, удивленный, выполнил просьбу. Тогда философ – искусный, как все вавилонские философы, в составлении гороскопов – с удивительной быстротою расчислил судьбу молодого человека и сказал ему:
– Я вижу, друг мой, что вы хотите взяться за некое дело, известное вам одному, но смущаетесь мыслью, что оно принесет вам больше тревог и издержек, чем удовольствия. Однако боги и гении деканов, управляющие вашей судьбой, твердо обещают, что если вы отбросите сомнения и приступите к своей затее нынче же вечером, то будете вознаграждены втрое и вчетверо против ожидаемого. Не медлите. Вон за углом стоит фиакр, которым я бы советовал вам воспользоваться.
Молодой человек, чье лицо просветлело, рассыпался в благодарностях и, горячо пожав руку философу, кинулся к карете. Что до философа, то он, совершенно удовлетворенный и успокоенный, отправился домой.
VI
Этот молодой человек был влюблен в женщину, на которую доселе смотрел издалека, как на крепость, чьи крепкие стены и бдительный гарнизон делают ее неприступною. Полученное предсказание все переменило: он узнал, что звезды осведомлены о его склонности и не думают ей препятствовать. Он кинулся к прислуге и подкупил ее; он нарядился, как на праздник, на совращение добродетели и мелькал вокруг предмета своей страсти, куда бы тот ни направлялся; он сделался сущий Леандр, каким его показывают на Сен-Лоранской ярмарке, и наконец сочинил письмо, в чрезвычайно нежных выражениях, где представил себя находящимся между пропастью отчаяния и небом блаженства. Его встретили удивлением и гневом. «Втрое и вчетверо», – подумал он и умножил усилия. Следующее его письмо она не порвала; над третьим улыбнулась. Он добился до того, что вызвал ее задумчивость, а это многого стоит.
Муж ее был старый воин, ныне занимавший небольшую должность в интендантском ведомстве; как ни любил он ее, а ей все казалось, что свои раны он любит больше. Неловкие знаки привязанности, кои он ей оказывал, прежде казались ей трогательны, но от привычки сделались смешны. Его рассказов о битвах, в которых он спасал государство, она пугалась; его одушевление оставляло ее безучастной; она ревновала его к прошлому, куда он пускал гулять свою обветшалую доблесть. Она не имела вкуса к пороку, иначе быстро осчастливила бы мужа ненарушаемым покоем, а себе снискала общепринятое удовольствие; но тихая, однообразная жизнь пробудила в ней любопытство – а по эту сторону Стикса нет более покатого пути к мучению.
Муж начал замечать, и от тревоги супружеская любовь возгорелась в нем с юной пылкостью. Он приступил к жене с расспросами – и увидел в ее глазах замешательство и досаду; начал следить за ней – и научил ее скрытности; стал умолять – и внушил презрение. Он не знал, что делать. Разум его мутился. Его старая сабля попалась ему на глаза. Он достал ее из потертых ножен и глядел на нее чрезвычайно внимательно, проводя по ней рукою. То он хотел вложить ее обратно в ножны, то отбрасывал их, и так продолжалось долго; под конец он схватился рукою за лоб, а когда отнял ее, то улыбнулся и сказал:
– Странное дело, ведь я рыбак, а так долго пренебрегал своими занятиями; но наперед уж я не забуду, кто я таков, ведь печальнее нет человека, что гнушается своим ремеслом.
Если бы это увидел философ, он, вероятно, оплакал бы свою ошибку, обычную для тех, кто путает добрые дела с бесплатными; но он в это время думал совсем не о нашей истории, так что и мы покамест не будем думать о нем.
VII
На следующее утро старый ратник вышел медною калиткою к Евфрату, который течет посреди города, и, усевшись на берегу, принялся удить рыбу с отменным прилежанием, какое свойственно безумцам в их занятиях. Просидев так довольно долго, он заметил, что рыба не клюет (и для нее это было бы затруднительно, поскольку вместо уды он погрузил в струи Евфрата свою саблю и водил ею туда-сюда), и решил, что это оттого, что здесь мелкое место. Тут чрезвычайно кстати попался ему на глаза некий водонос, в отрепьях и с большим кувшином на плече. Безумец окликнул его и сказал:
Конец ознакомительного фрагмента.