Поездка в ни-куда
Trip to no-where
Иван Плахов
Посвящается памяти В. В. Тюрина и В. Н. Смурова,
которые много значили в моей жизни
© Иван Плахов, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
День первый
Серый узкий перрон под серым небом. Слева серая линия грязных вагонов, перед ними злые проводники в темно-серых шинелях по-собачьи преданно сторожат открытые двери, справа сварной из сплетенных прутьев серый забор, отделяющий перрон от остальной территории вокзала. Вдоль забора тянутся кучки граждан и гражданок, матери с тюками и орущими детьми, чемоданы и сумки. Предотъездная суета. Напротив пятого вагона, почти в конце перрона, стоят четверо, двое мужчин, девочка и женщина, в ожидании недостающей пары попутчиков. Один из мужчин – высокий, статный, плешивый, излишне суетливый, с манерами вельможи – все время порывается заговорить со своим попутчиком, плотным, взъерошенным, с коротко стриженной седой бородой, но тот будто уклоняется от его фраз, каждый раз отворачиваясь.
– Кирилл Александрович, ну что же вы, – обиженно тянет плешивый, почти хватая собеседника за рукав, – не выспались, что ли? Ну, поговорите со мной, иначе мне скучно. Нам уже садиться нужно, а их все нет и нет.
– Вон он, – по-прежнему стараясь не смотреть в лицо плешивому и отворачиваясь, роняет попутчик и кивает в сторону вокзала. Оттуда на них сквозь толпу надвигается высокий длинноногий человек неопределенного возраста со злыми медвежьими глазками за тонированными линзами очков. Он одет в серо-синюю спортивного кроя куртку и катит за собой багаж – тяжелую сумку на колесиках с длинной выдвижной ручкой.
– Я не опоздал? – спрашивает длинноногий, останавливается рядом с взъерошенным крепышом, пожимает ему руку и продолжает: – А где Светлана? Что, ее еще нет? Надо позвонить. Мы не опаздываем? Посадки нет?
– Иван Степанович, ну наконец-то вы прибыли. А то я уже собирался вам звонить. Ведь так можно было и без вас уехать, – суетится плешивый, обрадовавшийся новому собеседнику. – Нам уже пора садиться. Пора садиться. Времени осталось мало. Звоните Светлане, звоните. Билеты у меня, я их вам сейчас выдам. Ну давайте же, поторопимся.
Длинноногий достает из левого кармана джинсов мобильный и, набрав номер, ждет.
– Алло, Свет, ты где? А, и скоро? Уже идешь внутри вокзала. Наш перрон крайний справа, надо идти до самого конца. Номер поезда 72. Уже увидела? Молодец. Так мы ждем.
Он убирает телефон обратно в карман, не торопясь, принимает из рук плешивого два билета – для себя и своей спутницы – и, даже не взглянув на них, обращается к крепышу и его даме – слегка облезлой блондинке в короткой норковой шубе:
– Кстати, с Новым годом! Как встретили?
– И тебя, Иван Степанович-ч-ч-ч, с Новым годом, – неторопливо тянет крепыш, исподлобья глядя на него немного мутными свиньеватыми глазками, – всех тебе радостей, многих лет жизни. Премного благодарны, что ты вспомнил о нас, грешных, и почтил нас своим вниманием-м-м-м-м.
Демонстративно, не замечая злой иронии в словах крепыша, длинноногий поворачивается к нему спиной и идет к вокзалу, навстречу своей Свете. Увидав ее издали, начинает махать рукой с билетами. Когда она приближается, обнимает ее, целует, забирает багаж – такую же сумку, как и у него, только другого цвета – и, слегка приобняв ее, движется обратно к оставленным попутчикам. Плешивый радостно всплескивает руками.
– Ну что, все в сборе, можно садиться в вагон. Паспорта у всех с собой? Иначе не пустят. У них здесь строго, все-таки за границу едем. Помните об этом. Женя, не спи, бери вещи и за мной.
Он первым со своей дочерью – большеротой и плоскорылой, с заспанными глазами – подходит к проводнику и торопливо сует ему билеты и паспорта. Проводник, худой и пьяный, совсем не похожий на человека, скорее смахивающий на маклера из преисподней, поочередно обнюхивает всех отъезжающих и пропускает внутрь. Плацкартный вагон, сильно потрепанный, производит впечатление чего-то раритетного (на таких ездили все жители канувшего в лету союза республик свободных) и вызывает неподдельное удивление и ностальгические воспоминания из детства.
– Я думал, что таких вагонов уже не осталось, – зло отмечает длинноногий, бредя с вещами по узкому коридору вслед за плешивым. Тот энергично двигается и все время восклицает: «Нормально, а мне здесь нравится».
– Мы же за границу едем. Вагон – лицо нашей Родины. Я на таких еще к бабушке в Брянск ездил, когда ребенком был.
Вслед за ними бредут все остальные: Света, девушка неопределенного возраста, крепыш и его жена. На их лицах читаются недоумение и еле скрываемая брезгливость.
Заняв купе и две полки напротив через проход, попутчики сидят и ждут, когда поезд тронется и начнется их путешествие.
– Ну, что скажете, Иван Степанович? – выжидающе спрашивает крепыш и заговорщицки подмигивает. – Как обстановочка? Как места?
– Да нормально, Кирилл, не парься. Это ведь только начало. Будь ближе к народу, – отвечает длинноногий.
Плешивый суетится, деланно вздыхает, театрально возводя очи кверху, и клянется, что это лучшее, что можно было достать на новогодние праздники, так как купейных билетов не было. Плешивому никто не верит, включая и его самого, а его обильное слововыделение начинает раздражать. Незаметно поезд трогается, стук колес все громче и громче. Наконец появляется проводник и, забирая паспорта и билеты, называет по имени каждого из присутствующих.
Плешивый оказывается Скороходовым Валерием Евгеньевичем, с ним дочь Скороходова Евгения Валерьевна. Длинноногий – это Гроссман Иван Степанович, с ним едет Столичная Светлана Юрьевна. Лохматый крепыш именуется Огородовым Кириллом Александровичем, не первой свежести блондинка, его жена – Огородова Маргарита Викторовна. Итак, все разместились согласно купленным билетам. Разношерстная компания путешествует в таком составе впервые.
Организатор поездки Скороходов и вправду немного вельможа, только не настоящий, а скорее номинальный: он начальник отдела внешних сношений Союза станкостроителей, в одном лице руководитель и секретарь, вынужденный все делать сам. Организует туры за рубеж для членов Союза и их семей. Это вошло у него в привычку настолько, что он готов везти куда угодно и кого угодно, только бы не сидеть на одном месте. Живет тем, что с этих туров подворовывает. Огородов и Гроссман – его нынешние клиенты.
Огородов – профессор, но какой-то не настоящий, а скорее назначенный: умом и красноречием не блещет, научных работ не имеет, после института остался преподавать ассистентом, да так и высидел свою должность, пока образование по всей стране хирело. Живет тем, что обставляет интерьеры новых буржуа мебелью, а заодно подворовывает.
Гроссман – графоман-любитель, с детства мечтал стать кем-то значительным, но так и не вышло. Полное непостоянство, и очень злое: у него вертлявый ум и острый язык, которым он может ловко высмеять непонравившегося человека. Чем живет, одному богу известно, но наверняка подворовывает.
Женщины под стать своим мужчинам. Они с ними лишь потому, что не смогли найти никого получше, хотя боятся в этом признаться самим себе.
От этой поездки все ожидают чего-то хорошего: каждый думает о маленьком чуде, которое бы изменило его жизнь к лучшему. Скороходов ждет, что установит доверительные отношения с новыми клиентами и сумеет уговорить их дать ему денег на новое «грандиозное» начинание. Женя хочет мир посмотреть. Гроссман рассчитывает написать в поездке книгу, основную фабулу которой он придумал накануне. Огородов хочет посмотреть, как живут «проклятые» скандинавы, а заодно развлечься. Столичная надеется, что их отношения с Гроссманом станут яснее, чем туманные намеки на платоническую влюбленность. Огородова боится отпускать мужа одного, искренне считая его своей собственностью.
Итак, они все-таки едут. Каждый на своем месте. Скороходов предлагает:
– А не выпить ли нам, дорогие товарищи? Как-никак, а мы все-таки начинаем грандиозное турне по Скандинавии. Если бы не я, то вы бы так и сидели дома, уставившись в телевизор. А так мы в дороге. Что скажете, Иван Степанович?
– Я за, – коротко соглашается Гроссман. – А ты, Кирилл?
– Я тоже за. – Огородов испуганно моргает и ежится, будто замерз. Женщины напряжены: не одобряют желания своих спутников выпить.
– У вас что? – суетливо интересуется Скороходов, одновременно проделывая множество манипуляций: распаковывает сумку, переобувается, застилает верхнюю полку для дочери, выкладывает скудную закуску на приставной столик в купе – и все как бы между прочим, почти играючи. Очевидно, что это для него дело привычное.
– У меня коньяк, семилетний, – говорит Огородов.
– У меня тоже, только французский, – отвечает Гроссман и тут же достает бутылку темного стекла с золотыми буквами и ставит на столик, добавляя к ней стопку одноразовых пластиковых стаканчиков. Это производит почти магическое воздействие на Скороходова: слов и телодвижений становится больше чуть ли не вдвое; его почти не видно, но очень хорошо слышно. Женщины по-прежнему в полном ступоре от происходящего.
Разлит коньяк. Скороходов говорит и говорит. Все выпивают по первой. Скороходов снова увеличивает вдвое количество слововыделений. Его эйфория достигает какого-то фантасмагорического уровня. Выпивают второй и третий раз. Говорят и говорят. О чем? Неважно. В основном слушают.
Скороходов знает решительно все. Как только Гроссман и Огородов односложно роняют какое-либо замечание о жизни, так тут же он сыплет фактами из своей биографии, подтверждающими или опровергающими изреченное. Постепенно, по мере выпивания, вокруг не остается ничего, кроме слов, журчащих со всех сторон. Гроссман тяжелеет, сознание его меркнет, и он в пьяном оцепенении начинает сочинять первую главу нового романа.
«Таинство написания книги схоже с таинством рождения человека. Ведь вначале нами движет лишь простое желание получить удовольствие, простое физиологическое удовольствие. Да-да, ведь заниматься любовью, когда это у тебя получается с человеком, который тебе плотски нравится, ведь это просто здорово. Но и писать книгу – вначале тоже получение удовольствия: игра со словами и смыслами, с бездной сюжетов, концы которых ты еще не знаешь, – удовольствие от занятия любовью с собственным разумом. А затем, черт побери, наступают последствия этой любви: появляется плод этой любви, и ты обязан заботиться о нем, это твоя главная обязанность, – и это оказывается таким ужасным обременением, что уж и не в радость, а в тягость. И ничего не хочется, а остается лишь желание бежать от этой ответственности и мороки куда угодно, только бы по-прежнему ничего не делать и ни от чего или кого не зависеть. Н-да, вот так выпьешь, и столько сюжетов в голове начинает бродить. А когда надо их записать, то такая тоска охватывает: что придется ловить их в силки слов и помещать на бумагу, – и уже ничего не хочется. Да ну и правда, пошли вы к черту. Я пьян. Нет, не пьян, скорее слегка нетрезв. Пожалуй, так лучше. Вокруг меня вертятся чужие слова и люди. Вот сидит Огородов. Сделать его частью сюжета моего повествования? Ну уж нет, он мне неинтересен. В нем нет остроты, он так же пресен, как еврейская маца. Зачем-то все время хмурится и поднимает правую бровь. Наверное, думает, что так покажется умным? И не понимает, как это глупо выглядит со стороны. Да и я, наверное, со стороны выгляжу полным дураком: пьяненький, делаю вид, что меня заботит разговор… О чем они вообще могут говорить между собой, Скороходов и Огородов, ведь у них же вообще нет точек соприкосновения интересов? Хотя вру, есть: это деньги. И тот и другой их очень любят».
Гроссман на короткое мгновение очнулся, прислушался к разговору и ужаснулся услышанному.
«О господи! Третий закон термодинамики обсуждают. Тепловую смерть Вселенной, демона Максвелла. Еще чуть-чуть, и Скороходов перейдет к объяснению устройства атомного реактора. Бедный Огородов, у него, наверное, мозг плавится от обилия информации. Итак, черт с ними, вернемся к нашим баранам. О чем я там начинал думать… О романе? Почему бы и нет, ведь синопсис я написал. Главное действующее лицо – Ганс Мюллер, роттенфюрер из фюрерюгенда: скоро, когда сдаст экзамены на расовую зрелость, станет кандидатом в штурмовики с испытательным сроком два года… образцовый результат реализации плана «Драконья кровь». Предположим, что на всех вновь занятых землях восточнее Одера немцев начали массово разводить в родильных фабриках. Сперму и яйцеклетки брали у чистокровных арийцев, прошедших тщательный отбор в Берлинском институте антропологии и евгеники имени Кайзера Вильгельма. А в качестве суррогатных матерей – инкубаторов использовали женщин покоренных народностей. Вот это наш персонаж, достойный описания. Весь такой правильный, убежденный в своей исключительной правоте, в отличной физической форме, сам себе нравится: гибкий как кожа и твердый как крупповская сталь. Белокурая бестия, а не человек. И он – главный противник мирового зла?
Тьфу, какая гадость! Нет, Гроссман, ну какой ты к чертовой матери писатель? Так, пачкун, да и только. Вспомни свой первый роман, написанный в восемь лет: У майора Иванова заболел зуб. И это все. Помнишь? Чем ты лучше самого себя через сорок лет. Недалеко ушел. Нет, так литература не делается. Надо писать о чем-то высоком, например о Боге. «Ощущение личного несовершенства есть признак общей продвинутости человека». Откуда эта мысль? И продвинутости к кому или куда? Пусть меня хотя бы сейчас утешает мысль о том, что моя внутренняя неуравновешенность и неуспокоенность есть признак постоянства моего Духа.
Так что, черт побери, с сюжетом? А может, бросить эту историю, а начать писать что-то абстрактное? Некий поток сознания, случайная череда мыслей, без всякой связи или последовательности. Но ведь непредсказуемость поступков есть результат внутренней нерешительности личности, которая их совершает…
Что ты, в самом деле, Гроссман, мечешься, как публичная женщина, в разные стороны. Прими одно направление и следуй ему раз и навсегда. Как немцы, бери пример с них. Хотя нет, пример плохой. Последний мой роман был о духовных клевретах великодержавия и о бессмысленности идеи русской души, о ее никчемности. Даже само словосочетание «русская душа» абсурдно: нет никакой русской, английской, немецкой или греческой души, а есть просто человеческая душа, у всех народов одинаковая, о которой и нужно говорить. Нет никакого русского пути, отличного от пути остальных, а есть безобразная эксплуатация элементарного невежества народа, которого с детства учат мочиться мимо унитаза и презирать порядок и достойную жизнь. И кто же это придумал? Правительство? Нет-с, а придумали эту мерзкую сказку о великой русской душе русские же писатели. Классики, наше все. По-моему, Достоевский. Или Тютчев был раньше? Нет, точно Достоевский, уж очень это похоже на его еврофобские рассуждения в «Дневниках писателя». Им хорошо было писать в XIX веке о великой русской душе, сидя в Ницце или Баден-Бадене, в окружении вежливых европейцев, не видя пропитые хари собственных соседей. А тут живи с ним каждый день».
Ненависть к самой идее «русской души» с такой силой охватывает Гроссмана, что он даже трезвеет на короткий промежуток времени и обнаруживает, что к нему одновременно обращаются Огородов и Скороходов с предложением сказать тост.
– За то, чтобы проект «русский народ и его государство» как можно быстрей закончился, – говорит Гроссман с неожиданной твердостью, свирепо смотрит на собеседников и стремительно опрокидывает содержимое стаканчика в рот.
– Все, – выдыхает он и морщится, – не получилось, все опять надо начинать с начала, с чистого листа. Никаких достижений.
– Ну, вы уж больно строги, Иван Степанович, – журчит политкорректный Скороходов, – а как же Пушкин, ракеты, атомная бомба…