Золото мое - Антон Дубинин 11 стр.


И любовь у него такая же… Перевернутая. Поэт все может перевернуть, Господь ему простит.

— Уходи, — быстро сказал Гийом, отодвигаясь так, чтобы меж ним и Ригаутом оказался костер. Правда, в ту сторону шел дым, стелясь по земле серым пологом. Но лучше уж дым, чем Ригаут. Гийом в очередной раз понял, куда тот клонит, и что прекрасные стихи — это то же самое, что прекрасное вино, просто способ уговаривать. — Уходи, я тебя слушать не хочу.

— Ну вот, — Ригаут, совсем смуглый и темный в темноте, досадливо хлопнул рукой по колену, прикрытому длинной полой котты; однако не сделал ни малейшей попытки встать и уйти, как было прошено. — Я ему такие стихи читаю, а он меня гонит… И что, так и собираешься тут один сидеть в темноте? Все равно ведь даже твой сеньор не явится тебя развлекать…

И откуда он все знает, тоскливо подумал Гийом, мечтая двинуть Ригауту между глаз головешкой. Следит он за мною, что ли? Если сказать о том Алендроку, когда тот встанет от болезни, так ведь он его и убьет, этого нечистого.

— Не твое это дело. А развлечения мне не требуются. Уходи.

— Развлечения всем требуются, да ведь и ты не святой, — очень прямо и очень спокойно сказал Ригаут, глядя глазами такими черными, что у них, кажется, даже не было белков. — Чем же я хуже твоего франка, Гилельм? Я в самом деле тебе зла не желаю. Только радости[17]. Ты… Очень красивый, Гилельм.

Одним движением, легко и стремительно поднявшись, как змея перед броском, Ригаут перешагнул через костер — едва не подпалив себе подол котты. Гийом едва успел вскочить, но все равно не сравнялся с ним ростом. Выставив перед собой здоровую руку, словно желая предотвратить прикосновение, он чуть попятился в темноту, но нога запнулась о что-то металлическое (котелок?) стоявшее сзади. И Гийом, стараясь сохранить равновесие, по-журавлиному взмахнул обеими руками, насколько позволила кожаная перевязь — но правое плечо, все равно растревоженное, отозвалось тупой болью. Пчелы под кожей проснулись и начали жалить («Больней, чем бессилье, жалить…»).

Риго, не делая ни малейшей попытки ему помочь (видно, понял, что прикасаться пока не стоит), смотрел на эти танцы с усмешкой. Но глаза его — или так казалось в темноте — оставались грустными.

— Зачем ты боишься меня, Гилельм?

— Я тебя не боюсь, — весь клокоча изнутри, Гийом больно прикусил щеку, скривив рот. — Я просто… мне просто противно. И не называй меня никогда Гилельмом.

Самое ужасное, когда тот, кого ты ненавидишь, называет тебя твоим настоящим именем.

Глаза Риго из грустных стали совсем никакими — так узко он их сощурил. Пожалуй, лицо его, длинное и безбородое, с острыми скулами, было красивым; но по этому лицу очень хотелось ударить. Будь у Гийома здорова правая рука, он бы так и сделал, и пусть это оказался бы вызов.

— А как же мне тебя тогда называть? Может быть, Донна? Вы так капризны, Донна, но я прощу вам любой каприз…

Гийом смотрел, слегка приоткрыв рот, и осмысливал, что его первый раз в жизни прямо и намеренно оскорбили.

Колотили — это да, это бывало. Но колотили его или за что-то, или вообще не его, а нечто, что он воплощал собою: так было со стариком Абу-Бакром, сарацином. А теперь… Он захлопнул рот, как коробку, ясно понимая, что теперь его долг — вызвать Риго на поединок. Вот прямо сейчас.

Может, Гийом бы так и сделал, если бы не болела рука. Но рана, растревоженная движением, как назло, сильно дергала, а Риго был выше на полголовы. От него слегка пахло паленой шерстью — видно, все-таки подпалил себе одежду, шагая через костер.

— Пойди прочь, нечистый, — тонко сказал Гийом, кривясь от душившего бессилья. — Иначе я… Я скажу королю Ришару. Он таких, как ты, вешает. И… правильно делает.

Риго протянул-таки руку — непонятно, зачем, то ли ударить, то ли — схватить за плечо… Но Гийом успел увернуться, отскочить, несмотря на загрохотавший котелок; и его черты, и так всегда выражавшие то, что творилось на сердце (про таких говорят — «все на лбу написано»), исказились от омерзения. Как будто Риго хотел посадить ему на плечо скорпиона. Или о его протянутую руку можно было заляпаться нечистотами.

Провансалец молча смотрел на него, так и оставшись с повисшей в воздухе узкой ладонью; потом еще раз усмехнулся — показывая белые, острые, крокодильи зубы.

— Смотри, Донна… Меня еще никто не оскорблял безнаказанно.

Гийом втянул воздух сквозь зубы. Он уже почти разродился блистательным и яростным ответом — но, как всегда, замешкался и не успел. Ригаут развернулся, перескочил через костер — на этот раз легким прыжком, задев краем одежды рогатину для котелка (Гийом на краткий миг страстно возмечтал, чтобы тот зацепился как следует и грохнулся) — и удалился таким стремительным шагом, в темноту — из круга света, что юноша только сморгнул, подавив желание перекреститься, как тот, кто увидел, как растворилось в воздухе злое видение.

Он подошел к умирающему огню (подброшенные Ригаутом дрова успели прогореть и рассыпаться красными углями) и сел на прежнее место. Ноги у него дрожали, и все тело словно испускало странный жар — так выходил наружу не успевший прорваться гнев. По всей длине правой руки невыносимо дергало болью. Левое запястье, растянутое, когда он упал с лошади и ударился о землю державшей щит рукой, тоже ныло; Гийом чувствовал себя до крайности больным и усталым. Он посидел, скрючившись и успокаивая сильно бьющееся сердце («Я словно был перевернут, блуждая в полях и скалах…») — и вдруг неожиданно для самого себя горько заплакал. Подвывая и хлюпая носом, как плачут только те, кого никто не видит.

Следующим утром, сразу после мессы, он навестил Алендрока. Тот выглядел много лучше, чем вчера: могучее его тело не собиралось умирать ни за что на свете, и глаза словно бы прояснились. Короткие светлые волосы казались почти темными на белизне подушки. Когда Гийом пришел, тот вроде бы спал; но поднял веки сразу, едва юноша приблизился к его постели. Сказал тихо, чтобы не тревожить остальных, спавших в шатре-лазарете.

— Гийом… Как твоя рука?

— Хорошо, — быстро заверил тот, испытывая странную радость — больной Алендрок был куда лучше здорового, он словно бы стал мягче и безопаснее, и запах от него исходил какой-то другой. Может, это оттого, что госпитальеры его помыли? В любом случае до этого нового Алендрока, бледного, со смирно сложенными поверх простыни огромными красноватыми руками (слишком длинные пальцы со здоровенными, разбитыми суставами, а ногти обкусаны до красного мяса) Гийом мог бы дотронуться без гадливой робости. Пожалуй, этому новому рыцарю оруженосец даже смог бы сказать всю правду и порвать сеть богопротивной связи. И стать кем-то другим.

— Я завтра уже, Бог даст, встану, — сообщил Алендрок, смирно глядя светлыми глазами. — Как встану — сразу к себе. Хватит монастырскую братию обжирать. Вообще поправляюсь как по чуду какому. Может, из-за реликвии…

Реликвию, несколько самых подлинных зубов святого Винсента на остатке кости, все это — в серебряном маленьком ларчике, какие изготавливали во множестве в Иерусалиме, в ювелирном квартале — Гийом принес Алендроку еще вчера утром, и тот положил сокровище под подушку для лучшего исцеления. Святой Винсент, он чаще от слепоты помогает, но святость — она святость и есть. Для любой болезни годится.

— Это за вас, Алендрок, хорошо ваш сынок молится, — добавил откуда-то из-за спины вошедший лекарь, старик-иоаннит с подносом в руках. — И вчера, и сегодня на мессе, все колени стер. Славный юноша. А теперь ступайте, друг мой, пойдите к кухне, вас там покормят, а мне предоставьте больного.

И Гийом послушно пошел, только на ходу осознавая, что сынок — это он и есть. В самом деле, его назвали сыном Алендрока.

Этот вечер Гийому тоже предстояло провести в одиночестве. Он, конечно, мог пойти к любому из костров в поисках компании; но все дело в том, что за год его плена состав осаждающей армии успел сильно поменяться, и в новом английском лагере у Гийома и вовсе не было знакомых. То есть знал-то он многих, например, по именам, но вот назвать своим приятелем сейчас не смог бы никого. Может, в той части армии, что осталась под командованием короля Гюи, и можно было встретить каких-нибудь старых знакомцев; но огромное воинство так растянулось по всей гряде холмов, окружающих Птолемаиду, что Гийому долго пришлось бы идти до лагеря с иерусалимским штандартом.

А к единственному человеку, с которым он за пять недель своей свободы успел близко познакомиться, Гийом бы не пошел ни за что на свете. Более того — не стал засиживаться у огня, опасаясь, как бы этот человек не явился к нему сам.

Он решил пораньше лечь спать, едва зашло солнце, и так и сделал, сняв через голову перевязь и уложив раненую руку вдоль туловища. Спал он в отсутствие Алендрока на его постели — та была мягче, матрас толще; главное было — не забыться во сне и не начать ворочаться, растревожив рану. А так, в спокойном состоянии, она почти и не болела уже — хорошо вырезал стрелу госпитальерский лекарь, дыра осталась совсем небольшая, и теперь медленно, но верно зарастала, тревожа только постоянным слабым зудом, к которому можно было и привыкнуть. Да еще беда — с этой раной за три дня не удалось хорошенько искупаться, приходилось довольствоваться полосканием головы в ведре да неумелыми обливаниями — левой, неловкой рукой — спины из ковша.

Итак, Гийом помолился и улегся в постель, радуясь ночной прохладе. Спал он голышом, во сне по привычке сворачиваясь в клубок, как в материнской утробе; но сон его — после вчерашней Ригаутовой угрозы — стал очень чутким, и он пробудился от первой же иллюзии движения, которая тронула его слух. Непонятно, чего он ждал и опасался — неужели Риго, крадущегося во тьме со взведенным арбалетом в руках? Но чего бы он ни боялся, то, что приближалось к его шатру, менее всего напоминало ночного татя. Кто-то шагал громко, не таясь, с фонарем в руках — яркий огонек просвечивал сквозь полотняную стену, все увеличиваясь по мере приближения, и Гийом услышал голоса — потому что шел не один человек. Их было по меньшей мере двое, и они негромко переговаривались спокойными толстыми голосами. Один невесело рассмеялся. Гийом лежал под простыней, весь напрягшись и до последнего ожидая, что идут не к нему. Но внутри он уже знал, конечно же, что сейчас его окликнут, и вовсе не удивился, когда снаружи прокашлялись нарочито громко, и толстый голос спросил:

— Эй, в шатре! Есть кто? Давай наружу!

— Есть, я сейчас, — тоненько отозвался Гийом, чуя недоброе и принимаясь стремительно одеваться. Натянул шоссы, долго возился с завязками — когда хочешь одеться стремительно, то оно и получается дольше всего. Потому что все путается и цепляется одно за другое.

В процессе влезания в рубашку юноша осмелился вопросить — хотя голос снаружи был таким специальным, скучновато-требовательным, как у того, кто имеет право приходить в любое время и даже поднимать с постели.

— А что такое?

— По поручению Ришара, Божией милостью короля Английского, — по-франкски отвечал второй голос. В то время как первый на заднем плане раздраженно и вместе с тем устало вздохнул.

Гийом наконец оделся — по крайней мере, в нижнюю одежду, а верхнюю просто прихватил в руку, таким требовательным было выжидающее молчание посланцев — и выскочил, бледный и встрепанный со сна, наружу. Светлые его волосы слегка сбились на сторону, распавшись на неправильный пробор, и Гийом торопливо приглаживал их левой рукой — правая висела вдоль тела, потому что кожаная перевязь осталась где-то внутри.

— Рыцарь Алендрок де Монфорт, — начал, разворачиваясь к нему, один из пришедших — полувопросительно. Но осекся, увидев совсем юное и растерянное лицо. — А, его оруженосец. Где твой сеньор?

Кажется, эти двое были сержантами — вряд ли по ночам Ришар так гонял дворян, да и лица у посланников оказались простоватые, пожилые и усталые. Тот из них, что держал фонарь, был повыше, с короткой щеточкой пшеничных усов над верхней губой. Это он сначала окликнул по-провансальски. Он щурился, слегка ослепленный светом собственного светильника (свечка под стеклянным колпаком).

— Сеньор раненый, в лазарете, — испуганно отвечал Гийом, переводя взгляд с одного стражнического лица — на другое. Они не казались рассерженными или еще какими — просто очень усталыми, с выражением «как-меня-это-достало-если-б-вы-все-только-знали, помилуй Боже». И особенно отличался этим выражением второй, который пониже и потемней.

Они переглянулись. Желтоусый вопросительно промычал. Второй ответил обреченным вздохом.

— Ладно… Значит, ты оруженосец?

— Да…

— Тогда собирайся ты. Сир король вас к себе обоих сейчас же требует.

— Но мессира же нет, — невпопад отвечал Гийом, у которого что-то пошла голова кругом. Сержант, что пониже, только рукой махнул.

— Мессира нет, а ты зато есть. Насчет раненых ничего приказано не было, а ты в таком разе пойдешь один. Король Ришар приказал доставить.

— А… зачем? — Гийом, у которого сердце нехорошо трепыхалось где-то внизу живота, начинал краснеть — как всегда, в самый неподходящий момент.

Не отвечая, светлоусый слегка помялся. Глянул на темноволосого. Темноволосый же созерцал Гийома с жалостной приязнью — может, дома у него остался сын Гийомовых лет, а может, еще что.

— Требует — значит, надо. Там тебе объяснят. Ты оделся? Ну и хорош время терять, давай-ка, парень, двинули.

Подчиненное положение Гийома словно бы стерло иерархические рамки меж оруженосцем и простыми солдатами; и темноволосый, широченный крепыш с английскими серыми глазами и слегка бабьим, широким и обвислым лицом по-свойски взял Гийома за плечо — слава Богу, не за больное.

— Погодите… Я сейчас, я надену…

— Ну, надевай, — равнодушно разрешил тот, отпуская юношу и глядя, как тот старается влезть в узкое сюрко, при этом действуя только левой рукой. Даже потянулся помочь и одернул на нем одежду, глядя все с той же приязненной жалостью.

— Готово? Пошли… Ты свети спереди, Жильбер.

Светлоусый Жильбер двинулся со своим фонарем впереди, а Гийом, все так же крепко, хоть и безо всякой злобы, ведомый стражником за плечо — за ним следом. Интересно, почему говорят — «звериный страх»? Я уверен, что звери никогда не испытывают такого страха, как люди. Они могут бояться только телом, а человек, придумывающий за мгновение сто вариантов смерти и горя, боится всем своим существом.

— Да, парень, влип ты крепко, — неожиданно сказал толстоватый страж, придержав его, когда тот споткнулся на ровном месте. — Ладно. Ничего. Может, еще пронесет.

— Да что случилось-то? — жалобно воззвал Гийом, спотыкаясь еще раз. Он мог только смутно догадываться, зачем они с сеньором понадобились так срочно самому Ришару, да еще почти что ночью, даже не завтра с утра…

— Будто не знаешь. Попался ты. Эх, повезло твоему сеньору, что он в лазарете. Монсеньор король-то до завтра, может, и отойдет — он отходчивый… А вот тебе сейчас несладко придется. Есть же гады, делать им нечего — на других доносить…

Усатый светоносец неодобрительно хмыкнул спереди, и сержант замолчал, с длинным вздохом чуть подталкивая Гийома вперед. У того от страха начала болеть рана. Он закусил губу и ни с того, ни с сего вспомнил о реликварии, серебряном ларчике с зубами святого Винсента. Помогает от слепоты.

И только в самом лагере Ришара, уже у входа в высоченный белый шатер, сержант наклонился к уху Гийома. Изо рта его пахло луком, и жалостливые слова пахли луковой похлебкой.

— Ты, парень, главное — ни в чем ему не перечь. Что бы ни случилось — ни слова поперек не говори. Лучше сразу падай на колени, плачь да завывай — может, поможет. А то он сейчас… У него то самое. То самое, один из ужасных анжуйских припадков гнева? Слепая ярость, болезнь, унаследованная королем от отца? Когда глаза делаются красными, а голос — прерывистым, а потом человек словно просыпается — да уже поздно… Сердце Гийома, до сих пор прерывисто бившееся в животе, провалилось куда-то в пах. Светлоусый остался при входе, а черный, жалостливый повел Гийома внутрь, в светлое, убранное коврами королевское пространство, в львиную пещеру, и доложил лишенным всякого выражения голосом:

— Ихний оруженосец, монсеньор. Рыцарь ранен, в лазарете, монсеньор.

И голос, исходящий от огромной фигуры, стоявшей спиной к ним, лицом к светильнику на столе, был — увы тебе, Гилельм — тот самый, прекрасный и страшный голос твоего короля.

Назад Дальше