Люди, которые сюда приходят, не имеют с собой ничего кроме потертых подошв своей изношенной и пыльной обуви и немногих личных вещей в сумке. И у монахов ничего нет, но они немногим монастырским добром — терпким вином, черным хлебом, старыми книгами и холодной ключевой водой — делятся с каждым, кто им окажет честь своим приходом. За столом, плита которого стерта локтями и ладонями многих гостей, собрались, таким образом, представители старейших человеческих занятий: священник, воин, земледелец и представитель искусства, в данном случае, художник.
Это скромный Божий народ задается вопросом, нападет ли Америка на сербов, как пригрозил президент Соединенных Штатов? В этом вопросе есть некоторое затаенное упрямство и скрытая надежда упертого человека. С таким великим и мощным противником мы еще никогда не мерялись силами!
Кто знает, почему я вспомнил своего старого друга Джона Джонсона, которого все зовут Джи-Джей!? Он известный нью- йоркский репортер телеканала Эй-Би- Си, черная звезда Гарлема. Подумалось, комментирует ли он по-прежнему в семичасовом выпуске, высказывается ли «за» бомбардировку сербских позиций? Знает ли, что я здесь, среди монахов и военных? Разве не было бы лучше, если бы и он сюда пришел помолиться Господу, чтобы Бог выдернул его из бессмысленного круговорота, в котором сначала зарабатываешь, а потом тратишь? Поставлю свечу на вечерней литургии за старого Джи-Джея.
Игорь Михайлович Стрельцин спрашивает, почему хорваты хотят нас истребить. Монах считает, что это оттого, что их мучает совесть! Уже два раза в своей истории согрешили они против христианства, совершили страшнейшие преступления над нами, а мы им простили. Тогда нужно уничтожить немых свидетелей. Свидетели не только живые люди, но и кладбища, церкви, монастыри… И разрушают их и землей забрасывают только по этой одной причине.
В течение своего путешествия через две сербские республики во время войны, рассказывает художник, он часами проходил мимо брошенных и разрушенных домов. Интересно, что остались целыми только дымоходы, словно памятники исчезнувшей теплоте домашних очагов. Дома разрушены с одной и другой стороны. Из-за чего? Майор ему объясняет, что ненависть обладает большой силой, она страшна как водяной поток и разрушает все, что стоит у нее на пути. Поэтому в народе верят, что тот, у кого разрушен дом, никогда не вернется на это место. Инстинкт разрушения сильнее осознания пользы. Стрельцин не понимает этого. Если враги заняли сербские дома, почему беженцы страдают во дворцах спорта и других убежищах? Разве не было бы лучше, если бы они вселились в оставленные неприятелем дома и работали бы на земле?
Крестьянин с такими большими руками, что возникает впечатление, будто он не знает, куда их деть, говорит русскому, что сербов с малых лет учат, что плохо заселяться в чужие дома. Это не приносит добра. Если за это не заплатит тот, кто вошел в чужой дом, то за это обязательно придется заплатить его детям и внукам!
Этот крестьянин проделал длинный путь пешком к монастырю, чтоб поставить свечу за своего сына. До обмена сын провел три месяца в хорватском лагере для пленных. Говорит, что лучше бы живым и не выходил. С тех пор, как вернулся, нет жизни в его глазах. Душу его убили. Не ест, не пьет, только курит и смотрит вперед куда-то, а иногда его всего начинает трясти, рассказывает отец. Мать и сестра не отходят от него, не отпускают от себя ни на секунду. Уже четыре раза он пытался покончить с собой. Кажется, потерял дар речи.
Крестьянин слышал от некоторых людей, которые были с его сыном, что с ними там делали, но они много не рассказывают. Заставляли их раздеваться и пастись в траве, мычать, как коровы, или лаять, как собаки. Заставляли их заниматься грешным делом друг с другом… Это нелюди! Кто-то ему посоветовал прийти в этот монастырь, сказав, что только Богородица из Крки может помочь, вот поэтому и пришел сюда: поставить свечу и помолиться. Кто знает, вернувшись в родное село, застанет ли в живых единственного сына!
Монах спрашивает офицера, в каких войсках он служил. Офицер рассказывает, что состоял в альпийских частях и долго отступал с бывшей армией с севера, пока не захотел больше бежать и погибать, а остался здесь, в Краине, где родился, где находятся камни его сгоревшего еще в той войне дома.
Его дочери, наполовину словенки, и жена, словенка, не захотели пойти вмести с ним. Он показывает их фотографии, которые носит в бумажнике. Они ему кокетливо улыбаются с карточек.
Стрельцин его спрашивает, поделился ли он своим альпийским опытом с солдатами, которые сейчас воюют на Велебите? Каким опытом? Например, как по веревке лезть на скалу. Что? «Не напоминай мне про канаты», — отвечает офицер. — «О веревках ни слова! Пока вокруг горла моего народа накинута петля».
Дотрагиваюсь пальцами до глубокого римского барельефа, вырезанного в монастырской стене, по нему поднимается виноградная лоза из стройного глиняного горшка. Стараюсь понять, что лежит в основе нас, откуда мы происходим, и вообще — насколько древний мы народ. Неизвестного каменотеса из римского города Бурнума в III веке от полумрака этого вечера отделяет всего один миг. Игорь Михайлович Стрельцин, будто прочитав мои мысли, едва слышно проговаривает пушкинские строки:
Из ближайшего болота, которое в языческие времена, как говорят, было полно злых духов, в монастырский двор каким-то образом проникла маленькая зеленая лягушка. Монахи нарекли ее Каталиной! Ночью духота невыносимая, воздух полон задержавшимся ароматом ладана и запахом скошенного сена. Монахи ищут в атриуме Каталину, чтобы отнести ее под воду источника, струя которого бьет из стены, покрытой мхом и лишайником. И лягушка тоже — Божие творение. Зачем ей мучиться? Наконец, один из послушников ее находит. Он показывает мне, держа на ладони, это маленькое существо, созданное из воздуха и трепещущей перепонки. Подношу ее к губам и целую на всякий случай. Это — ночь чудес. Кто знает, может, лягушка превратится в принцессу?!
Полковник
Когда начались бои в его родном краю, высоко в горах, шестидесятилетний полковник в отставке, страстный любитель охоты, сказал жене, чтобы она собрала ему рюкзак.
— На охоту собираешься? — спросила она.
— Нет. На войну, — ответил он и смазал затвор охотничьего карабина.
— Когда вернешься?
— Когда закончится.
Так он покинул свою многоэтажку в Новом Белграде, парковку и скамейки рядом с газоном с увядшей и истоптанной травой, где его сверстники, такие же, как он, офицеры в отставке, день и ночь играли в шахматы старыми погрызенными фигурами. Одним словом, он выбрался из своей скучной жизни, словно сбросил с себя старый изношенный военный плащ, и после стольких лет снова вдохнул полной грудью резкий воздух Герцеговины. Пришел в недавно основанный военный корпус и начал обучать военному делу разношерстную сельскую армию.
По началу его, как и остальных старых офицеров, презрительно называли «коммунякой», но после нескольких успешных атак под его командованием, в которых он не жалел головы и был бесстрашен, полковника зауважали. В середине войны, в то время, когда он обучал людей, как рыть окопы, ему пришло срочное сообщение от родных, живших в небольшом герцеговинском городке, что с престарелым отцом совсем плохо. «Приезжай, как можно скорее!» — просили его сестры. Он быстро собрал вещи и на два дня покинул фронт.
Его сестры, две пожилые женщины, уже бабушки (да и он уже давно был дедом), жили со своими семьями, а отец, восьмидесятилетний старик, остался один в фамильном доме. Каждый день они приносили ему обед и ужин, обстирывали, обглаживали и, конечно же, все еще боялись, потому что у дедов в этом краю нрав крутой, и дед еще мог их палкой огреть, если ему что-то не нравится.
Полковник думал, что деду еще рано помирать, и покупал подарки: необжаренный кофе, сахар-рафинад, сигареты и ракию. Как оказалось, все было гораздо хуже смерти. Плача, сестры ему рассказали о сраме, о котором судачили все в городе. Дед, уже как четверть века вдовец, был замечен ночью, когда влезал в окно одной почтенной вдовы пятидесяти пяти лет. Сестры, бедняжки, от стыда не могли из дома выйти! И они не придумали ничего другого, как вызвать полковника, который должен с ним поговорить как мужчина с мужчиной.
— Ты только представь! А ему ведь восемьдесят шестой год!
Что же произошло? Однажды ночью, когда дед влезал в дом вдовы, он разулся и оставил туфли, как обычно, перед порогом, а смышленые хулиганы связали обе туфли за шнурки и каким-то образом повесили их на линии электропередач! Все в городе знают дедовы «лыжи», он один здесь носит пятьдесят седьмой размер.
Пошел полковник к старому отцу, передал подарки. Выпили они ракии, поговорили, выкурили по сигарете. По его возвращении сестры его спросили, что он посоветовал деду.
— Чтобы в следующий раз не разувался! — ответил полковник и вернулся на фронт.
Невесинцы
Воюют друг с другом две силы:
Весь мир и край Невесиня[19].
В Новом Саде собрались герцеговинцы, живущие в Воеводине[20], чтобы собрать помощь, кто сколько может, для вдов и сирот Невесиня.
Смотрю на них — высокие, плотные, большеногие, вглядываюсь в их лица с широкими скулами и твердыми челюстями. Ведь когда-то они были босоногими детьми вернувшихся из Америки герцеговинцев-фермеров, чемпионами в игре в «чижика», маленькими свинопасами, жили в землянках из глины, смешанной с остатками соломы, а сегодня это уважаемые люди, добропорядочные хозяева, профессора, директора, владельцы больших фирм. Выучили их бедные родители с мозолистыми от труда руками, прошедшие огонь, воду и медные трубы, насильно затащенные в задруги, где надрывались от работы за трудодни, пассажиры поездов колонистов, которые целыми днями томились в тупиках и жгли костры в форме буквы «г» в вагонах для перевозки скота, жители голых островов, выносливые, живучие.
Если бы они могли видеть сейчас своих потомков, одетых в белые рубашки, темные костюмы с пестрыми галстуками, думаю, что из страха обращались бы к ним «на вы». А их потомки приехали в Нови Сад, чтобы отдать долг своим старым, усатым прадедам и бабам, вечно одетым в черное, подписать чеки и дать сколько нужно денег тем местечкам, в которых и не бывали. Они не спрашивают, что нужно и сколько. Одним росчерком пера отправляют грузовики с мукой, растительным маслом и обувью для своих далеких босоногих родственников.
Приехали и невесинцы (у них в ушах до сих пор звучит выстрел первого невесинского ружья[21]), многие из них в военной форме: солдаты, капитаны, полковники. За ужином сидят прямо и едят совсем понемногу, только отщипнут от блюда и отодвигают тарелку. Не могут есть, когда голод в Невесине. «Но вы же ничего не попробовали», — продолжают угощать их хозяева и пододвигают блюда с мясом, а они полушепотом отвечают, что не голодны. А в голове мысли о женских черных платках и надвигающейся зиме.
Играет оркестр, меняются певцы, гусляры и танцоры, а я все жду, превзойдут ли самих себя невесинцы в песне? Что они еще нового придумали? И вот, выходит певец и, ни более, ни менее, а грозит самой Америке! Маленький народ, а дерзкий до невозможности!..
Когда обнимутся и запоют, в тот же момент спадают с них элегантные пиджаки, развязываются галстуки, а на шее становятся видны вены, и посреди равнины встают из осеннего густого тумана скалистые горы. Откуда у них такой голос, они и сами не знают!
Скрипят и стонут фургоны, полные герцеговинской бедноты с котомками и светловолосой детворой, спящей в соломе. Моя покойная тетка Косара, постоянно курившая сигарету (я помню ее только один раз без сигареты: когда она в гробу лежала), рассказывала мне:
— Нам сказали, что каждый может взять с собой только одну козу, но у тех, кто взял две, вторую не отбирали! А когда из Атовца мы пришли на место сбора, сказали, что мы пойдем к Саве, а там два моста — босанский и славонский, а нам хочется через славонский перейти, потому что он больше и через него быстрее!
— В первый голодный год грелись мы теми дьявольскими пианинами! — говорит мне другая старушка.
— А гачане стреляли в лампочку, а она все горела и горела!
— Вы люди или гачане? — спорили в шутку невесинцы со своими соседями, вспоминая старые рассказы о том, как один человек с ними поздоровался «Помоги вам Господи, люди!», а они ему ответили: «Мы не люди, мы гачане!»
И вот они здесь, в Новом Саде, все господа герцеговинские, все образованные, и никто из них не переучился, не отрекся от своих, развязывают кошели и дают деньги невесенским сиротам: возвращают долг усатым прадедам, потому что опять стреляет невесинское ружье! Гремит, как когда-то давно, оборванный подол рафинированной Европы.
Читают первые буквы невесинские дети, не знающие, что такое шоколад, не бывшие никогда в зоопарке.
Когда летом братья-черногорцы пригласили маленьких герцеговинцев бесплатно отдохнуть у них в Боке Которской и впервые увидеть море, невесинцы детей не отпустили.
Гордые (Бог их сделал такими), они не хотели сказать, что нет у них денег, чтобы дать детям на мелкие расходы, как полагается. Братья могут их пригласить переночевать, накормить, но по негласным правилам ребенок хоть раз должен сам купить себе мороженое. Есть в этом какая- то удивительная гордость, есть и мудрость. Лучше пусть моря не увидят, чем через всю жизнь пронесут на сердце шрам бедности! Пусть проведут лето в родных горах, пусть игрушки у них будут те же самые, есть у них время, увидят еще море! Никуда оно от них не убежит. А когда вырастут, в ответ смогут, как и эти сегодня, пригрозить целому континенту, перед которым дрожит планета, и храбро спеть ему в лицо:
Если бы я был на месте Америки, то точно бы не трогал.
Черешня
По дороге к Бенковцу в пыльной колонне танков и бронетранспортеров едет маленький автомобиль. За рулем машины сидит дедушка с тонко закрученными усами и в шляпе на самом затылке. Из открытого багажника торчит саженец плодового дерева, закутанный в мешок, чтобы не замерз по дороге. Это молодое черешневое деревце. Человек везет его через войну, чтобы посадить в своем саду. Все на него смотрят с удивлением, а я в этой черешне вижу скорое окончание войны. Нужно полных пять лет, чтобы молодое черешневое дерево принесло первые плоды. Нужно его поливать, опрыскивать, окапывать… Если будет счастье, то переживет бомбы, пожары, гусеницы танков, передел карты Балкан и создание новых государств. У этого человека, который везет черешню, есть сумасшедшая надежда, и я ей кланяюсь до самой земли.
Если что-то нас может избавить от беды, в которую мы попали, то вытащит нас именно эта молодая черешня, косточками которой через пять лет мы будем плевать на смерть.