Бѣдное существо билось на рукахъ у своихъ родныхъ въ ужасахъ удушья, протягивая руки впередъ.
Казалось, передъ ея глазами носится туманъ, умалявшій ей зрачки. He имѣя подъ руками другого лекарства, старуха давала ей пить и вода шумно вливалась въ желудокъ больной, точно на дно сосуда; она ударялась о парализованныя стѣнки пищевода, производя звукъ, будто онѣ были изъ пергамента. Лицо бѣдняги теряло общія свои очертанія: щеки чернѣли, виски вдавливались, носъ вытягивался, роть судорожно сводился страшной гримасой… На землю спускалась ночь и въ людскую стали входить поденщики, а женщины, молчаливо собравшись поблизости оть умирающей, стояли опустивъ головы, сдерживая свои рыданія.
Нѣкоторые ушли въ поле, чтобы скрыть свое волненіе, въ которомъ была и доля страха. Іисусе Христе! Воть какъ умираютъ люди! Какъ трудно разставаться съ жизнью!.. И увѣренность, что всѣмъ предстоить пройти черезъ ужасную эту опасность, съ ея судорогами и тяжелыми муками, заставляла ихъ считать сносной и даже счастливой жизнь, которую они вели.
— Мари-Кру! — Голубонька моя! — вздыхала старуха. — Видишь ли ты меня? Всѣ мы тутъ около тебя!..
— Отвѣтъ мнѣ, Мари-Кру! — умолялъ Алкапарронъ, всхлипывая. — Я твой дводородный братъ, твой Хосе Марія…
Но цыганка отвѣчала лишь только тяжелымъ хрипѣніемъ, не открывая глазъ своихъ, сквозь неподвижныя вѣки которыхъ виднѣлась роговая перепонка цвѣта мутнаго стекла. Въ одномъ изъ сдѣланныхъ ею судорожныхъ двяженій она обнажила изъ-подъ кучи лохмотьевъ маленькую, исхудалую ножку, совершенно почернѣвшую. Вслѣдствіе неправилънаго кровообращенія кровь скоплялась у нея въ оконечностяхъ. Уши и руки тоже почернѣли.
Старуха разразилась сѣтованіями!.. To именно, что она говорила! Испорченная кровь; проклятый испугъ, не вышедшій изъ нея и теперь, съ ея смертью, распространяющійся по всему ея тѣлу. И она бросалась на умирающую, и цѣловала съ безумной жадностью, точно кусая, чтобы вернуть ее къ жизни.
— Она умерла, донъ-Фернандо! Развѣ ваша милость не видитъ? Она умерла…
Сальватьерра заставилъ старуху умолкнутъ. Умирающая ничего уже не видѣла, перерывы болѣзненнаго ея дыханія становились все продолжительнѣе, но слухъ еще сохранился. Это было послѣднее сопротивленіе чувствительности передъ смертью, оно длилось пока тѣло мало-по-малу повергалось въ черную бездну безсознанія. Медленно прекратились судороги: вѣки раскрылсь въ послѣднемъ приступѣ озноба, обнажая зеницы глазъ, расширенныя, съ матовымъ и тусклымъ оттѣнкомъ.
Революціонеръ взялъ на руки это тѣло, легкое какъ у ребенка, и отстраняя родныхъ, медленно опустилъ его на кучу лохмотьевъ.
Донъ-Фернандо дрожалъ: его синіе очки потускнѣли, мѣшая ему хорошенько видѣть, холодная безстрастность, отличавшая его во всѣхъ случайностяхъ жизни, таяла передъ этимъ маленькимъ трупомъ, легкимъ какъ перышко, которое онъ положилъ на нищенскую постель. Въ его движеніяхъ было нѣчто въ родѣ священнодѣйствія, какъ будто онъ признавалъ смерть единственной несправедливостью, передъ которой преклонялся его гнѣвъ революціонера.
Когда цыгане увидѣли Мари-Крусъ, лежашую неподвижно, они долгое время пробыли въ безмолвномъ оцѣпенѣніи. Въ глубинѣ людской раздавалисъ рыданія женщинъ, поспѣшный шопотъ молитвы.
Алкапарроны смотрѣли на трупъ издали, не дерзая ни поцѣловать его, ни соприкоснуться съ нимъ, въ виду суевѣрнаго уваженія, которое смерть внушаетъ ихъ племени. Но вскорѣ старуха поднялась, царапая себѣ судорожными руками лицо, углубляя пальцы въ жирные свои волосы, еще черные, несмотря на ея годы. Кругомъ лица ея разсыпались пряди ея волосъ, и продолжительный вопль заставилъ всѣхъ вздрогнуть.
— А-а-ай! Моя дѣвонька умерла! Моя бѣлая голубка! Моя апрѣльская розочка!..
И крики свои, въ которыхъ звенѣлъ обильный паѳосъ скорби жителей Востока; она сопровождала царапинами лица, окровавливая ими свои морщины. Одновременно съ этимъ послышался глухой стукъ, это Алкапарронъ бросился о земь и бился головой о полъ.
— А-а-ай! Мари-Кру ушла! — ревѣлъ онъ, какъ раненый звѣрь. — Лучшая изъ всего нашего дома! Честь нашей семьи!
И маленькіе Алкапарроны, какъ будто внезапно подчиняясь обряду своего племени, поднялись на ноги и начали бѣгать по двору и вокругь, издавая крики и царапая себѣ лицо.
— О-ой, ой! Умерла бѣдненькая двоюродная сестра!.. Ой!.. Ушла отъ насъ Мари-Кру!..
Какъ безумные бѣгали они по всѣмъ отдѣленіямъ мызы, точно желая, чтобы и самыя скромныя животныя узнали о ихъ несчасгіи. Оги проникали въ конюшни, скользили подъ ногами животныхъ, повторяя свои вопли о смерти Мари-Крусъ: ослѣпленные слезами, они мчались, стукаясь объ углы, опрокидывая здѣсь плугъ, таімъ стулъ, въ сопровожденіи собакъ, не бывшихъ на цѣпи, и слѣдовавшихъ за ними по всей мызѣ, присоединяя и свой лай къ отчаяннымъ ихъ воплямъ.
Нѣкоторые поденщицы погнались за маленькими бѣсноватыми, и схвативъ ихъ, приподняли ихъ высоко, но и въ такомъ видѣ, будучи въ плѣну, они продолжали размахивать въ воздухѣ руками, не прерывая свой плачъ.
— О-ой… умерла наша двоюродная сестра! Бѣдняга Мари-Кру!
Утомившисъ рыдать, царапать себѣ лицо, биться головой о землю, измученная шумнымъ своимъ горемъ, вся семья снова; усѣлась вокругъ трупа.
Хуанонъ съ нѣсколъкими товарищами собирался бодрствовать надъ мертвой до слѣдующаго утра. Семья ея можеть въ это время лечь спать за стѣнами людской, потому что сонъ имъ необходимъ. Но старая цыганка воспротвилась этому. Она не желаетъ, чтобы трупъ оставался дольше въ Матансуэлѣ. Тотчасъ же они отправятся въ Хересъ и увезутъ туда трупъ в телѣжкѣ ли, на ослѣ, или же на плечахъ ея и ея дѣтей, если это окажется нужнымъ.
У нихъ свой домъ въ городѣ. He бродяги же Алкапарроны? Семья ихъ многочисленна и безконечна; отъ Кордовы и до Кадикса нѣтъ той лошадиной ярмарки, гдѣ бы нельзя было встрѣтить кого-либо изъ ихъ родственниковъ. Сами они бѣдные, но у нихъ есть родные, что могли бы съ ногъ до головы обложить ихъ червонцами; богатые цыгане, которые ѣздятъ по дорогамъ съ слѣдующими за ними цѣлыми стадами лошадей и муловъ. Всѣ Алкапарроны любили Мари-Крусъ, больную дѣву съ нѣжными глазами: похороны ея будутъ королевскими, хотя жизнь ея и была жизнью вьючнаго животнаго.
— Идемъ, — сказала старуха съ сильной экзальтаціей въ голосѣ и движеніяхъ. — Идемъ сейчасъ въ Хересъ. Я хочу, чтобы еще до разсвѣта ее видѣли всѣ наши, такой красивой и нарядной, какъ сама Матерь Божія. Я хочу, чтобы ее видѣлъ дѣдушка, отецъ мой; самый старый цыганъ во всей Андалузіи, и чтобы бѣдняга благословилъ ее своими руками святого отца, которыя дрожатъ и кажется, что изъ нихъ исходитъ свѣтъ.
Обитатели людской одобрили мысль старухи съ эгоизмомъ усталости. Они не могутъ воскресить мертвую, и лучше, для спокойствія ихъ, чтобы эта шумная семья, мѣшающая имъ спать, удалилась бы.
Рафаэль вступился, предлагая имъ двуколку мызную. Дядя Сарандилья запряжетъ ее и менѣе чѣмъ въ полчаса они могутъ увезти трупъ въ Хересъ.
Старая Алкапаррона, увидавъ надсмотрщика, взволновалась и въ ея глазахъ засверкалъ огонь ненависти. Наконецъ-то она встрѣтилась съ тѣмъ, на кого можетъ взвалить вину своего несчастія.
— Это ты, воръ? Ты вѣрно доволенъ теперь, проклятый надсмотрщикъ. Посмотри-ка на бѣдняжку, которую ты убилъ.
Рафаэль отвѣтилъ неудачливо:
— Поменьше упрековъ и брани, тетка колдунья. Что же касается той ночи, вы болѣе виноваты, чѣмъ я.
Старуха хотѣла броситься на него съ адской радостъю, что нашелся тот., кого можно обвинить въ своемъ горѣ.
— Подлецъ… Ты, ты виноватъ во всемъ! Будь проклята твоя душа и душа разбойника господина твоего.
Но тутъ она нѣсколько поколебалась, словно раскаиваясь въ томъ, что прокляла сеньора, всегда уважаемаго людьми ея племени.
— Нѣтъ, не хозяина. Онъ молодой, богатый и у сеньоритъ нѣтъ другой обязаиности, кромѣ развлеченій. Будь проклятъ ты, одинъ ты, притѣсняющій бѣдныхъ и слѣдящій за ихъ работой, точно они негры, ты, доставляющій дѣвушекъ хозяевамъ, чтобы лучше скрывать свое воровство. He желаю ничего твоего: бери назадъ тѣ пять червонцевъ, которые ты мнѣ далъ; бери ихъ назадъ, воръ; вотъ они, негодяй.
И вырываясь изъ рукъ мужчинъ, державшихъ ее, чтобы она не бросилась на Рафаэля, она рылась въ своихъ тряпкахъ, отыскивая деньги, съ дѣланной поспѣшностью и твердымъ намѣреніемъ не найти ихъ. Но несмотря на это, ея поза была не менѣе драматична.
— Бери деньги, злая собака!.. Бери ихъ и пусть изъ каждой песеты родится для тебя несчастье и будетъ грызтъ тебѣ сердце.
И она разжимала сжатыя руки, какъ будто бросая что-то на землю, хотя и ничего не бросала, сопровождая свои жесты гордыми взглядами, точно она дѣйствительно бросила червонцы на полъ.
Донъ-Фернандо вступился, вставъ между надсмотрщикомъ и старухой. Она довольно уже наговорила, пора ей замолчать.
Ho цыганка выказала еще большую наглость, увидавъ, что она защищена тѣломъ Сальватьерры, и обернувъ голову, продолжала оскорблять Рафаэля.
— Пусть Богъ допуститъ, чтобы у тебя умеръ кто тебѣ всего дороже… Пусть ты увидишь холодной и неподвижной, какъ мою бѣдняжку Мари-Кру, ту гаши, которую ты любилъ.
Надсмотрщикъ слушалъ ее до той поры съ презрительнымъ хладнокровіемъ, но когда прозвучали послѣднія ея слова, удерживать поденщикамъ пришлось уже его.
— Колдунья! — заревѣлъ онъ, — меня оскорбляй сколько хочешь, но не смѣй называть имени той особы, потому что я убью тебя!
И казалось, онъ былъ склоненъ убить ее, такъ что поденщики лишь только съ большими усиліями могли увести его изъ людской. Какъ можно обращать вниманіе на женщинъ?… Пусть онъ забудеть старуху, вѣдь она обезумѣла отъ горя. — А когда, побѣжденный словами Сальватьерра и толчками столькихъ рукъ, онъ переступилъ черезъ порогъ людской, онъ еще услышалъ пронзительный голосъ колдуньи, который, казалось, преслѣдовалъ его.
— Уходи, лживый человѣкъ и пусть Богъ накажетъ тебя, отнявъ у тебя гаши, ждущую на виноградникѣ. Пустъ возьметъ ее у тебя изъ-подъ носа сеньорито… пусть донъ-Луисъ насладится ею, и ты узнай о томъ!
О, какое усиліе долженъ былъ сдѣлать надъ собой Рафаэль, чтобы не вернутъся назадъ и, не задушить старуху!..
Полчаса спуста Сарандилья подъѣхалъ на двуколкѣ въ дверямъ людской, Хуанонъ и другіе товарищи обернули простыней трупъ, поднявъ его съ его ложа лохмотьевъ. Онъ былъ теперь легче, чѣмъ въ минуту смерти. Это было перышко или соломенка, по словамъ поденщиковъ. Казалось, что вмѣстѣ съ жизнью улетучиласъ и вся матерія.
Двуколка двинулась въ путь, съ пронзительнымъ скрипомъ покачиваясь на своихъ осяхъ по неровностямъ дороги.
Сзади телѣги, соприкасаясь съ ней, шла старуха и ея младшія дѣти. А за ними шелъ Алкапарронъ рядомъ съ Сальватьеррой, пожелавшаго соеровождать до города этихъ бѣдныхъ людей.
У дверей людской скопились поденщики и въ черной ихъ массѣ сверкалъ огонекъ свѣчи. Всѣ съ безмолвнымъ вниманіемъ слѣдили за скрпомъ двуколки, не видной въ темнотѣ, и за воплями цыганъ, раздававшихся въ тишинѣ мертваго и синеватаго поля подъ холоднымъ блескомъ звѣздъ.
Алкапарронъ чувствовалъ нѣкоторую гордость, идя рядомъ съ этимъ человѣкомъ, о которомъ вездѣ было столько толковъ. Они вышли уже на большую дорогу: на ея бѣлой полосѣ выдѣлялся силуэтъ двуколки, отъ которой, въ ночномъ безмолвіи, распространялось тихое позвякиваніе бубенчиковъ и стенанія семьи, шедшей позади нея.
Цыганъ вздыхалъ, словно эхо того горя, которое ревѣло впереди нeго, и въ тоже время говорилъ съ Сальватьеррой о своей дорогой умершей.
— Она была самой лучшей изъ семьи, сеньоръ… и поэтому она ушла. Хорошіе живутъ недолго. Вотъ двоюродныя мои сестры, Алкапарроны, онѣ безчестье семьи, и величайшія плутовки, — a y нихъ червонцы цѣлыми пригорошнями, и у нихъ есть и кареты, и газеты говорятъ о нихъ, а бѣдняжка Мари-Кру, которая была лучше пшеничной муки, умираетъ послѣ жизни тяжелаго труда.
Цыганъ стеналъ, взглядывая на небо, словно онъ протестовалъ противъ этой несправедливости.
— Я очень любилъ ее, сеньоръ; если я желалъ чего-либо хорошаго, то лишь для того только, чтобы подѣлиться съ нею. Еще вѣрнѣе, чтобы все ей отдать. А она, незлобивая голубка, апрѣльская розочка, была всегда добрая ко мнѣ, всегда защищала меня… Когда мать моя сердилась на меня за какую-нибудь мою продѣлку, Мари-Кру сейчасъ же защищала своего бѣднаго Хосе Марія… Ахъ, двоюродная моя сестренка! Моя нѣжная святая! Мое смуглое солнышко съ глазищами, казавшимися яркимъ пламенемъ!.. Что бы только не было готовъ сдѣлать для нея бѣдняга цыганъ!.. Слушайте, милость, ваша, сеньоръ. У меня была невѣста; я хочу сказать, у меня ихъ было много, но то была гаши, т. е. дѣвушка не нашего племени; у нея было состояніе, сеньоръ, и къ тому же, она была влюблена въ меня, за мое, какъ она говорила, умѣніе пѣтъ нѣжныя пѣсенки. А когда мы уже были одѣты, чтобы идти вѣнчатъся, я сказалъ ей: «Гаши, пусть домъ пойдотъ моей бѣдной матери и моей двоюродной сестрѣ Мари-Кру. Онѣ такъ много работали, и жили собачьей жинзнью въ людскихъ, пусть поживуть нѣкоторое время хорошо и въ свое удовольствіе. Ты и я, мы молоды, здоровы и можемъ спать на дворѣ». А гаши не пожелала и прогнала меня; но я не огорчился этимъ, потому что я оставался съ моею матерью и двоюродной сестрой, а онѣ стоятъ больше всѣхъ женщинъ въ мірѣ! Я имѣлъ невѣстъ дюжинами, я чуть было не женился, мнѣ очень нравятся дѣвушки, но Мари-Кру я люблю, какъ не полюблю никогда никакую жещиину… Какъ объяснить это вашей милости, которая тааъ много знаетъ? Я люблю бѣдняжку, которую везутъ впереди насъ на двуколкѣ, такъ, что не сумѣю это объяснить, какъ священникъ любить Божью Мать, когда онъ служитъ обѣдню. Мнѣ нравилось видѣть ея большія глазища и слушать золотой ея голосокъ; но прикоснуться до низка ея платья? Это никогда мнѣ и въ голову не приходило. Она была для меня святой Дѣвой и, какъ на тѣ, которыя въ церквахъ, я смотрѣлъ лишь на ея головку; на милую головку, созданную для ангеловъ…
И когда онъ снова застоналъ, подумавъ объ умершей, ему отвѣтилъ хоръ плачущихъ, сопровождавшихъ двуколку.
— А-а-а-ай!.. Моя дѣвочка умерла! Мое сверкающее солнце! Мое нѣжное сердечко!
И цыганята на крики матери отвѣчали взрывомъ жалобныхъ воплей, чтобы и темная земля, и синее пространство, и яркіе сверкавшія звѣзды хорошенько проникнулись бы тѣмъ, что умерла ихъ двоюродная сестра, нѣжная Мари-Крусъ.
Сальватьерра чувствовалъ, что имъ овладѣло это трагическое и шумное горе, скользившее сквозь тьму ночную, раздаваясь въ безмолвіи полей.
Алкапарронъ пересталъ стонать.
— Скажите мнѣ, сеньоръ, вы, который столько знаете. Думаете ли вы, милость ваша, что я когда-нибудь увижусь снова съ моей двоюродной сестрой?…
Ему необходимо было это узнать, его мучила тоска сомнѣнія, и замедляя шагъ, онъ умоляюще смотрѣлъ на Сальватьерру своими восточными глазами, блестѣвшими въ полумракѣ отливами перламутра.
Революціонеръ взволновался, увидавъ томленіе этой искренней души, умолявшей въ своемъ горѣ о лучѣ утѣшенія.
Да, онъ опять увидится съ нею; это онъ подтвердилъ ему съ торжественной серьезностью. Болѣе того, онъ во всякое время будетъ соприкасаться съ нѣчто такимъ, что составляло часть ея существа. Все, что существуетъ, остается въ мірѣ; и только мѣняется форма, ни одинъ атомъ не теряется. Мы живемъ окруженные тѣмъ, что было прошлымъ, и тѣмъ, что имѣетъ быть будущимъ. Останки лицъ, которыхъ мы любили, и составныя части тѣхъ, которыя въ свою очередь будутъ любить насъ, носятся вокругъ насъ, поддерживая нашу жизнь.
Сальватьерра, подъ давленіемъ своихъ мыслей, чувствовалъ потребность исповѣдываться кому-нибудь, говорить съ этимъ простодушнымъ существомъ о своей слабости и своихъ колебаніяхъ передъ тайной смерти. Это было желаніе изложить свою мысль съ увѣренностью не быть понятымъ, излить свою душу, подобно тому, какъ онъ это видѣлъ у великихъ шекспировскихъ дѣйствующихъ лицъ, королей въ несчастіи, вождей, преслѣдуемыхъ судьбой, которые братски довѣряли свои мысли шутамъ и безумцамъ.
Этотъ цыганъ, котораго всѣ осмѣивають, выступалъ теперь возвеличенный внезапно горемъ, и Сальватьерра чувствовалъ необходимость передать ему свою мысль, точно онъ ему братъ.