Ирод - Немирович-Данченко Василий Иванович


Василий Иванович Немирович-Данченко

Ирод

Святочный рассказ

Нелюдим

Зимний вечер только ещё начинается. Прощальный отблеск отгоревшего дня мягко ложится на купола уже окутанных сумраком церквей и высокий шпиц крепости… С безоблачного неба веет благоговейно тишиной… Крепкий снег хрустит под санями… Говор трудового дня мало-помалу замирает… В окнах уже светятся огоньки, а в глубине улиц густятся сумерки, в которых точно распускаются резкие контуры домов…

Игравшие на панели дети прыснули во все стороны за углы, в ближайшие подъезды, в ворота под покровительство дворников. Испугались. Один маленький карапузик в отцовском картузе засеменил толстыми ножками и растянулся на улице, тотчас же огласив её благим матом.

— Ирод идёт. Ирод идёт!.. — послышались отовсюду тонкие голоски.

— Братцы, Ирод вышел… — и детские глазёнки совсем разгорелись.

— Ишь он, Ирод, какой!.. Алёшка, ты ещё нашего Ирода не видел? Глянь-ко…

— Людоед совсем!.. — и Алёшка шепчет и жмётся к стене, пропуская Ирода.

Ком снега полетел в людоеда сзади; но он не обратил на это никакого внимания… Ободрившийся карапузик нашёл на средине улицы упавшее с дровяного воза полено и швырнул его под ноги Ироду. Тот запнулся было, но сейчас же опять двинулся вперёд, сосредоточенно глядя вниз и как будто не смея поднять глаз на окружающие его предметы… Колеблющаяся походка выдавала слабость этих длинных и тонких ног, всё как-то шмыгавших в сторону от того направления, которое выбирал их владелец. Издали казалось, что он всё собирается сойти с тротуара, чтобы уступить кому-то дорогу… Робко уступить, издали ещё, точно он провинился перед всеми и хорошо сознаёт это… Порою он останавливался и подпирал коленки, точно чувствуя в них ревматическую боль, потом забывался, стоял неподвижно до тех пор, пока его нечаянно не толкали. Очнувшись, он с удивлением озирался на стены ближайших домов и, как будто вспомнив что-то, принимался шагать из стороны в сторону, столь же внимательно всматриваясь в грязные плиты панелей, словно читая на них любопытный строки, ему одному видные, ему одному понятные.

Ирод, как его называли дети, вовсе не страшен… Напротив — скорее жалок…

Он очень высок и очень худ. Кто-то его надломил словно, так он и остался надломанным поперёк туловища. Его как длинную жердь, разумеется, тоже надломанную, всё гнуло то вперёд, то вправо, то влево. Казалось, его можно было сложить как аршин и потом снова выпрямить. Узкая, впалая грудь точно хотела вперёд пропустить тоже узкие, костлявые плечи, а самой уже потом следовать за ними. Из-под коротких порыжелых рукавов холодного пальто, нелепо, словно чужие, болтались громадные, красные, всегда и летом, и зимою, точно озябшие руки. Также нелепо из воротника выскакивала длинная и худая шея с большим зобом, тоже вечно озябшая. Можно было подумать, что Ирод, во время оно, был повешен, сорвался с петли и, бродя теперь по окутанным сумерками улицам, повторяет ту же пляску смерти, какую он начал было и не кончил на виселице. На худой шее странною казалась голова с широкими, седыми, будто на что-то ощетинившимися, бровями, из-под которых смотрели вниз неуловимые глаза. Они ни на ком не останавливались, бегали от каждого пристального взгляда. Тёплый картуз был нахлобучен так, что торчавшая из прорехи вата точно грязный султан стояла копром над самым козырем. Из-под картуза, позади, на воротник ложились какие-то жёлтые прядки, точно на совсем облезлой шкурке остались клочки жидкой шерсти. Никак уж их нельзя было признать волосами. Когда он снимал свой картуз, плешивый череп, горбушкой вверх, оказывался совсем вытертым словно от долгой носки. Только, ни с того, ни с сего, над правым ухом болталась такая же прядка как и те, что спускались по длинной шее на воротник. На покрытом морщинами и ржавом лице, низко, на самые губы, падал большой, покрасневший от стужи нос; борода щёткой топорщилась вперёд, точно желая защитить от неведомых врагов это удивительное произведение природы…

Холодное пальто стоило своего хозяина.

Очевидно, его никто и никогда не чистил. Оно одно, без прочих признаков, свидетельствовало ясно о полном одиночестве Ирода. На вытертом сукне оставались образчики всего, с чем он входил в ближайшие сношения: извёстка от стен, о которые тёрся Ирод, забирая, по своему обыкновенно, в стороны; грязь от комьев, брошенных в него уличными мальчуганами; какая-то краска, летом ещё приставшая к рукаву от только что выкрашенного фонарного столба; пух, крошки хлеба, рыбья кость и во всех швах пыль, на веки вечные там поселившаяся. Внизу пальто обилось бахромкой; из-под такой же бахромки узких и коротких штанов шлёпали по снегу и по грязи громадные сапожища, совсем серые, имевшие столь же основательное понятие о ваксе, сколь и о прохождении Венеры чрез диск солнечный.

Всё это — и руки, и ноги, и шея — одновременно двигались во все стороны, точно от давнего употребления складывавшийся на части Ирод так развинтился, что и скрепить эти винты не предстояло никакой возможности.

Разумеется, Ирода знала одна своя улица; на остальных он только возбуждал общее недоумение.

«Откуда, из какой развалившейся от ветхости могилы вылез ты?» — казалось, спрашивали удивлённые взгляды…

Он сознавал это и старался как можно менее встречать их.

Ирод не говорил почти никогда.

Раз какая-то деревенская баба остановила его на улице… И баба, тоже пугливая, самого жалкого выбрала; с остальными не смела бы слова сказать.

— Родимый, как тутотко пройти? — и она назвала ближайшую улицу.

Ирод словно чего-то испугался. Его шатнуло в сторону; потом он порывисто сорвал свой картуз, ни с того, ни с сего робко поклонился изумлённой бабе и, ещё больше развинтившись, двинулся прочь от неё. Изредка извозчики подшучивали над ним, предлагая ему лихо прокатиться на «американской шведке»; но старик только шевелил красными, озябшими пальцами и ещё более перегибался пополам.

— Куда ему прокатиться! — острили они. — Его скоро к татарам на живодёрню…

— Татары его не возьмут.

— Во!

— Известно! Они для шкуры, а кому его шкура годится? Заплатанная!

Несчастный, которому, таким образом, не было места и на живодёрне, забирался в пустынные переулки… Тут шаг его становился медленнее; он приподымал глаза, останавливался, отдыхал… Заговаривал сам с собою каким-то хриплым, всхлипывающим голосом, какой только и мог вырваться из этой узкой и впалой груди. Разобрать отдельных слов нельзя было; тем не менее для него они, очевидно, имели смысл, потому что лицо Ирода оживлялось, и картуз с султаном грязной ваты сползал на затылок. Таким необычайным проявлениям жизни в этом старом и ржавом существе полагал предел обыкновенно ближайший дворник… Первое время он недоумело всматривался в Ирода.

— А ты, старичок почтенный, шёл бы дальше… Сам знаешь — нельзя!

Хотя дворник так же как и Ирод не понимал, чего это нельзя, тем не менее последний тотчас же пугался, губы его складывались в какую-то робкую, покорную улыбку, и громадные сапожища начинали опять шмыгать из стороны в сторону…

— Так-то лучше!.. — убеждался из сего в своём праве дворник… — А то из-за вас чертей…

— И что это за старичок такой? — задавался обыкновенно городовой в редкие моменты, свободные от записывания извозчичьих номеров. — Кольки разов я его вижу. Одна моща в ём… Совсем ехидный старичок!

Почему понятие о мощах соединялось в полицейском уме с представлением об ехидстве — городовой не мог бы пояснить; тем не менее, будь у этой мощи номер на спине, Ироду не миновать бы записной книжки, а затем и надлежащего оштрафования за сомнительный вид. Ирод оскорблял понятие о красоте не одного городового. Няньки пугали им детей, при случае.

— Смотри, бука идёт… Бука, а бука, съешь Володьку!

И благо было Ироду, ежели Володька при виде его унимался. Иначе нянька обращалась к нему непосредственно:

— Господин, а господин!.. Цыкните на рабеночка… Построжите его! Ишь, он какой горластый!.. Вот он тебя сичас съест… Цыкните на него, господин!..

Но господин не только не цыкал, а как-то светлел весь. Опущенные веки подымались; добрый взгляд останавливался на Володьке. Взгляд — точно ласкавший каждую черту его личика, нежный как мягкое прикосновение лепестков, сорванных с яблони лёгким ветром. И встопорщенные усы раздвигались, пропуская кроткую улыбку старческих губ. Откуда бралась эта улыбка? Точно из какой-то гнилушки совсем неожиданно вылетала сияющая, очаровательная фея…

Но потрясённый угрозою няньки, ребёнок не замечал ни взгляда, ни улыбки… Он опрокидывался к самой груди её и начинал неистово реветь.

— Уйди, Ирод! — вдруг злобилась нянька на буку… — Рабеночка тольки спужал у меня… Уйди!.. Плюнь, Володя, на буку, плюнь… Сгинь ты, скажи, сгинь, Ирод проклятый!..

Услышав знакомое прозвище Ирода, старик как-то весь падал, сгибался и старался только об одном: подальше уйти от глупой бабы, долго ещё шипевшей ему вслед.

Если бы кто-нибудь, догнав, заглянул ему прямо в наклонившееся лицо, Ирод несказанно удивил бы его. На глазах у несчастного застывали на морозе слёзы, и из впалой груди вырывались натуженные, всхлипывающие звуки… Только больная грудь с больным сердцем могли точить такие… И долго ещё не мог успокоится он, бродя из улицы в улицу, из переулка в переулок, совсем бессмысленно пересекая громадные площади, на которых издали казался одинокою чёрною вороною, шмыгая по безлюдным набережным.

— За что?.. За что они меня?.. Люблю ведь… Что сделал им?.. Деточки… — слышалось порою между этими всхлипывающими звуками. — Что сделал?.. Жизнь бы им… Всю жизнь… Которая им осталась…

Но ни каменные громады мостов, ни ярко горевшие фонари, ни засыпанные снегом улицы, ни молчаливые дома, тёмные окна которых казались совсем ослепшими, не могли ответить на это. Не мог ответить и ветер, уныло певший на безлюдных улицах свою однообразную песню… Впрочем, ветер как и люди был неласков к бедному Ироду. Он забирался к нему за воротник пальто, всползал под его полы, охватывая резким холодом и без того простуженную грудь, щипал старика за озябшие руки и так сжимал своими беспощадными ледяными пальцами горло ему, что, к крайнему удивлению случайно встречавшегося прохожего, ржавая моща вдруг останавливалась и кашляла, размахивая руками как смёрзшая птица обессиленными крыльями… Ревматическая боль в узловатых коленях усиливалась. Ирод тёр их, и ветер, точно натешившись его бессилием, кидался в ближайшие улицы, разнося по ним весть о страданиях всеми нелюбимого, одинокого старика, выходившего на свет как ночная птица с сумерками вечера…

Очевидно, ему было больно прозвище Ирода. Каждый раз, когда дети бегали от него как от сказочного Кощея Бессмертного, он всхлипывал простуженною грудью… Тем не менее, зоркий наблюдатель заметил бы, что Ирод страстно любит этих своих врагов — детей, и особенно маленьких. Так любит, что не может пройти мимо них, не оживившись, не кинув им навстречу нежной улыбки — светлой феи, неожиданно являвшейся на его губах. Когда дети играли, не замечая его, — Ирод застывал на месте, чтобы не помешать им… Он не хотел их внимания, он был уже счастлив и тем, что видит их близко, что они не разбегаются от него… Поддаваясь неудержимому чувству, он было придвигался к ним, манил их к себе, и сердце его ширилось, билось так больно-больно…

«Авось, подойдут… Дадут погладить свои головки… Поцеловать свои весёлые лица»…

Но, увы!.. Дети разбегались прочь, под покровительство нянек и лакеев.

Таким образом, он отучился заговаривать с ними, а между тем, мысленно он не переставал болтать с ними, давать им нежнейшие имена, выдумывать ласковые-ласковые прозвища…

Засветло только летом он любил забираться в скверы.

Как боящаяся блеска солнечного ночная птица, он крался куда-нибудь на скамейку, спрятанную в зелени густых кустов и, осторожно раздвигая их ветви, чуть дыша, внимательно смотрел на площадку, где играли дети. Точно краденое, воровское было это счастье… Он вздрагивал, если около слышались чьи-то шаги, пока не забывался совсем. Тогда он не одними глазами принимал участие в их играх. Когда какой-нибудь маленький пузан кидался со всех ног, Иродовы громадные сапожища тоже стучали по земле, будто старик догонял мальчугана. Когда его ловили, наконец, сердце старика наверное билось так же трепетно как и у мальчуганов. Когда мимо куста проходила маленькая, вся под волнистыми кудрями исчезавшая девочка, старик делал в воздухе руками движение, точно гладил её пышную головку… Сам он весь ёрзал по скамье, точно каждую минуту готов был ворваться в весёлую и шумную гурьбу расшалившейся детворы. И всё это время с губ его не слетала улыбка; всё это время ни на одно мгновение не гасли сиявшие радостным блеском глаза… Но достаточно было бедному Ироду поддаться первому впечатлению и подойти к детям, чтобы те от него рассыпались во все стороны.

— Кощей, Кощей идёт!.. — кричали они по всем аллеям, и несчастный Кощей опять спешил забраться за кусты, чтобы не тревожить своим лицом пугливых любимцев.

Раз как-то они стали играть в прятки; отыскивая одного мальчугана, вся розовая, вся в волнистых волосах девочка разбежалась прямо на него в кусты. Побледнела вся, задрожала. Испугался и он — и ещё пуще напугал её… Она опрометью кинулась назад…

— Кощей, Кощей! — пошло по саду.

Дети всей оравой ополчились на него, открыли военные действия и до тех пор швыряли камешками, пока Ирод не сорвался со своей скамьи и знакомой развинченной походкой не выбрался из сада.

Старик, гуляя, всё ходил по одной и той же дороге… Выползая из своего логовища, он озирался по сторонам, точно боясь откуда-нибудь погони…

Сумерки мало-помалу густели… Запад гас… Скоро в вышине выступили голубые робкие звёзды северной ночи. Старик верно сам не замечал, куда брёл он. На безлюдных улицах его странная фигура казалась тенью, скользившею и колебавшеюся в воздухе… Он уже перешёл Неву… Яркие фонари Литейного моста остались позади… Ещё через несколько минут направо и налево потянулись деревянные дома, скупо замигали в тусклых стёклах жёлтые огоньки керосиновых фонарей, словно ленившихся освещать пустынные улицы. Некоторые совсем замирали. Им, видимое дело, надоело смотреть на эти покривившиеся стены, на эти полинявшие и выцветшие вывески, на эти редко-редко занавешенные окна… Тут старик шёл совсем бодро… Никто ему не мог здесь крикнуть обидного прозвища. По сторонам одинокие попадались ему порою такие же робкие, крадущиеся по стенам люди, отрёпанные, оборванные, совсем подстать его облезлому пальто, его надломанной ржавой фигуре… Старик чувствовал себя здесь своим между своими… Вот и мостки начались — какие-то, должно быть, огороды пошли… Пахнет только что вывезенным сюда навозом… Безлюдье и простор кругом… Издали только плачет какая-то шарманка, обрывками доносится… Каждым звуком своим точно жалуется она на простуду, — на то, что валы её давно болят от ревматизма, а беспощадный шарманщик всё по-прежнему вертит их, не жалея, что и зубцы их простужены насквозь, что они должны делать своё дело, несмотря на эту зубную боль… Охает и стонет шарманка, и Ироду как нельзя лучше понятна её жалоба…

«Везде… Везде нехорошо!» — шевелится у него в мозгу…

Он остановился прислушаться… Шарманка стала выплакивать новый мотив… Должно быть, люди считают его весёлым… Только Ироду чудятся в нём уже болезненные крики… Ему жаль этой насквозь простуженной шарманки. Он присел на каком-то камне… Вон далеко-далеко темнеет что-то… Лес, должно быть, или роща… Старик ничего не помнит… Откуда бежит сюда пустынная дорога?.. Нет никого на ней… А впрочем — неправда. Вон показалась какая-то облезлая крыса… Крадётся через дорогу… Нюхает воздух… Ирода заметила — только не боится его, видно… Ближе к нему подкралась и уставилась на него… Старик видит, как двигается её мордочка, как вздрагивает её длинный хвост… Припала к снегу совсем… Отдыхает тоже, должно быть…

Дальше