Место явки - стальная комната - Орлов Даль Константинович 3 стр.


Однажды Сан Саныч появился перед нами с большой стопой книг. Водрузил их на кафедре. Там оказались «Хаджи Мурат», «Обрыв» Гончарова, Писарев, «Грибоедов и декабристы» Нечкиной и много чего другого, что не входило в список для обязательного школьного прочтения.

— Сейчас каждый возьмет по одной из этих книг, — сообщил Сан Саныч. — Прочитаете — передадите дальше. Будете обмениваться. До конца года всем надо прочитать все. А весной получите по книге в подарок.

Весной мне достались «Поэты пушкинской поры» — томик салатного цвета в твердом переплете. Он и сейчас у меня.

Ну а дальше отцу выделили квартиру в офицерском доме на Хорошевке, и мы наконец смогли покинуть армейскую гостиницу на площади Коммуны. Пришлось прощаться и с Марьиной рощей, и с ее 607-й школой — не таскаться же через всю Москву! Но еще целый год потом я регулярно приезжал в старую школу на уроки Сан Саныча.

Но почему позже — после школы, после университета — я так ни разу и не позвонил ему?

Одно время в десять вечера грозный голос из телевизора спрашивал: «Ваши дети дома?!»

Никогда не спрашивают: «Вы позвонили своим старикам?»

Надо было прожить не короткую теперь уже жизнь, чтобы понять, как это важно. Такой звонок, думается, не только важен тому, к кому обращен, но не менее существенен для звонящего. Упущенная возможность сделать твоему старику хотя бы и малое добро, потом навсегда поселится в тебе пульсирующей болью — то будет затихать, то возникать снова. Понял это только сейчас, с очень большим опозданием…

Доброе слово во след Сан Санычу я все-таки послал. Как сумел.

Он выведен под своим подлинным именем — Александр Александрович Титов — в полнометражном художественном фильме «Лидер», который мы сделали с Борисом Дуровым — я как сценарист, он как режиссер. На Киностудии имени Горького.

Там девятиклассник Боря Шестаков, перешедший в новую школу, убегает в старую — на уроки своего любимого учителя литературы Сан Саныча. И там на занятиях у Сан Саныча школьники слушают известную запись голоса Льва Толстого — обращение к яснополянским детям. Перенесенный с эдисоновских восковых валиков на пластинку голос слышен отчетливо в каждом слове: «Спасибо, ребята, что ходите ко мне!.. А то, что я говорю, нужно для вас будет. Помните, когда уж меня не будет, что старик говорил вам добро…»

СО — БЕСЕДНИКИ

Куда идти после школы?

Варианты не рассматривались, адрес был один: филологический факультет Московского университета. Причем именно на русское отделение, на территорию Толстого.

Когда-то встретил на улице поэта Николая Глазкова. «Как жизнь, Николай?» «Весна, — сказал он, — начал выходить…»

Вот и я — начал все чаще выходить за пределы своего школьно-домашнего круга. Радиусы от 643 школы на Хорошевке стали протягиваться в центр города — до юношеского зала Ленинки (огромный дворцовый зал с длинными столами и стеклянными абажурами, и рядами — детские головы, склоненные над книгами… Будет ли снова такой?). Протянулись мои радиусы и до Моховой.

В том здании МГУ, перед которым испокон века терпят снега и дожди каменные Герцен и Огарев, в левом крыле размещался филфак. Дворец на Ленгорах тогда уже поднимался, но еще не поднялся окончательно, жизнь пока кипела здесь, на старом месте. Сюда я и проник однажды и, цепенея от страха, взобрался по стертым чугунным ступеням до третьего этажа, где были двери в деканат, а обок к ним — доска объявлений с россыпью прикнопленных бумажек-объявлений. Одна была важной: при факультете открывается кружок для школьников старших классов.

Было там и такое объявление: запись на спецкурс кандидата филологических наук Светланы Иосифовны Аллилуевой «Образ народа в советском историческом романе». Не встречал никого, кто бы этот спецкурс прослушал. Да и успела ли она его прочитать?..

Итак, весь десятый класс я исправно посещал филфаковский кружок. Нас, школьников, было в нем человек десять, может, чуть больше. Не так и много, если вспомнить о конкурсе поступающих. Может быть, потому было нас маловато, что никаких льгот нам не обещалось. Получай удовольствие от шевеления мозгами, и хватит.

Шевелили под руководством аспиранта Кости Тюнькина, это, видимо, была его общественная нагрузка. Он нес ее добросовестно и даже с удовольствием.

Работать хорошо и бесплатно полагалось.

Несколько раз в качестве ведущих появлялись Вадим Кожинов и Игорь Виноградов, оба потом, как известно, ставшие светилами российской общественной мысли. С последним, помню точно, разбирали только что опубликованную повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». То, что я нес тогда, выступая, память, конечно, не сохранила, но вот направленный на меня взгляд Виноградова запечатлелся: в нем мерцало любопытство, смешанное с откровенным удивлением и очевидным желанием удержаться от смеха. Удержался. Чем запомнился.

Коли я уже отвлекся от основного сюжета, то хотя бы упомяну тех из школьного кружка, кто поступил на филфак, и мы потом пять лет вместе учились. Совершенно уникальным явлением был, скажем, Алеша Сигрист — сын академика и внук академика. Вы много таких встречали?.. Как, наверное, я Толстым, так он, если не больше, был «ударен» Николаем Гавриловичем Чернышевским — страницами мог цитировать наизусть. Прочитав его школьную работу, Костя Тюнькин сказал, что она вполне может быть сравнима с филфаковской за третий, а то и за четвертый курс. Года через два наш легендарный доцент Либан с грустью о нем скажет: это молодой Добролюбов, но не доживет. И оказался прав. Алеша с детства мучился диабетом, сам себе делал уколы, признался мне как-то, что не было дня, чтобы голова не разламывалась от боли. Он жил с мамой на ее нищенскую зарплату медсестры и ушел из жизни, будучи автором всего двух-трех научных публикаций и маленькой популярной брошюры, которую я помог ему издать, когда работал в профсоюзной газете.

Через годы приобрели известность кружковцы Стасик Куняев и Миша Гаспаров.

Куняев был постарше — он тогда уходил из авиационного и нацеливался на филфак. Сочинял стихи. Недавно я с удивлением узнал из его мемуаров, что пока Костя Тюнькин вовлекал нас в премудрости литературоведения, Стасик, оказывается, вел подсчеты — сколько вокруг евреев.

«Так и насчитал, — пишет Куняев, — …двадцать процентов! 1951 год. » Студентами мы стали в 1952-м. Значит, еще в кружке начал считать.

Говорят: осторожнее с мемуарами — память у людей выборочна. А может быть, именно в этой выборочности и заключена истинная ценность мемуаров? Что память сохранила — то и есть главная правда о человеке, о его ценностях, о прожитых им днях.

Между стартом и финишем у каждого своя дорожка. Только размечены они на стадионе жизни не параллельно. Иди, знай — какая как изогнется…

Будущий академик Большой Академии Михаил Гаспаров и в семнадцать лет смотрелся непростым, значительным, был весь какой-то мягко-округлый, без углов, с пальцами-сосисочками. Говорил — каждое слово весило. Он поступил на античное отделение и сейчас его представлять глупо, потому что кто не знает классика литературоведения, филолога с мировым именем. Недавно Миши не стало.

Но я увлекся и забыл о себе. А для чего, как говорится, собрались?..

Мое положение было аховым. Закончив девятый класс с четырьмя тройками — следствие того провала в знаниях, о котором рассказано выше, — я понимал, что пять вступительных экзаменов в университет на пятерки точно не сдам. Как выражаются шахматисты, пижон скажется, на чем-нибудь да баллов не доберу. Поступление гарантировали — только пятерки. Оставался единственный выход: получить в школе медаль! Медалисты вступительных экзаменов в вузы тогда не сдавали, они проходили только собеседование. Вот собеседование при моей общей трепливости, считал я, давало вожделенный шанс…

И вот сижу за черным деревянным столом — настроение бодрое, поджилки трясутся. Стол филологический, пол, потолок и стены — филологические, стул, на котором сижу, — тоже, один я пока здесь чужой. Напротив — суровый мужчина без пиджака, лето, рядом молодой. С первым беседуем, второй молчит, он потом проверит мой немецкий. Он еще не знает того, что знаю я — с таким немецким на филфак не ходят.

Сейчас все внимание первому.

Позади жуткая зима. Сна — четыре часа в сутки. Мама будила перед рассветом, после чего я подползал к письменному столу и так — каждый день. Потом в школу и снова — к столу. Остановлен даже спорт. И это после того, как выиграно первенство Москвы — наверстается потом. Кажется, начинаю понимать мазохистов — начинаю получать удовольствие даже от алгебры, тригонометрии, химии: оказывается, если понимаешь — это тоже интересно. Даже за письменные по литературе получаю пятерки! Приспособился: не знаю, где поставить запятую, формулирую по другому, так, как знаю наверняка, — «Отл»!

Но с математичкой получилась промашка. Всю зиму она ходила беременной и может быть поэтому не воспринимала откровений со стороны. Я же ляпнул однажды: «Занимаюсь вашей математикой, только чтобы пятерки получать». Она запомнила до весны, и весной вмазала мне четверку за выпускную работу — единственную в аттестате. Поэтому медаль получилась не золотая, а серебряная.

Ту свою фразу я запомнил тоже — ее произнесет герой фильма «Лидер». И тоже поимеет за нее неприятности.

Словом, пришлось сильно поднапрячься, чтобы приблизиться к мечте увидеть себя когда-нибудь в академической ермолке, ворошащим манускрипты, а вокруг до потолка — книги. Интересно, что давать взятки для поступления в вуз тогда, в последний год при Сталине, никому и в голову не приходило. Никто бы и не взял.

Суровый мужчина напротив выкатывает мне вопрос, который я потом уверенно занесу в разряд мистических попаданий, случавшихся по жизни:

— Кто из русских классиков второй половины XIX века вам наиболее интересен?

Мы по разному видим ситуацию. Ему важно выяснить круг интересов абитуриента, абитуриент же лихорадочно думает, о ком он может хоть что-нибудь сказать.

— Лев Толстой, — произношу я, быстро перебрав в голове классиков, не подозревая, что в то же мгновение угодил в силки.

Сидящий передо мною зам декана филологического факультета МГУ Михаил Никитович Зозуля — известный толстовед, ведет толстовский семинар, в котором я чуть позже и окажусь. Угадал налететь!

Зозуля нехорошо оживляется.

— Интересно, — произносит он, будто ставит метку на борту судна, теряющего осадку. — Так может быть, вы скажете, в чем особенности изображения Толстым народа в «Войне и мире» и в «Воскресении»?

Теперь мой корабль вообще дает течь. Дело в том, что народ-то я уже тогда любил не меньше самого Толстого, но романа «Воскресение» к тому моменту еще не читал. Подниматься и уходить? Но я не даром верил, что именно собеседование — мой спасительный шанс!

Не за долго до случившегося я с карандашом в руках проштудировал объемистую книгу Бориса Мейлаха «В. И.Ленин и проблемы русской литературы». Она, между прочим, была отмечена Сталинской премией, так что ее стоило знать. Я и знал. И стал почти дословно гнать этот замечательный текст Зозуле, все дальше уходя от народа в «Воскресении» и все ближе приникая к истинно Ленинскому пониманию значения Толстого для русской революции.

Даже последовавшее затем явленное абитуриентом вызывающее неведение в языке Гете не стало катастрофой — меня приняли.

Поступлением на филологический факультет МГУ я обязан — к чему скрывать! — и еще одному нешуточному обстоятельству — своей принадлежности к мужскому полу. Мужчины были редкостью на филфаке тех лет, их ценили, хотя бы и инвалидов или пришедших после армии, то есть «в возрасте». А тут юный да здоровый!

Нас, мужиков на филфаке, замдекана Зозуля любовно называл «морской пехотой».

ЛИБАН НА ПОРОГЕ

Поскольку я взял задачей рассказать ни о чем другом, а именно о своем постепенном врастании в толстовский мир, что в конечном счете привело к пьесе «Ясная Поляна», воплотилось и в других работах этого направления для театра и кино, то не буду особенно отвлекаться. Не стану, например, рассказывать о блистательном сонме профессоров, принявших под свою опеку нас — первокурсников 1952 года. Какие были люди! Старик-античник Сергей Иванович Радциг, пушкинист Сергей Александрович Бонди, фольклорист Владимир Иванович Чичеров, литературовед-теоретик Алексей Георгиевич Соколов, лингвист Петр Саввич Кузнецов, Гудзий, конечно, — о нем речь еще впереди. С армией аспирантов, лаборантов, доцентов и кандидатов, руководителей семинаров и практикумов они будто брали нас за руку и вводили под филологические чертоги. И мы под ними, под этими чертогами, размещались, кто как мог и кому какая была судьба.

Лесик Анненский — Лесиком мы звали его тогда, он давным-давно — подлинный Лев литературной теории и критики, он шел курсом старше — в своих замечательно написанных мемуарах подробно и добро рассказал о доценте Либане, который нам, юным филологам, «ставил руку».

Вот эта фигура именно в контексте нашего рассказа требует непременного укрупнения.

На первом курсе и я попал в его обработку. Он вел у нас обязательный спецкурс по древней русской литературе, а также еще и спецсеминар «Введение в литературоведение». О том, как я, один из трех во всей группе, изловчился в первом случае получить у него пятерку в зимнюю сессию — особая песнь. Случайно узнав от любимой девушки, группа которой сдавала экзамен Либану на два дня раньше нас, что любимый конек доцента при проверке студентов на вшивость — комментарий Ржиги к «Слову о полку Игореве», а это означало абсолютное знание того, кто там, в этой древней истории, чьим родственником являлся, я за сорок восемь часов до экзекуции в течение ночи вызубрил все княжеские колена наизусть. Поэтому на вопрос экзаменатора, никому практически не ставившего пятерки, чьи комментарии к «Слову» я считаю наиболее интересными, я, понятно, сообщил, что комментарий Ржиги. И тут же шарахнул вслух весь комментарий без запинки.

Поставив в зачетке «отл», Николай Иванович Либан встал во весь свой небольшой рост и пожал мне руку. Потом он спросил, нет ли у меня планов продолжить занятия древней русской литературой, так сказать, на фундаментальной основе. Я сказал, что как раз в последнее время об этом много размышляю.

Сдавать ему было поистине страшно, он никому не давал спуска и требовал безусловного знания первоисточников — всяких многих житий, апокрифов, «слов, со слезами смешанных» и прочих верных Февроний. Даже если ты от корки до корки прочитаешь учебник Гудзия, ему было мало, хотя все сюжеты там подробно и элегантно изложены, требовалось еще одолеть толстенную хрестоматию из древних текстов, составленную тем же Гудзием. Без чтения хрестоматии можете не приходить, предупреждал он. Признаться, ту хрестоматию я все-таки не осилил. Сделал ставку на славный комментарий Ржиги, и, видите, обошлось…

Второго такого эрудита, как Либан, на факультете не было и, наверное, уже не будет. Нынче он подбирается к своим ста годам и недавно признался корреспонденту, что прочитал студентам «все курсы», которые только читаются на филфаке. При всем при том, он так и не защитил, кажется, даже кандидатскую. Сначала, видимо, было недосуг, а потом и не удобно стало: сам Либан что-то там защищает?!

Семинар «Введение в литературоведение» продолжался оба семестра первого курса. Либан одобрил предложенную мною для себя тему: «Анализ содержания и формы «Севастопольских рассказов» Л.Н.Толстого».

В мире есть странности, к которым привыкнуть невозможно. Например, уму не постижимо, а всю жизнь радуешься, что мир поделен на мужчин и женщин. Смотришь на обтянутые тесными джинсиками округлости постоянно возникающих для твоих досужих рассматриваний на улице девичьих фигурок и радуешься. Хотя пора бы привыкнуть. Они и потом будут вот так же ходить и о чем-то своем думать, когда и тебя, бесстыжего, давно уже не будет… Все тут, кажется, ясно, а привыкнуть не можешь… А почему высокое дерево стоит и не падает?.. А птица почему взлетает?..

К вопросам, не имеющим ответа, но тем не менее всегда поражающих даже и мало-мальское воображение, относится такой, мне кажется: почему, беря в руки роман или придя в театр на новую пьесу, ты, точно зная, что ничего рассказанного в книге или показанного на сцене на самом деле, в реальности никогда не было, ты очень скоро всему начинаешь безусловно верить? Мало — верить, еще и переживаешь за них, несуществующих, и заплакать можешь, и рассмеяться.

Назад Дальше