Место явки - стальная комната - Орлов Даль Константинович 6 стр.


Слева он пишет, кто говорит, справа — что говорят, ведь как просто! Но у одних ничего не получается, а у других получается «Горе от ума», «Ревизор», «Без вины виноватые», «Пять вечеров» или «Утиная охота».

Человеческая речь, в основном расхлябанная, неорганизованная, необязательная, пропущенная сквозь поля напряжения, созданные драматургом, обретает звучность, мудрость и покоряющую власть над людьми, собравшимися в зрительном зале.

Драматургия — это особая литературная профессия. Редкий прозаик способен сам сделать инсценировку или сценарий по им же написанному рассказу или роману. Сколько запечательных повестей и романов обернулись жалкими спектаклями и фильмами! Недаром существуют профессиональные инсценировщики и сценаристы, которые в своей жизни не придумали ни одного собственного оригинального сюжета, но наделенные этим редким даром — из чужого материала делать сочинения именно для театра и кино. Их по праву причисляют к цеху драматургов. Само их существование подтверждает, что талант драматурга — вещь, существующая объективно. Он или есть, этот талант, или его нет. Но когда он наличествует, то, конечно, требует старательной профессиональной огранки.

В те времена, о которых сейчас рассказываю, мы жили. Вокруг был уверенный социализм, и в своем жизненном поведении подавляющее большинство исходило из того, что социализм вечен. Этим определялись и конкретные поступки каждого и планирование собственной перспективы. Для сочинявших пьесы это еще и означало твердо знать: мало написать пьесу, надо суметь протащить ее, а культурно говоря — провести — через министерство.

Пока сидишь, одинокий, за пишущей машинкой, тебе, в общем и целом, никто не нужен. Если есть соавтор, с ним веселее — можно переброситься в шашечки, но это частный случай, а в принципе нужны только машинка со свежей лентой, пачка чистой бумаги, а в голове — сюжет и слова для реплик и диалогов.

Время штурма и натиска (Sturm und Drang) наступает, когда пьеса готова. Это — общения, а значит — пьянки, элегантные заискивания, некоторые тебя унижения, допустимое уродование собственного текста во след так называемым редакторским замечаниям, обещания услужить одним, намеки на подарить другим и вообще уйма хлопот, проистекающих от твоего зависимого положения в сонме ответственных за культуру персон обоего пола. Ты, особенно если начинающий, хочешь, чтобы твою пьесу купили и поставили, они, персоны, хотят тоже от этого что-нибудь иметь.

По мере наработки авторитета, после долгого, терпеливого бомбардирования инстанций твоими новыми сочинениями отношения сторон несколько выравниваются, но поначалу для делающих первые шаги картина в шестидесятые годы прошлого столетия была у нас именно такая.

Как появилась моя первая пьеса?.. Факт для истории малозначащий, но, вероятно, и его можно рассматривать как важный шажок на пути к «Ясной Поляне», а значит, для меня это событие было все-таки значимым…

Мне было 23, и я только начинал в газете. В нашем дружеском кругу в интересах подзаработать родилась идея написать сценарий для кино. И таким образом, рассуждали мы, всего за семьдесят страниц текста можно будет получить уйму денег, совершенно несравнимую с жалкими газетными гонорарами. Этим мы и занялись с двумя старшими друзьями — участником ВОВ, юристконсультом Московского речного пароходства Левой и балетным критиком Андреем.

По общему веселому складу ума из всех жанров мы остановились на комедии. Интересно, что наш сюжет оказался в сильном переклике с появившейся позже комедией Рязанова и Брагинского «Зигзаг удачи»: на человека обрушивается выигрыш в лотерею и что из этого следует.

Отвлекусь. Примерно через десять лет я покажу Эмилю Брагинскому две свои пьесы — «Ясную Поляну» и «Заснеженный Юкатан». Он скажет, прочитав: «Если вы так пишете, не понимаю — почему вы служите в штате?» Он сведет меня с режиссером Борисом Дуровым («Вертикаль», «Пираты XX века», «Не могу сказать прощай»), который по «Заснеженному Юкатану» поставит фильм «Лидер». Сделает и еще один — «Смерть за кулисами», но менее удачно.

А тогда первые одиннадцать страниц сценария мы действительно написали втроем. Потом Андрей откололся — он не упускал случая «поддать» и не выдерживал однообразных напряжений. А мы с Левой в конце концов сценарий закончили.

Через общество кинолюбителей — было такое массовое движение в стране — проникли в дом к Григорию Львовичу Рошалю, мэтру, возглавлявшему то движение. Рошаль подробно разобрал наше сочинение, а говоря точнее, интеллигентно его разнес. Писать вы можете, отметил он, это видно по описаниям и ремаркам, но ваши диалоги не выдерживают никакой критики. Персонажи говорят плохо, не интересно.

Далее мы позвонили Леониду Иовичу Гайдаю, который предложил сунуть сценарий ему в почтовый ящик.

Сунули. Через неделю перезвонили.

— Ребята, — сказал Гайдай, — вы написали говно. Так персонажи не говорят.

С тех пор никогда не передаю написанное через почтовые ящики.

На сорокалетии «Кинопанорамы» режиссер Ксения Маринина усадила меня перед телекамерой с Гайдаем и его автором (моим соседом по дому) Аркадием Ининым. Я, смеясь, напомнил Гайдаю ту его самую короткую в мире рецензию, вспомнил ради, так сказать, юмора и оживления беседы. А он не только не рассмеялся весело, а как бы даже испугался.

— Нет, я не мог так сказать!

Эту часть беседы в эфир не поставили.

Поражение со сценарием огорчило, но мне показалось, что не все потеряно, перспективы есть.

— Если говорят, что у нас плохие диалоги, давай напишем пьесу! — предложил я Леве. — В пьесах вообще ничего нет, кроме диалогов. Потренируемся. — Дала себя знать выкованная годами вера в тренировочный процесс. Лева, чуждый спорту по определению, поверил мне на слово.

— Но нужен сюжет, — правильно оценил он ситуацию, легко согласившись таким образом переквалифицироваться из драматурга киношного в театрального.

Сюжет нашелся в моих черновых записях — сказка-притча для детей о любви к природе с этакими условными персонажами. Так мы родили современную театральную сказку «Зеленые братцы», которую и принесли в Министерство культуры РСФСР, где нас встретила круглолицая полная дама. Она была куратором всех российских тюзов. Чем больше мы ее потом узнавали, тем меньше понимали, почему именно ей поручили этим быть. Может быть потому, что была матерью-одиночкой — какая-никакая близость к миру детства. Держа нашу уже прочитанную пьесу на широких коленях, она озадачила вопросом, «Это вы сами написали?..»

Скоро «Зеленых братцев» поставила в Рязанском тюзе Вера Ефремова, нынешний знаменитый руководитель Тверской драмы. Получилось, что уже первая тренировка в деле сочинении диалогов прошла успешно.

Министерств культуры было два — Союзное и Республиканское. Первое размещалось вблизи ЦК и Кремля на улице Куйбышева, второе — на площади Ногина, то есть тоже вблизи Кремля. Культура расцветала под кремлевскими звездами.

Почему-то в кабинетах Союзного министерства в основном сидели мужчины, республиканского — женщины. И там, и там попадались симпатичные люди. Подгородинский, например, на Куйбышева, его сын стал известным актером. С редактором Севой Малашенко вообще, можно сказать, подружились. Бывший актер, он ловко сочинял маленькие актерские байки, которые охотно печатали в газетах. Жена его, Галина Новожилова, в течение нескольких десятилетий читала по радио «Пионерскую зорьку», а это, считай, всесоюзная известность. Во всяком случае, по голосу.

Сева очень гордился успехами сына — сначала школьными, потом институтскими, потом первыми научными. Севиного сына сейчас регулярно показывают по телевизору — круглолицый, рыжий, умный. Он все знает про арабский мир, доктор всех необходимых для этого наук, известный международник.

А темпераментных дам на Ногина возглавлял все-таки мужчина — главный редактор репертуарной коллегии. Рослый, в хорошем костюме, с большим портфелем, набитым пьесами, все про всех понимающий, этакий тертый аппаратный калач с очевидным обаянием. У кого были к нему дела, старались поймать его в кабинете до обеда. Послеполуденное время отдавалось фиесте, и расслабление это могло захватить долгий вечер.

И главный, и подчиненные ему интеллектуалки охотно общались с драматургами. Причем не только за письменными столами. Еще охотнее за ресторанными. Платили, конечно, мастера сюжетов и диалогов. Бывало, что на трех-четырех такси отваливали куда-нибудь в Архангельское, подальше от досужих взоров, и там в русском ресторане из толстых бревен всем становилось несказанно хорошо.

А то — у кого-нибудь дома. В моей однокомнатной, например, в Угловом переулке. В мою дверь по ошибке иногда звонил Александр Трифонович Твардовский. Его друг имел мастерскую этажом выше, на приспособленном для жизни чердаке, лифт туда не доходил, и классик регулярно ошибался. Я сразу понимал ситуацию и помогал ему преодолеть последний лестничный пролет.

В однокомнатной квартире не разгуляешься, но гуляли. Широта радостного общения не измеряется квадратными метрами. Проверено на себе.

Обобщая, могу сказать: человеку со слабым здоровьем стать драматургом в тех условиях просто и не светило. Но у меня в прихожей стояли два двухпудовика…

Дамы решали все. Они могли зарубить пьесу, могли одобрить. Если одобряли, то сочиняли соответствующее заключение и направляли пьесу в цензуру, после чего — дожидайся выплатного дня и прибивайся к окошку кассы. За первую пьесу в начале шестидесятых годов полагалось 1200 рублей. За каждую следующую — 2400. «Жигули» тогда стоили — для сведения — 4 тысячи. Но был и особый тариф: 3600 рублей, но это, так сказать, живым классикам. Их было не много. Розов, например, Арбузов, Алешин, Шток, Салынский, Сергей Михалков, конечно. Мог отхватить по высшей ставке и кто-нибудь, способный надавить кушем — если был при должности или с хорошими связями в верхах.

Туда, где приличные деньги, — живо протягиваются неприличные страсти.

Драматургов мало, а пьес всегда было много. Складывалось даже впечатление, что при советской власти этим делом занимается чуть ли ни половина страны. А самодеятельная инициатива народа, даже в ее извращенных формах, всячески поощрялась. Поэтому работники министерств не могли, не имели просто права, отмахнуться даже от сочинений авторов с диагнозом больной на всю голову. Каждое подвергалось анализу и как устному, так и письменному «разбору». Только после этого оно «списывалось», считалось «отработанным». Иначе — продолжало висеть тяжким грузом на совести несчастного редактора, грозя ему за задержку ответа «простому советскому человеку» всяческими карами, включая материальные. Или того хуже — «по партийной линии».

Такая же, впрочем, практика, существовала в газетах — с письмами трудящихся. И с самотечными, как они назывались, сценариями, с чем я тоже близко познакомился, когда переместился в кинематографические сферы.

Отмахивание, как цепами на току от тьмы наступающих плевел, ради обнаружения какого-нибудь случайного зерна, было, конечно, тяжкой долей для неунывающих подруг, поставленных судьбой у театральных врат. Но зато радости и у них, и у нас были тоже!

— Что случилось? Вы сегодня замечательно выглядите! Нет, вы — всегда, но сегодня!.. — это обязательно при входе в комнату. А эти коробки конфет, букеты к дням, один сказочник шампанское ящиком вносил. Ну и хрусталь — тогда ведь не кредитками мерялись, а хрусталем. А дать ей взаймы и забыть?! А с бодуна проснуться утром в редакторской постели? Были и такие. Включению в репертуарный план ряда хотя бы и провинциальных театров, говорят, помогало.

Теплые, доверительные отношения устанавливались между людьми. Сами собой.

Однажды мы с соавтором, даже не веря в то, что это возможно, вперли в один дом новенький и большой отечественный магнитофон. Маленьких тогда не делали — этот был не меньше тумбочки. Весь вечер хозяйка сидела на нем, поставив торцом, видом своим демонстрируя полную незаинтересованность в обладании шедевром ранней отечественной электроники. Мы прекрасно провели вечер и ушли без магнитофона.

Но и проколы бывали. Одна из дам, острая на язычок и особо славная в министерстве быстрым умом, гордилась своей большой грудью. Гораздо большей, чем у многих прочих интеллектуальных женщин, как она считала. И вот я, потеряв бдительность в пьяном застолье, позволил себе выразить в том сомнение, даже предположил, что у другой дамы, дочери знаменитого летчика и в то время жены известного режиссера, все-таки грудь больше — если судить по Коктебельскому пляжу. И кто тунял за язык! Получилась большая обида. Женщина вообще перестала смотреть в мою сторону, а я перестал заходить в ее комнату.

Прав Бабель: не шути с женщиной — эти шутки глупы и неприличны.

Как видите, оказаться включенным в круг репертуарных драматургов, то есть тех, чьи пьесы принимают, оплачивают, а потом ставят в театрах, было не просто. С годами у каждого редактора постепенно отстаивался свой круг авторов, и средней руки, и мэтров. С каждым были свои утехи, свои творческие и прочие радости.

С редактором для «Ясной Поляны» мне повезло по-настоящему. Она была женщиной исключительно умной и совершенно огневой по темпераменту. Когда мы познакомились, а потом и дружески сблизились, она уже зашагнула примерно за полтора бальзаковских возраста. Может, и дальше. Фигура начала подводить, но ножки все еще были в порядке. До «не могу» вздернуть юбку, чтобы все в этом убедились, она после третьей-четвертой, а тем более пятой-шестой, не ленилась никогда.

У нее был долгий роман с одним здоровым прозаиком, который любил страницами описывать охоты и рыбалки в плавнях южных рек и потому хотел смотреться этаким Паустовским или Юрием Казаковым. Рыбу он ловил месяцами и пил по-черному. А она страстно его любила! Их свидания вечно чем-нибудь заканчивались. Однажды она, будучи в Ленинграде на каком-то очереднем Всеоюзном семинаре, где участвовал и он, сбежала от него через окно совершенно голой. Повезло, что был первый этаж. Знакомые видели бегущую по Ленинграду немолодую голую женщину и с ужасом узнавали в ней ответственного работника Министерства культуры.

Закончился роман тем, что прозаик сломал ей ногу, сразу в нескольких местах. Она лежала в палате на сорок человек в гипсе, мы с Левой ее посещали с цветами и продуктами, а потом выносили на руках до такси, когда пришла пора ехать домой.

Вот какая женщина была у меня редактором на «Ясной Поляне»!

— Чего я в твоем Толстом понимаю! Ты это дело лучше меня знаешь, — сказала она, когда прочитала пьесу. — Заключение только сочини сам, а я все подпишу. И сразу направим в цензуру — что она скажет…

И цензура сказала! Но об этом дальше. Сначала надо вернуться назад.

НИ ШАГУ НАЗАД…

Все годы чудилось нечто значительное, что можно было бы сделать, запустившись на толстовскую орбиту. Но что?

Идея пьесы «об уходе» сначала забрезжила, когда в моей жизни обозначилось драматургическое дело, и постепенно она вырисовывалась все четче. Проект виделся огромным, может быть неподъемным, но совершенно упоительным. Кто, если не я?!

Грибы в лукошко укладывают по одному. Потом они не умещаются…

Я выписывал понравившиеся мне мысли из толстовских дневников не только потому, что тогда еще не имел 90-томника. Но даже если бы имел, все равно бы выписывал, взвешивая, пробуя, обминая каждое толстовское слово. Что он хотел сказать нам всем, и мне лично, когда говорил, когда писал? Некая единая потаенная идея чувствовалась во всем, некая единая мысль, взывающая к постижению. Она соединила, в конце концов, всю долгую толстовскую жизнь. И взорвалось в самом финале.

В каждом толстовском возрасте затаена своя драма. Но именно в финале явилась драма космической сверхплотности. И грянул сверхвзрыв, равный не смерти, равный, скорее, зачатию новой Вселенной.

Как приобщиться, как прикоснуться к сему не только на читательском, а еще и на, возможно, писательском уровне?

Качества, навыки, всяческие знания и впечатления, опыт, наконец, — все это копилось, складывалось, сплавлялось. Наполнилось лукошко. Совсем далекое — какие-нибудь сугубо газетные экзерсисы или пьесы, по форме и содержанию абсолютно далекие предполагаемой небывалой работе, — все в конечном итоге оказалось нужным, сделало, мне кажется, свое дело.

Назад Дальше