И. Л. Леонтьев-Щеглов
Миньона
(Из хроники Мухрованской крепости)
I
— Господа, могу вам сообщить приятную новость! — возвестил подпоручик Дембинский, входя в офицерскую столовую.
Обедавшие — штабс-капитан Дедюшкин, поручик Степурин и прапорщик Нищенков — удивленно подняли головы на худощавую донкихотскую фигуру Дембинского, так как, служа в мухрованском захолустье, давно отвыкли от всяких новостей, а тем более приятных.
Выдержав необходимую для достижения эффекта паузу, Дембинский торжественно продолжал:
— Сегодня утром в Мухровань приехала знаменитая итальянская певица, синьора Фиорентини, которая но далее как в это воскресенье будет иметь удовольствие появиться перед мухрованской интеллигенцией!!
Но, прочтя на лицах товарищей отражение обычного недоверия к его, Дембинского, словам, он поспешил вытащить из бокового кармана пальто, в котором вошел, длинную цветную афишу и победоносно потряс ею в воздухе. Афиша гласила:
«Г. Мухровань, 188 * года.
С дозволения начальства в воскресенье, 3-го ноября, в помещении Мухрованского Благородного Собрания известная итальянская певица
ЭММА ФИОРЕНТИНИ,
проездом на родину,
будет иметь честь дать большой концерт при благосклонном участии концертантки г-жи Захропуло и аккомпаньятора синьора Коки.
Начало в 8 ч.»
Когда означенная простыня была прочитана, на минуту воцарилось молчание. Прапорщик Нищенков — низенький, белобрысый и весноватый юноша — с достоинством повернулся в сторону своего соседа — добродушного лысого толстяка, носившего на подбитом лисьим мехом сюртуке штабс-капитанские погоны, и оба переглянулись с значительным видом, говорившим: «А, каково отличилась наша Мухровань?» Потом тот и другой поворотили головы на конец стола, где сидел поручик Степурин. Худощавый и смуглый брюнет, носивший фамилию Степурина, но более известный между товарищами под прозванием «пустынника», перестал есть, поднял голову и неопределенно задумался. Денщик, внесший вслед за Дембинским блюдо с горячими голубцами, подавленный необыкновенностью известия, остановился на пороге и раскрыл рот. Единственное существо, которое, к некоторому неудовольствию Дембинского, осталось совершенно равнодушно к приезду Фиорентини, — это был пес поручика Степурина, черный, мух-астый дворняш, заклейменный хозяином за свою собачью искательность прозвищем «Чичикова». Это прозвище он оправдывал и в настоящую минуту, всецело погруженный в практические интересы обгладывания брошенной кости.
— Господа! — не унимался Дембинский. — Я надеюсь, что «Камчатка» не ударит себя лицом в грязь… («Камчаткой» был окрещен уединенный каземат, занимаемый холостым офицерством крепостной артиллерии) и поддержит достойным образом знаменитую примадонну!
Предложение о «поддержке», красноречиво намекавшее на скудные офицерские капиталы, сразу сообщило умам пессимистическое настроение.
— Почему ж ты думаешь, что она знаменитая? Может быть, она вовсе не знаменитая! — усмехнулся прапорщик Нищенков, подвергавший суду критики все на свете, кроме своей наружности.
— Может быть, она просто какая-нибудь авантюрьерка под итальянским флагом? — подмигнул глубокомысленно штабс-капитан, умудрявшийся в самых светлых вещах прозревать клубничную подкладку.
Степурин ничего не возразил, потому что был занят горячим голубцом, только что отправленным в свой рот и заключавшим его обед.
— Господа, что вы, что вы? — замахал отчаянно руками Дембинский. — Да неужто же вы не читали вчерашней корреспонденции в «Приморском вестнике»!
И, отлично зная, что «Приморский вестник» не получался в офицерской библиотеке, поспешил сообщить подробности о фуроре, который, по его словам, синьора Фиорентини произвела в О. Публика будто бы засыпала ее цветами и адресами, гимназическая молодежь донесла ее на своих руках от театра до гостиницы, а жена начальника артиллерии округа поднесла ей букет при вышитом полотенце с надписью: «Лицо утирай — артиллерию не забывай».
Хотя все были уверены, что Дембинский, по обыкновению, врет, но тем не менее анекдот о полотенце начальницы округа произвел на господ офицеров надлежащее воздействие и сразу расположил в пользу заезжей певицы. Штабс-капитан Дедюшкин наморщил лоб и философски заметил:
— Хотя в нашу Мухрованщину едва ли занесет что-нибудь путное… а впрочем, чем черт не шутит… Может быть, она действительно того… какая-нибудь эдакая… а-ля Патти!..[1] Пойдем, милорды, что ли?!
— По-моему, непременно следует пойти, — не без важности заявил Нищенков. — По-моему, господа, этого даже некоторым образом требует честь мундира!
Дембинский хлопнул по плечу Степурина.
— А ты, пустынник, пойдешь с нами?
— Нехай — пойду! — равнодушно буркнул поручик Степурин и, так как его порция голубцов была съедена, поднялся из-за стола, свистнул Чичикова и молча удалился на свою половину.
Этому никто не удивился, так как между крепостным офицерством давно было известно, что он «пустынник» и всегда уклоняется, когда разговор завязывается о женщинах или чувствуется в близком будущем обильная выпивка. А дело без выпивки и на этот раз не обошлось. От Фиорентини беседа господ офицеров перешла вообще к женщинам, а раз беседа перешла на женщин, Дембинский начал надоедать неверующим товарищам старой сказкой о том, как он во время командировки своей в Одессу имел любовь с настоящей египтянкой. Эта сомнительная египтянка послужила, как и всегда, яблоком раздора между ее счастливым обладателем и прапорщиком Нищенковым, а штабс-капитан Дедюшкин сейчас же придрался, чтоб примирить враждующих и кстати «риккикикнуть» в честь заезжей певицы. (Риккикикнуть — мухрованский глагол, совершенно невероятно произошедший от французского слова «Riquiqui» — водка.) Через четверть часа на столе появились бутылки кахетинского, и добрая компания, усердно «риккикикая», разошлась только под вечер, когда со всеми повторился тот самый случай, который произошел с одним бледным еврейским раввином, осушившим бутылку красного вина, — то есть когда господа офицеры сделались красны, а бутылки сделались белы.
II
Поручик Степурин занимал в пьяной «Камчатке» совершенно обособленное положение, ничего не имевшее общего с образом жизни его сотоварищей, — прочное положение, завоеванное им с самого своего приезда из военного училища в отдаленную Мухровань, куда он явился еще совсем мальчиком, худеньким, задумчивым, пугливо-диким, как молодой олень… Как в холостой «Камчатке», так и в семейных кружках крепости никто не мог разобрать толком, что это был за человек. Военное свое дело он знал прекрасно и служил усердно и исправно, порученную ему солдатскую школу вел образцово и на инспекторском смотру получил от начальника округа самый лестный аттестат; с товарищами жил в мире и весьма был покладист в вопросе денежной ссуды; но во всем, что касалось его частной жизни, он устроился совершенно своеобразно и, сторонясь одинаково холостого и семейного общества, видимо, довольствовался невзыскательной компанией своего денщика из молдаван Земфира Чабана и верного, хотя и низкопоклонного друга — пса Чичикова.
Попытки исторгнуть Степурина из его добровольного заключения не приводили ни к какому результату, не исключая попытки самой комендантши, старой кокетки, не перестававшей верить в неотразимость своей увядающей красоты и вздумавшей однажды взять дикаря с собой в коляску в качестве кавалера в городское собрание. Офицеры, ожидавшие в передней приезда комендантши, были крайне озадачены, когда Степурин появился в собрании совсем один и на вопрос «Где же ее превосходительство?» с наивным спокойствием отвечал: «Она там… вылезает нз экипажа!» После этого неудачного искуса комендантша во всеуслышание объявила, что это вовсе не офицер, а какой-то «пустынник», и все тут же согласились раз навсегда, что Степурин «пустынник», и на этом успокоились. С этих пор его больше не извлекали из его уединения, чем он остался, по-видимому, весьма доволен.
Самый каземат, в котором он жил, высокий и мрачный, как-то совсем не походил на остальные казематы «Камчатки», выходившие на проезжую дорогу, а упирался окном в откос крепостного вала, на гребне которого вечно виднелась полосатая спина караулки и монотонная тень шагавшего взад и вперед часового. Внутри почти никакого убранства: налево от входа, у стены, складная походная кровать с маленьким деревянным образком в изголовье, прямо — большой стол, покрытый черной клеенкой, загроможденный книгами, служебными бумагами и всякой мелочью; направо — печь, далее, в нише, — развешанное платье и длинный, казенного образца чемодан, на котором покоился футляр с цитрой, — вот и все. Если хотите, даже и этого всего было слишком много для той нетребовательной жизни, которую вел Степурин. Полдня он проводил на службе, а остальную половину делил между чтением и прогулкой с Чичиковым по окрестностям Мухровани. Летом, когда досуга было больше, он исчезал с ружьем за плечом и все с тем же Чичиковым, иногда на три, на четыре дня, и возвращался с охоты всегда еще более задумчивый и несообщительный. С Чабаном ему в этом случае не приходилось ссориться, потому что денщик-молдаван тоже был не сообщителен и молча тосковал по своей дальней деревне, откуда судьбой был заброшен в неприютную крепость. Но не было преданнее и угадчивее человека, чем был этот огромцый, неуклюжий, черный, как кочегар, и вечно угрюмый Чабан. Степурин почти с ним не разговаривал, потому что тот до мелочей изучил однообразные привычки своего барина и обращался около него молча и исправно, как заведенная машина. Молча приносил утром умываться, молча подавал и убирал самовар, молча снимал с него сапоги вечером и молча ожидал его у ворот «Камчатки», если тот долго не возвращался. Но эта немая привязанность образовалась между ними не сразу. Первое время Чабан служил плохо, часто грубил и все просился назад в роту. Из-за какого-то пустяка он раз сказал явную грубость Степурину, тот не выдержал и ударил его по лицу. Чабан мрачно сверкнул глазами на Степурина, тот, в свою очередь, мрачно сверкнул глазами на денщика… и вдруг с этой самой минуты, по какому-то непостижимому соглашению, оба крепко привязались друг к другу, не замечая того сами. Точно каждый хотел сказать друг другу: «За что ты меня обижаешь?..» — «А ты меня за что?», и разом инстинктом угадали, что оба были обижены судьбой и стоят на одной точке. Очень странные бывают сближения в жизни человеческой!
Отношения Степурина к Чичикову носили характер прямо нежный и трогательный. Чичиков был единственный и неизменный спутник в его уединенных и далеких прогулках и единственный поверенный его душевных настроений. Плохи были поручичьи финансы, и тогда Степурин и Чичиков были невеселы и слегка худели; поправлялись обстоятельства — поправлялись оба, оба заметно толстели и веселели. «Чичиков, гулять!» — свистнет Степурин, и Чичиков, пронзительно визжа, бросается в коридор каземата. «Павел Иванович, желаете молочка?» — спрашивает его, подмигивая, Степурин во дни желанного благополучия, и «Павел Иванович», извиваясь как угорь, искательно подползает к ногам хозяина. «Ну, Чичик мой, поели мы с тобой молочка, теперь давай спать!» — командует затем поручик, и Чичик покорно свертывается на маленьком коврике у постели своего доброго барина.
Была у Степурина еще одна слабость — это цитра, приобретенная им на долгие экономии и на которой его выучил играть какой-то заезжий румын. В минуты особых настроений он запирался в своей комнате, выгнав предварительно Чичикова, возненавидевшего цитру, как своего личного врага, и переигрывал тогда весь свой скудный репертуар, отыскивая ощупью в ее тонких аккордах родственные звуки, таящиеся от света на дне своей души. И часто, когда в офицерской столовой всю ночь раздавалось гоготанье пьяной холостежи, из отдаленного каземата «Камчатки» доносились нежные звуки цитры, кроткие и угнетающие, как тоска по родине.
И вот так проходил восьмой год офицерства этого странного человека за книгой и цитрой, в далеких уединенных прогулках, в сообществе никогда ненасытного Чичикова и вечно молчаливого Чабана. Ничтожная, тоскливая и однообразная крепостная жизнь точно скользила по нем, нисколько не задевая его своею мутною поверхностью. Когда ему передавали, например, какую-нибудь крепостную сплетню, он только произносил с притворным удивлением: «Нну, что ты?» — и смотрел глазами через голову говорящего. Или когда в «Камчатке» происходил словесный бунт по поводу какой-нибудь канцелярской гадости, устроенной инженерным управлением артиллерийскому, находившемуся с последним в контрах, он только процедит с полуулыбкой: «Экие паршивцы!» — и отойдет в сторону. Если же в их захолустье попадал проездом какой-нибудь свежий человек, щедрый на рассказы о заграничных чудесах или новостях столичной жизни, Степурин тогда устремлял на рассказчика детски-изумленные глаза и каким-то растерянно-жалким голосом спрашивал: «Но-о… правда ли?», голосом, в котором невольно отражалось сознание человека, лишенного света и замуравленного в стену. Эти три слова были чуть ли не единственными, посредством которых он сносился, помимо службы, с внешним миром, этим нестерпимо пошлым крепостным миром, в затхлом воздухе которого гасла всякая светлая искра.
Собственно говоря, мухрованская крепость мало чем отличалась от других ей подобных захолустных крепостей, где обыкновенно начальник артиллерии враждует с инженерным полковником, где жена коменданта устраивает на Новый год живые картины в пику артиллерийской командирше, которой не удалось устроить на Рождество домашний спектакль, и где произвол и скука благополучно уживаются со сплетней и скандалом. Женатые люди в таких обстоятельствах обыкновенно группируются на замкнутые и враждебные кружки, а холостые пьянствуют и безобразничают, вероятно от сожаления, что не могут устроиться, как женатые.
В Мухровани холостые кружки представляли нечто совсем невозможное, а артиллерийская «Камчатка» считалась хуже всех. Этой славой она всецело была обязана штабс-капитану Дедюшкину, допивавшемуся до того, что однажды его видели ехавшим из городского трактира верхом на своем собственном денщике, и окрещенному за свое погибельное пристрастие «Зеленым змием». Пил он действительно с редкой систематичностью и любовью, вкладывая в это неблагодарное ремесло всю свою душу и все свое жалованье. Различные сорта водок назывались у него по именам, как у ботаника — роды растений. Было семь сортов водок, которые назывались «Семь смертных грехов», другая водка, настоянная на двенадцати травах, называлась «Двенадцать разбойников», третья, посильнее градусом, — «Черная немочь», и т. п.; точно так же и рюмки по размеру и времени выпивки назывались: «звездная», «лунная», «постельная», «пугачевская» и т. д. Подпоручик Дембинский, далеко уступая штабс-капитану в винной энциклопедии, значительно превосходил его в светской, добровольно заменяя для крепостного общества газету, телеграф и телефон. Такое разнообразие способностей не обходилось, конечно, без вреда для его физиономии, и его бы давно выслали из Мухровани, если бы она не была то самое место, куда его сослали за шулерство вместе с капитаном Дедюшкиным, попавшим туда же за пьянство. Прапорщик Нищенков вследствие своей анекдотической глупости занимал место посреди обоих и наполнял свою пустую жизнь смутными и несбыточными мечтами о каких-то великосветских амурах. И так как амурам в Мухровани было отведено совершенно особое место — за городской чертой, у одной скверной еврейки, носившей заманчивую фирму «Султанши», то ограниченный в своих бонтонных претензиях прапорщик усвоил своей физиономии неменяющееся выражение брезгливого недовольства и загадочного глубокомыслия.
Такова была жизнь этой богом проклятой «Камчатки», затерянной в самом конце скучливой крепости, самой отстоявшей от города на целых четыре версты, — города невзрачного и незначительного, жившего единственно на счет этой же самой крепости. Летом Мухровань, окаймленная зеленеющим берегом Днестра, представляла вид довольно сносный, но осенью, во время дождей, превращалась в настоящее блюдо грязного киселя, в котором плавали дома, жиды и свиньи.