Елена Ханпира
Собака
Нет иной печали, кроме того, что ты не святой.
Светлой памяти русской интеллигенции посвящается.
Нас накрыли в одиннадцатом часу, когда Лара уже взялась за перчатки, а я — за самовар, отнести в кухню. Так, с самоваром в руках, они меня и застали. Я даже не сразу сообразил, как же мне повезло. Только когда пристав, ткнув в меня коротким пальцем в белой перчатке, осведомился:
— Кто таков? — в то время, как у других забирали паспорта и скручивали руки, а жандарм неуверенно ответствовал:
— Ихний, вашебродь, — у меня екнуло сердце, и я что-то замычал.
До той минуты, клянусь, я не испытывал страха. Я видел, как побледнела и отскочила в сторону Лара, когда жандармы вломились в дверь, видел инстинктивное движение Бодрова — к столу, хотя ничего на нем не лежало, кроме хлеба и варенья (Лара любит варенье из земляники, я для нее купил), видел, как рука Володи судорожно дернулась — за пазуху, и была перехвачена плавным, почти нежным движением «архангельской» руки и ласковым:
— Не надо, господин Бронштейн.
Они всех знали пофамильно, сволочи. Всех, кроме меня и Лары. Это потому, что мы вошли в группу только третьего дня. Значит, тот, кто выдал, не владел более свежими сведениями. Так-так.
Наверное, все произошло очень быстро, потому что никто не успел выстрелить. У Бодрова выбили пистолет, а самого повалили на пол. Руки скрутили всем, даже Ларе и Зине, и только я стоял, как дурак, с еще горячим самоваром в руках. Глупое мое положение спасло меня: я как бы остался вне подозрений хотя бы на первый момент.
Все было, как в кошмаре. Они все знали и ни о чем не спрашивали, так что в голове у меня не было решительно ничего кроме: теперь конец, все. И: «Вот как оно бывает!» Моих товарищей вертели по комнате, обыскивая и отбирая документы (липовые, конечно) и оружие, и только я застыл в неподвижности со своим самоваром. И когда уже выталкивали одного за другим в сени, пристав спросил:
— Кто таков? — и ткнул в нас с самоваром коротким пальцем в белой перчатке.
Меня точно осенило. Да, именно осенило. Я залепетал, залепетал, и с каждым словом ужас все более охватывал меня. Когда у меня не было надежды, я не боялся. Теперь же я вдруг оказался отдельно, со мной особый разговор, он не знает меня, как не знает Лару. Но Лара уже себя погубила, всем своим поведением…. А я… Господин пристав, я тут случайно, хозяин может подтвердить, живу в соседнем нумере, зашел за самоваром, посидел минут пять — уж больно компания веселая, барышни… и только уходить собрался…
— Документы, — буркнул пристав в прокуренные усы.
Я засуетился. Я не знал, куда деть самовар. Руки задрожали. Ничего, это так и надо, пусть видят, что я боюсь, значит, не террорист. Так убедительней.
Я, наверное, выглядел очень убедительно. Но меня все же вывели к перепуганному хозяину для опознания. Тот подтвердил: да, жилец, два месяца, тихий, с господином Липатовым — постольку, поскольку, по-соседски; нет, ничего не замечал… да и за господином Липатовым… сохрани Господь.
Вот это он зря, дурак, сказал. Прошли с обыском в мой нумер, перерыли все, ничего не нашли. Побросали все кое-как, распороли подушки. Обыск — это ужасно, я второй раз в жизни видел обыск, в первый раз случайно в Твери, где я гостил у тетки, меня попросили быть понятым, брали какого-то фальшивомонетчика… Там плакала маленькая девочка, когда поднимали половицы. Я много раз представлял, как это будет со мной. Нет, ничего они не нашли, и не могли найти. Сундуки с прокламациями? Печатный станок? Динамит? Глупости. У меня не было даже пистолета, Бодров еще не выдал. Документы настоящие. Пристав распорядился вывести меня на улицу. Было уже темно, везли меня одного, остальных уже отправили. По дороге я пытался сосредоточиться и выдумать правдивую историю, но в голове только и вертелось: за самоваром зашел, а тут вы… А что еще придумывать? Документы в порядке… Господи, пронеси!
Часа два или три я просидел в какой-то комнате с потрескавшейся штукатуркой, обливаясь потом и думая о самоваре. Товарищей моих не было видно. Их, наверное, допрашивали. Я думал о том, хорошо ли, что нас разделили. С одной стороны, плохо: нельзя сговориться. С другой, хорошо: со мной особый разговор, меня пока к козлищам не причислили. А если их тоже разделили? И я — один из них… из козлищ.
Я как-то был арестован студентом «за беспорядки». С тех пор побывал в разных передрягах, но не сидел, и меня называли везунком. Я, признаться, завидовал тем, кто попадался: они познали что-то бесконечно большее, чем я. Я бы гордился таким опытом. Но сейчас… я слишком хорошо знал, что нас ждет. Бодров сидел четыре раза. Бежал — три. Ему не жить. Да всем нам не жить. За такое не живут, как любил говорить Володя Бронштейн. Господи, пронеси!
Как хорошо, что у меня чистые документы. Я вспомнил, как Володя, ипохондрически поблескивая стеклами очков, внушал нам с Бодровым:
— Если метать буду я, то нужны документы на русское имя.
— Да почему же, Володя, на русское?
— Во-первых, к русскому меньше подозрений, не попадусь заранее, — объяснял он нам, как маленьким, а мы ухмылялись, как гимназисты старших классов. — Во-вторых, погромы, сами знаете.
Он не гнался за славой, Володя Бронштейн. Он боялся за отца с матерью и чувствовал ответственность за всех евреев.
— Падешь безымянным героем, Володя! — смеялись мы. Володе было все равно.
И всем было все равно. Бодров — человек-машина, он живет (жил?) только террором. Сергей Исакович, смотревший на Бодрова с обожанием, готов был хоть сейчас метнуть — и умереть. И я тоже. Неужели и я? Но то совсем другое дело, совсем другое.
Меня прошиб холодный пот. Они могут выдать меня! Они же не знают… Им скажут: ну-с, а какова роль господина Чернова? — и они не вскинут удивленно брови, не изумятся: какой-такой Чернов? Это с самоваром, сосед? Бросьте, он-то тут при чем…
Не знают! Выдадут!
— Господин Чернов!
На ватных ногах я шел по коридору. И предстал перед хорошо знакомым мне лицом — полковником Школяровым. Я его знал, а он меня — нет. А, может, и знал, а я и не знал, что он знает. Сейчас узнаю, знает он меня или нет. Дело в том, что в прошлом году мы на него готовили покушение — мстили за Крутоусова и Березнина. Дело сорвалось, а после нас заняли куда более важные лица.
— Ну-с, господин Чернов?..
Знает или нет?
Я принялся бормотать свою историю с самоваром. Полковник внимательно слушал. Рядом сидел какой-то штатский. Я не мог понять, верит мне полковник или не верит.
Он задавал мне вопросы. Откуда и как давно я знаю Липатова (это Бронштейн), не замечал ничего, где состою на службе, кто родители, что я делал у Липатова в комнате так долго (по показаниям хозяина, около десяти минут, на мое счастье, хозяин за нами не следил), как получилось, что в бытность мою студентом оказался замешан в предосудительном деле, связанном с антиправительственным выступлением, каких взглядов придерживаюсь теперь…
Я униженно заглядывал в глаза человеку, которого год назад собирался собственноручно застрелить, а он курил трубку и спрашивал, спрашивал… Я не видел в нем больше бывшую свою мишень. То был другой Школяров, для этого я был мишенью.
Потом Школяров распорядился увести меня «на несколько минут», как он очень любезно меня заверил.
Меня отвели в ту же комнату, но и комната была уже не та… Зачем Школярову меня уводить? Что он задумал? Опознание?
Я не ошибся. Когда меня снова вызвали к его превосходительству, то я увидел Бронштейна и Бодрова. Оба выглядели изрядно помятыми. У Бронштейна отсутствовали очки, и он щурился. Оба уставились на меня неопределенно, и я опять не мог понять: знают или не знают.
— Вот, господа, — любезно указал на меня Школяров, — знаком ли вам это господин? Не он ли к вам за самоваром заходил?
Его тон звучал иронически. У меня все сжалось внутри.
Кажется, прошло сто лет, пока Бронштейн тихо ответил:
— Это… мой сосед. Живет в четвертом нумере. Действительно, зашел за самоваром. Но задержался.
— Так-так. А что вы скажете, господин Бодров?
Бодров с усилием перевел на меня тяжелый взгляд и чуть повернулся к полковнику. Он всегда поворачивался всем корпусом, будто шея не двигалась.
— То же самое.
— Значит, вы его впервые увидели нынче вечером? Ах, простите, уже «вчера».
— Да. Нет, — поправился Бодров. — Еще раньше, третьего дня, в коридоре. Если вас это интересует.
— Ах, значит, вы и раньше посещали господина Липатова — виноват, Бронштейна?
Бодров не ответил. Полковник не настаивал, он и так все знал. Бодров на то и рассчитывал.
Бодрова и Володю увели. И тут же вошли Зина и Лара. Полковник в иезуитской обходительностью предложил им стулья. Девушки, конечно, даже не шелохнулись. Женским чутьем ощущая двусмысленность ситуации, обе едва скользнули по мне взглядом, хотя глаза Ларисы, я это видел, сверкнули: вот и ты!
Полковник и им повторил вопрос. Опять намекнул про самовар. Что-то закопошилось во мне. Что-то было не так. Не так спрашивают, когда хотят дознаться. Но сейчас было не до раздумий.
Лара быстро посмотрела на меня и спокойно сказала:
— Да, он только зашел к нам. Отпустите его.
«Отпустите его», — это прозвучало так снисходительно, так по-женски; так говорят террористы только о путающихся под ногами обывателях. Ай да Лара, ай да артистка! Школяров должен поверить. Зина тоже кивнула и рассеянно сказала:
— Да.
И улыбнулась.
Их увели, но мне отчего-то стало совсем плохо. Что-то в последний момент стало не так. Стыдно перед Ларой? Ах, не то, не то! Не до этого! В самый последний момент, Зина, она меня выдала, но чем, как?
— Ну что же, господин Чернов, — произнес полковник, покачиваясь на носках и набивая трубку под водянистым взором все того же молчаливого штатского с орденом на шее (достоинство которого я по близорукости не мог разобрать). — Необходимые формальности исполнены. Считаю возможным вас отпустить. Документы ваши в порядке, совесть чиста, как мне представляется… Что же до прошлого, то кто из нас смолоду не был молод… Приношу извинения, — полковник добродушно улыбнулся, — за причиненное беспокойство. Служба! Не сомневайтесь, что истинных виновников нарушения вашего покоя ждет кара суровая и справедливая… Ну вот, уже и утро! Оба мы с вами ночь в беспокойствах провели. Честь имею!
Не помню, как очутился я за воротами. Утро серое, ни человека вокруг, должно быть, часов пять. Сыро. Я пошел машинально по тротуару, хотя не было еще извозчиков.
Какое невероятие! Свободен! Черт возьми, это так легко, оказывается, надуть их всех! Спасибо, милый самовар!
Я любовно обвожу взглядом серые стены. Милые дома! Я жив, я жив, я свободен! Я пустился бы в пляс, да что-то мешает. Привычка? Я оглядываюсь — никого. Только собака, мокрая дворняга, трусит за мною. Милая, милая собака! Я улыбаюсь, я смеюсь…
Но… Но что меня напугало давеча? Что-то в Зине… Ах, бедные, бедные, но что делать, раз мне повезло, а им — нет. Они должны быть рады за меня, я ведь радовался за Бодрова, когда он бежал, мы все радовались, хотя еще оставалось двое по его делу, он один бежал. Что с ними сделают? Лучше не думать. Надо что-то делать. Я свободен, я теперь все могу. Конечно, осторожно; надо будет немного подождать и съехать…
Мне грозила каторга или виселица. Это чудо, за такое не живут. Это чудо, чудо, Бог есть. А вдруг еще опомнятся и придут? Съеду сегодня же. Нет, это подозрительно. Что же делать?
Я останавливаюсь в мучительном раздумье и рассеяно киваю дворняге: ну, что делать-то? Ладно, Бог не выдал, не выдаст и дальше. Подожду два денька, а потом скажу, что письмо получил — и съеду.
Милые мои, и они меня не выдали. Да, а где же Исакович? Почему его не было? Неужели… Нет, нет, только не он! Что за мысли, как ни совестно! С каких пор я так дурно думаю о товарищах?! Чтобы Сережа… Нет, это нелепо. Да они бы и позаботились, чтобы он со всеми, чтобы не заподозрили.
А почему Бодров три раза бежал? А? Кому это может удастся?.. Замолчи, дурак, не смей даже думать!.. Не оттого ли я стал так подозрителен, что у самого… да, теперь я по эту сторону, а они по ту. Но это не моя вина.
А если Исакович сделал с собой что-нибудь? Я снова остановился. Только не это. Если он выбросился по дороге…
Но я не виноват, мне просто представился случай! Мы же все радовались… И они должны быть рады, и Лара особенно, и Бодров — что кто-то остался из группы, что ктото хотя бы… Вот рассказывал же Митрохин, как в Киеве спаслась одна террористка. Их тоже накрыли, а она под одеяло забралась, будто больная. В общей суете о ней и забыли. Товарищи ее будят: вставай, мол, пора, фараоны ждут, а она из-под одеяла шипит на них: отстаньте, идите! И спаслась. Кто-то за нее при перекличке откликнулся…
Киев. Боже, что за город. Лара Крижевских из Киева. А Зина петербургская. Какие они разные. Зина всегда в темном, худая, молчаливая, строгая. Я спрашивал: она в трауре? — никто не знает. Умная. Мрачная. Никогда не улыбнется. О себе не говорит, только о деле, и то мало, коротко. Ее уважают.
А Лариса!.. У Ларисы тонкая талия, высокая грудь и сиреневые глаза — да, именно сиреневые, как сирень в Киеве. Она весела до легкомыслия. Я застал ее однажды за тем, как она своею ручкой в шелковой перчатке швыряла вместе с дворовыми мальчишками камни в цель — по чугунку какому-то. Запыхалась, щеки горят: она упражнялась, чтобы бомбу метнуть. Эх, Аника-воин! — смеялся я. И она смеялась, запрокинув голову. Сначала я не понимал, что она вообще в терроре делает, этот ребенок, эта благополучная профессорская дочка. Все ей игрушки, все романтика. Бегать бы ей по литературным кружкам, стишки переписывать, переводить романы с немецкого. А потом она спасла Бодрова. Хладнокровно, безупречно чисто. Тогда-то я в нее и влюбился: почему Бодрова, а не меня?!
А теперь — меня. «Отпустите его». И сиреневый взор опустила. Я должен был ее спасти, я. Что она теперь думает обо мне? Что с нею будет? Она стояла такая бледная, серьезная. Но спокойная. Все были спокойны. Один я… «Отпустите его». Но я же был один, а они держались вместе, им было легче. «Отпустите его», — такая серьезная, бледная. А Зина… А Зина улыбнулась.
Я опять остановился. Этого не может быть. Зина улыбнулась. Мы называли ее Зинаидой Павловной и на «вы» вплоть до прошлого задания. Она же никогда не улыбается. Просто не бывает этого. Вот что меня поразило: она сказала «да» — и улыбнулась.
Почему? Почему она улыбнулась? Что она подумала? Что я трус? Что я…
А почему бы нет. Почему бы им не подумать обо мне то, что я подумал об Исаковиче и о Бодрове.
Я понял. Они говорили обо мне. Они всегда во мне сомневались. И Зина первая. И вот теперь опасения подтвердились, и Зина усмехнулась. Они знали, что я…
Но как можно было это предугадать? Да разве это подло — что я спасся? Это же случай, везение, чем я виноват? Да я, может, ради них и спасся. Им же лучше, я их спасу. Бодров все равно сбежит, ему не в первый раз. Он как будто сквозь стены ходит. А мне — скорее связаться с нашими. Сменю квартиру. Устрою им побег — и Зине, и Ларе. Нет, они не станут меня винить, они не подлецы! Я бы радовался… Но зачем Зина улыбнулась? Зачем? От радости? Нет, никогда она не радуется. И Лара была бледная. Она меня презирает. Как легко оказалось все разрушить между нами, как легко… Только взять в руки самовар, и все кончено.
Что с нею сделают? Бодров ее выгородит. Не допустит. Но у нее голова горячая, все на себя будет брать.
Какие у них доказательства? Кто выдал? Если знают обо всем — верная гибель. Лариса, Лара, что же делать?!
Если даже не вышка, какою она выйдет… через сколько лет?
Боже, о чем я думаю. Ведь я еще вчера верил, что еще год, два, от силы пять, и-революция. Почему я не верю в это теперь?