Про житье зэков в Галаганных по Колыме ходили легенды. Рассказывали, например, что заключенные в этом лагере, просто так, из форсу, время от времени вымащивают плац для разводов своими хлебными пайками. Что они устраивают забастовки, если борщ за обедом покажется им недостаточно наваристым или компот сварен не из тех фруктов, которые им нравятся. Что здешние блатнячки — как и все сельскохозяйственные лагеря, Галаганных был "смешанным" — выговорили себе у начальства незыблемую, хотя и неофициальную привилегию, — они выходят на работу только до тех пор, пока им позволяют беспрепятственно встречаться с мужчинами.
Нечего и говорить, конечно, что все это было фантастическим преувеличением куда более скромной действительности, созданным завистливым воображением голодных и обездоленных людей. А основанием для подобных россказней явилось необычное для Колымы здешнее благополучие заключенных, их сытость, их почти постоянное общение с женщинами.
Они жили в отдельной зоне общего лагеря, отгороженной от мужской половины высоким забором с воротами. Запирались эти ворота только на ночь, хотя вход мужчинам в женскую зону не разрешался ни в какое время суток. Зато женщины до сигнала отбоя могли появляться в мужской части лагеря почти свободно. Поводов для этого, как действительных, так и выдуманных, могло быть сколько угодно. Здесь находились общие для всех заключенных лагерные службы и учреждения, столовая, кухня, каптерка, учетно-распределительная часть и, известная даже за пределами Галаганных, местная КВЧ — культурно-воспитательная часть. Формально всякий лагерь для заключенных имеет такую "часть", так как ее существование вытекает не только из принципа советских мест заключения — не только карать, но и воспитывать преступников, — но и из их штатных расписаний. В этих расписаниях обязательно предусматривается и должность вольнонаемного начальника КВЧ и "рабочая единица" ее дневального из заключенных. Другое дело, чем занят этот персонал. На прииске вроде Порфирного или на том де Двести Тринадцатом начальник культурно-воспитательной части обычно откровенный и совершеннейший бездельник, сонная фигура которого даже редко появляется в лагере. А дневальный барачка КВЧ всего лишь ее сторож. На голодный желудок никто ни петь, ни играть не будет, это весьма древняя истина. Но если бы даже допустить, что заключенные чисто мужских лагерей были также сыты как и на Галаганных, вряд ли бы они проявили сколько-нибудь значительную склонность к художественной самодеятельности. И дальше чьего-нибудь тоскливого бренчанья на балалайке в помещении КВЧ или партии в "козла" дело все равно не пошло бы. Нигде правоту фрейдистской ереси о взаимном стимулировании деятельности полов нельзя проследить с такой наглядностью, как на примере кружковой работы в лагере. Общение заключенных оживляется здесь с такой же степенью очевидности, как половой гормон в высшем организме способствует его жизнедеятельности. Благотворное влияние такого общения нередко преодолевало даже самые неблагоприятные внешние факторы. А их было предостаточно и на Галаганных, басни о райской жизни на которой оставались баснями. Рабочий день по продолжительности, а на многих работах и по напряженности, был здесь вполне каторжным. Летом, на полевых работах в страдную пору он доходил до шестнадцати и даже восемнадцати часов в сутки без единого за весь сезон выходного дня. Зимой, правда, снижался до двенадцати часов и выходные иногда случались. Именно в этот период короткого рабочего дня галаганская КВЧ и развивала свою деятельность.
Был здесь и непременный для всякого лагеря карцер и штрафные бригады. Любовь между заключёнными мужчинами и заключёнными женщинами, конечно же, категорически запрещалась и, притом, не только формально. За связь между ними полагались и нередко назначались всяческие административные кары, начиная от трех суток кондея с выводом, перевода на более тяжелую работу, отсылки на дальнюю "командировку" и кончая угоном в горные лагеря. Последняя мера касалась, правда, одних только относительно здоровых мужчин, но она была поистине грозной.
Однако, до появления здесь нового начальника, кроме одного-двух особо ретивых надзирателей, никто на Галаганных не проявлял чрезмерного усердия в выискивании нарушений лагерного режима и лишних поводов для репрессий. К ним прибегали только, когда такие нарушения становились очень уж очевидными, например, когда блатные слишком демонстративно "крутили" запретную здесь любовь.
Лагерная самодеятельность при прежнем начальнике всячески поощрялась. Особенно умелых кружковцев переводили на более легкие работы, перед спектаклями их даже отпускали иногда на час-два раньше времени с работы. Даже у молодых мужчин — участников самодеятельности несколько уменьшались их шансы загреметь в горный лагерь. Такое отношение к ней со стороны здешнего начальства диктовалось, правда, не столько соображениями культурно-воспитательной работы среди заключенных, сколько интересами его самого и вольного населения поселка. Тут не было даже кино и три четверти года посёлок был почти отрезан от всего мира. Поэтому лагерная КВЧ давала концерты и спектакли не только для заключенных в их столовой, но и в поселковом клубе. И хоровой, и музыкальный, и драматический кружки были здесь очень сильными. Среди здешних заключенных, особенно женщин, было много профессиональных музыкантов и артистов. Тогда только еще закончился знаменитый "ежовский набор" 1937-го года. Самодеятельностью здесь увлекались всерьез и ее участники находили в себе силы ежедневно оставаться в лагерном клубе до отбоя, а то и позже, после своего полусуточного рабочего дня. Но дело заключалось не в одном только увлечении музыкой или самодеятельными спектаклями. КВЧ была также наиболее удобным местом для встреч и бесед мужчин и женщин, влюбленных, флиртующих или просто дружески относящихся друг к другу. Может показаться парадоксальным, но проявление такой дружбы в лагере связано с большими затруднениями, чем самая интимная, но кратковременная близость. За лишних четверть часа сидения рядом в лагерной столовой или стояния во дворе зоны бывшего доцента и бывшей журналистки может последовать грубый окрик дежурного надзирателя в то время как минутное свидание в кустах летом или где-нибудь на чердаке барака блатного и блатнячки останется незамеченным. Да и репрессии за "интеллектуальную" любовь всегда в лагере были гораздо строже, чем за любовь "собачью". На этот счет существовали, вероятно, соответствующие, хотя и неписанные инструкции. Однако, даже к многочасовым беседам заключенных интеллигентов, участников самодеятельности, если эти беседы велись в клубе, придраться было трудно. Тут было место творческой деятельности высокого класса, часто требующей долгого обсуждения.
Так было при прежних галаганских начальниках, в том числе и непосредственном предшественнике Повесь-Чайника. Это был пожилой, суховатый и подтянутый человек, отнюдь не склонный к попустительству, но и не делавший ничего, что могло бы отягчить жизнь заключенных сверх той меры, на которую обрекал ее казенный устав лагеря и реальная жизненная обстановка. Как уже говорилось, с каторжанской точки зрения, эта обстановка в Галаганных считалась весьма благоприятной. Однако, всякое начальство, особенно когда оно правит долго, неизбежно надоедает. Поэтому, когда стало известно, что Мордвин — так за его происхождение называли прежнего начальника — заканчивает срок своего договора с Дальстроем и уезжает на Материк — до войны это разрешалось — многие даже обрадовались. Не потому, что при новом начальнике что-то непременно изменится к лучшему, а потому, что в какой-то степени все-таки станет иным. На фоне вечного однообразия — а жизнь для подавляющего большинства заключенных была здесь, хотя и сносной, но весьма однообразной — всякое возможное изменение ожидается как благо. "Хоть гирше, абы инше," — говорят в таких случаях украинцы. Частенько, однако, это "инше" никак не окупает его издержек. Так, во всяком случае, получилось у нас на Галаганных с нашим новым начальником. Это стало ясно на первом же утреннем разводе в его присутствии.
Чуть в стороне от входа на лагерную вахту стоял человек с угрюмым и как будто сонным выражением на одутловатом лице. С безразличным видом новый начлаг смотрел куда-то в сторону, а если и переводил иногда взгляд на людей, то смотрел, казалось, не на них, а куда-то дальше, в какую-нибудь стену или забор. Поначалу это могло быть объяснено тем любопытством, с которым на своего нового начальника пялили глаза несколько сотен мужчин и женщин. Подобное любопытство может смутить иного человека даже тогда, когда оно исходит от подчиненных, почти подданных ему людей. Я работал тогда в бригаде лесоповальщиков, заготовлявших для поселка дрова и строительный материал в недалеком лесу. Бригадиром у нас был молодой, но очень толковый поволжский немец Отто Пик. Со знаменитым в те годы ученым-полярником у Пика совпадало не только имя, но и отчество. Поэтому в лагере его в шутку часто величали Отто Юльевичем Не-Шмидтом. Не-Шмидт был настоящим специалистом по лесоразработкам, работавшим до ареста в мордовских лесах, а главное, очень заботливым бригадиром, всегда готовым отстаивать интересы своих работяг. Те отвечали на это старанием и дисциплинированностью. Вот и сейчас у нашего бригадира возникло очередное препирательство с лагерным каптером, вынесшим к разводу для раздачи лесорубам меньше рукавиц, чем их было ему сдано накануне как уже утильные. За решением возникшего спора Пик направился к новому начальнику. Вытянувшись перед ним почти по-военному, как того всегда требовал Мордвин, Не-Шмидт громко и отчетливо произнес: — Разрешите обратиться, гражданин начальник! Вот тут-то все мы и услышали поразившее нас тогда, но вскоре ставшее привычным глухое и тусклое: — Повесь на х… чайник! Сохраняя на своей угрюмой физиономии прежний как бы невидящий взгляд, начальник размеренным шагом направился куда-то, даже не спросив обратившегося к нему заключенного, что тому нужно? Пик от неожиданности и изумления открыл рот и растерянно посмотрел вслед уходящему. В женской штрафной бригаде восторженно взвизгнули блатнячки, по глупости они вообразили, что новый начлаг свой в доску. Дежурный комендант и лагерный староста озадаченно переглянулись. Поведение начальника, да еще с первого же дня своей службы на новом месте, было более чем странным. Но худшее заключалось, конечно, вовсе не в его поведении. Скоро в нашем Галаганных начались новые порядки. Резко ухудшилось питание заключенных. Чисто искусственно наш рацион подтягивался к тому, который предусматривали скудные гулаговские раскладки. От сверхнормативных продуктов, которые-то главным образом и создавали в сельхозлаге его благополучный климат, новый начальник отказался как от неположенных. Так, например, лагерный суп часто готовили на отваре из костей, поступавших с сельхозовской бойни. Теперь же нам варили стандартную лагерную баланду, а кости выбрасывали. Если бросовую рыбу из сетей не могли съесть ездовые собаки, то ее тоже выбрасывали. Даже мелкую картошку во время уборки и капустный лист Повесь-Чайник не всегда разрешал закладывать в котлы, если их количество превышало положенное. За варку картошки на поле или рыбы на разделочных плотах он сажал в кондей.
Поначалу к режимщику-буквоеду отправлялись ходоки от бригад с просьбой, хотя бы частично восстановить прежний рацион, все равно ведь добро пропадает! Но начальник таких ходоков почти не слушал и только бросал через плечо: — Не положено! — Если же его продолжали упрашивать: — Гражданин начальник! — то следовало неизменное: — Повесь на х… чайник! — и проситель умолкал как выключенный репродуктор. В дурацком, на первый взгляд, отклике был резон. Конечно же, нового начальника заглаза уже называли не иначе как "Повесь-Чайник".
Повесь-Чайник прижал заключенных в Галаганных не только по части питания, постепенно он отменил и все другие виды здешней "лафы". Например, уход с открытых работ в лагерь до истечения положенного по уставу рабочего дня, даже если дневная норма была выполнена, а продолжать работу было уже нельзя из-за наступившей темноты. Особенно явственно сказывались нелепости и прямой вред новых порядков на работе в лесу в зимнее время. Норму по повалу леса, рассчитанную умниками из Гулага на двенадцатичасовой день за каких-нибудь четыре-пять часов тусклого полярного дня можно было выполнить только при крайнем напряжении всех физических сил. Лесорубы в бригаде Пика начинали работать как только в сумерках рассвета можно было кое-как увидеть куда подает спиленная лесина. И в одних только телогрейках в самый жестокий мороз, почти без единого перекура, и работали так до поры, когда уже в сумерках вечера дневная норма была схвачена. Платой за это напряжение было право отправляться по своим баракам. Но запас мускульной энергии у работяг был к этому времени исчерпан уже настолько, что прежде чем идти в лагерь, лесорубы, чтобы немного отдышаться должны были с полчаса посидеть у костра. Работать же в этот день они не смогли бы и под угрозой расстрела.
Новый начлаг усмотрел в этом непорядок. Заключенный обязан работать не менее двенадцати часов в сутки. А если по каким-либо обстоятельствам работы производить нельзя, то он все равно должен оставаться на своем рабочем месте. Так гласит гулаговский Талмуд! Заключенные эту тенденцию ежовско-бериевского талмуда и таких начальников, как наш Повесь-Чайник, переводили фразой: "Мне не работа твоя нужна, а нужно чтобы ты мучился". Но это было верно лишь отчасти. Людоедская и меркантилистская тенденция в лагерях принудительного труда тех времен сочетались самым прихотливым образом, а иногда и вступали в противоречие друг с другом. Мучения заключенных рабов неизбежно оборачивались снижением отдачи их труда. Так получилось и в лесорубной прежде гремевшей бригаде Пика и почти во всех рабочих бригадах на нашем Галаганных. На работу в лес мы ходили теперь под конвоем — иначе как удержать там людей, когда они выполнили дневное задание? Заключенные и их конвоиры долго сидели у костра, ожидая полного рассвета — не валить же впотьмах лесину соседу на голову! Затем начиналась вялая работа и дневная норма была выполнена меньше, чем наполовину, когда снова темнело и продолжать повал было уже нельзя. Угрюмо сидя у костров, лесорубы ждали теперь команды "стройся" для следования в лагерь. Затем добрый час шли до лагеря — засчитывать время на ходьбу до места работы и обратно в рабочее время начальник запретил. С производственной точки зрения все это были весьма зловредные мероприятия, но букве и духу талмуда они соответствовали вполне. Поэтому, хотя совхозовское начальство тоже сразу же не полюбило Повесь-Чайника, сделать с ним оно пока ничего не могло. На занятиях кружков самодеятельности новый начальник обязал присутствовать дежурных надзирателей. На эти занятия разрешалось являться только тем их участникам, кто был непосредственно занят на предстоящей репетиции. Остальные пускай сидят по своим баракам. — Нечего тут любовь крутить! — заявил начлаг. В бараке КВЧ поселился унылый дух унтера Пришибеева, и активность галаганских кружковцев начала заметно снижаться.
С лагерной любовью Повесь-Чайник повел активную и планомерную борьбу. Он не только обязал надзирателей замечать и "брать на карандаш" пары, проявляющие склонность к подозрительно долгим разговорам, но и организовал слежку за ними при помощи специальных стукачей. Замеченных в грехе любви начальник вносил в особый "кондуит", который держал у себя на столе. Для попавших в этот кондуит мужчин резко увеличивалась вероятность уйти в горные лагеря с первым же этапом. От этого не спасало даже отличное умение играть на баяне или петь под гитару цыганские романсы. Даже самых лучших доярок и телятниц начальник переводил с работы на фермах в штрафную бригаду, если те крутили любовь. Всем заключенным было запрещено иметь хотя бы одну носильную вещь сверх положенного комплекта. Это тоже было придумано не самим нашим начальником, а куда более высокими по рангу составителями правил жизни в местах заключения. Однако Мордвин, которого все теперь вспоминали со вздохом, разрешал тем, кто работал на особо грязных работах, например, рыбникам или уборщикам навоза, держать в бараке смену для своей невообразимо уж грязной робы. Теперь же даже раздельщики рыбы сидели вечером на своих койках в набитом людьми помещении в той же пропитанной рыбьей кровью и насквозь провонявшей одежде, в которой они целый день работали на рыбном промысле.