Усадьба пастора - Хьелланн Александер Ланге


Александр Хьелланн

УСАДЬБА ПАСТОРА

Весна, казалось, никогда не наступит. Весь апрель дул северный ветер, по ночам были заморозки. В полдень, правда, солнце пригревало так сильно, что начинали жужжать большие мухи — впрочем, их было немного, — и жаворонок торжественно заверял, что настало настоящее лето.

Но жаворонок — самое ненадежное создание, какое только можно найти под небесами. Как бы он ни мерз по ночам, он забывал об этом при первом же солнечном луче. Поднявшись над полянами, он парил и громко пел, пока голод не напоминал ему о себе.

Тогда он медленно опускался, делая широкие круги, пел и в такт взмахивал крыльями. А совсем близко от земли он складывал крылья и камнем падал вниз — в вереск.

Чибис мелкими шажками разгуливал между кочек, покачивая в раздумье головой. Он не очень-то полагался на жаворонка и повторял свое осторожное: «Жди, жди! Жди, жди!» Дикие утки рылись в муравьиной куче, и старшая из них сказала, что весна не наступит, пока не будет дождя.

Даже в середине мая поля и луга еще оставались бурыми, и только кое-где на пригреваемых солнцем склонах зазеленела травка. Правда, если лечь на землю, можно было увидеть множество крошечных ростков — одни потолще, другие тоненькие, как зеленые штопальные иглы, — они с опаской поднимали голову над землей. Но над ними проносился леденящий северный ветер; их верхушки желтели, и по ним видно было, что им хотелось бы снова спрятаться поглубже. Да только это было невозможно, и вот они тихонько стояли и ждали, чуть-чуть подрастая под лучами солнца.

Оказалось, что утка была права: понадобился дождь. И, наконец, он пошел; сначала холодный, он мало-помалу становился все теплее, а когда он перестал, солнце засветило по-настоящему. Теперь его нельзя было узнать: оно грело с самого раннего утра до позднего вечера; поэтому и ночи стали теплыми и влажными.

Поднялась невероятная спешка. Все в природе запоздало, и сейчас задача была — наверстать упущенное. Набухшие почки лопались с тихим треском, и из них выглядывали листья; все ростки, маленькие и большие, заторопились. Они так быстро выбрасывали побеги то с одной, то с другой стороны, словно болтали зелеными ножками. Поляны запестрели цветами и сорняками, а поросшие вереском холмы по дороге к морю посветлели.

Только желтый песок на морском берегу не изменился. У него нет цветов, которые могли бы украсить его. Весь его наряд — трава волосенец. Поэтому вокруг нее песчинки собираются грудами, и длинная мягкая трава развевается на невысоких дюнах, подобно зеленым вымпелам, которые видны на взморье уже издалека.

Кулички-песочники бегали по берегу так быстро, что их мелькающие лапки напоминали обломок частого гребня. Чайки разгуливали у самой воды, и волны заливали им лапки. Они держались серьезно, шли, нахохлившись и выставив брюшко вперед, как пожилые дамы на грязной дороге.

Кривок в узких панталонах, черном фраке и белом жилете стоял, сдвинув пятки. Он кричал: «Пойду! Пойду!», делая каждый раз быстрый легкий поклон, фалды его фрака при этом сзади оттопыривались.

Выше, в вересняке, хлопала крыльями чибисиха. Весна застала ее врасплох, и она не успела выбрать для гнезда местечко получше. И вот она положила яйца прямо на плоской кочке. Это, конечно, было глупо, она это хорошо понимала. Но ничего уже нельзя было сделать.

Жаворонок над всем этим смеялся. Зато воробьи с ног сбились от спешки. Они были еще далеко не готовы. У некоторых не было даже гнезда, другие положили одно-два яйца. А почти все они раньше неделями сидели на крыше конюшни и болтали о погоде.

Теперь от рвения они просто не знали, за что приняться. Собравшись на большом розовом кусте у забора пасторского сада, они кричали, перебивая друг друга. Самцы надулись так, что перья у них торчали во все стороны. Хвосты они подняли кверху и стали похожи на маленькие серые клубочки с воткнутыми в них иглами. Они скатились с ветвей и стали прыгать по земле.

И вот двое из них набросились друг на друга. К ним устремились остальные, и все маленькие клубочки слились в один большой клубок. Он катался под кустом, с сильным шумом поднялся чуточку в воздух, а потом упал на землю и разбился на отдельные клубочки. Без единого звука клубочки разом разлетелись по все стороны, и минуту спустя в усадьбе пастора нельзя было увидеть ни одного воробья.

Маленький Ансгариус наблюдал за воробьиной битвой с живейшим интересом. Ведь для него это было грандиозное сражение с атаками и кавалерийскими схватками. Он изучал с отцом мировую историю и историю Норвегии, поэтому все происходившее в усадьбе для него превращалось в какое-либо военное событие. Когда коровы брели вечером домой, это приближались большие массы войск. Куры — это было ополчение, а петух был бургомистр Нансен.

Ансгариус был живой, подвижный мальчик. Он мог сосчитать свои годы по пальцам. Но он не имел ни малейшего понятия о расстоянии во времени. Поэтому он соединял вместе Наполеона, Эрика Кровавую Секиру и Тиберия. А на кораблях, проходивших мимо по морю, Торденскьельд сражался то с викингами, то с испанской Армадой.

В укромном уголке позади беседки он прятал красную палку от метлы — она получила имя Буцефала. Ансгариус очень любил скакать верхом на своем коне по саду с прутиком в руке.

Неподалеку от сада поднимался холм, поросший невысокими деревьями. Укрывшись здесь, Ансгариус-разведчик мог оглядывать ровные вересковые поляны и морскую ширь.

И не было случая, чтобы он при этом не открыл какой-нибудь опасности. Иногда у берега появлялись подозрительные лодки, или вот он заметил огромные отряды кавалерии, приближавшиеся так хитро, что казались одной-единственной лошадью. Но Ансгариус разгадал коварный план; он повернул Буцефала, помчался вниз по откосу, потом в сад и галопом влетел на двор. Куры подняли такой переполох, словно их собирались резать, а бургомистр Нансен взлетел прямо на окно рабочей комнаты пастора.

Пастор поспешил на двор и успел увидеть хвост Буцефала, между тем как сам герой уже исчез за углом конюшни, где он собирался подготовить оборону.

«Печально, что мальчик так необуздан», — подумал пастор. Воинственные развлечения Ансгариуса были ему не по душе. Он хотел, чтобы Ансгариус вырос таким же мирным человеком, каким был он сам. Ему было просто больно видеть, как легко мальчик схватывал и запоминал все, что касалось войн и сражений.

Иногда пастор пытался увлечь сына картинами мирной жизни народов древности или различных современных народов. Но он не имел успеха. Ансгариус придерживался написанного в учебнике, а здесь война следовала за войной, народы были лишь солдатами, герои шли вперед по колено в крови, — и тщетно пастор пытался пробудить в мальчике сочувствие к тем, в чьей крови они шли.

Иной раз пастору приходило в голову: не лучше ли было бы с самого начала занять молодую голову мирными мыслями и картинами, а не описаниями борьбы жадных до добычи королей и не рассказами о коварных убийствах и нападениях, которыми была полна жизнь наших предков. Но потом он вспоминал, что ведь и сам он изучал в детстве то же, что Ансгариус, следовательно, так и полагается. Ансгариус все равно вырастет мирным человеком — разве он сам не стал им?

— Все в руке господней, — сказал пастор с убеждением и снова принялся за проповедь.

— Папа, ты сегодня, кажется, совсем забыл о завтраке? — В дверях показалась белокурая головка.

— Да, Ребекка, ты права! Я действительно запоздал на целый час, — ответил пастор, выходя из своей комнаты.

Отец с дочерью сели за стол вдвоем. Ансгариус по субботам мог располагать своим временем как хотел, — пастор в этот день был занят своей проповедью.

Трудно было бы найти двух людей, больше подходивших друг к другу и связанных более глубокой дружбой, чем пастор и его восемнадцатилетняя дочь. Она выросла без матери. Но у ее мягкого, добросердечного отца было столько женственного в характере, что девушка, вспоминая бледное улыбающееся лицо матери, думала о своей утрате скорее с тихой грустью, чем с острой тоской.

И, с другой стороны, она, подрастая, все больше и больше заполняла пустоту, возникшую в душе пастора; и всю свою нежность, слившуюся после смерти жены с печалью и тоской, он перенес на юную женщину, выросшую у него на руках, и боль смягчилась, душу наполнило умиротворение.

Поэтому он почти заменил ей мать. Он учил ее познанию жизни в духе своих спокойных и чистых идеалов. Ограждать и оберегать ее нежную и тонкую душу от всего низменного, вносящего в мир тревоги и смятение, делающего жизнь опасной и трудной, — вот что стало лучшей из его жизненных целей.

Когда они стояли на холме возле усадьбы и смотрели на бурное море, он говорил:

— Взгляни, Ребекка! Такова жизнь: беспокойно снуют в этом мире люди, низменные страсти вздымают и низвергают утлую ладью и, наконец, выбрасывают на берег разбитые обломки. Лишь тот, кто оградит свое чистое сердце прочным валом, сможет противостоять буре, — и волны бессильно разобьются у его ног.

Ребекка прижималась к отцу: рядом с ним она чувствовала себя спокойной и уверенной. В его словах была такая ясность, что когда она задумывалась о будущем, ей казалось, будто впереди сияет свет. Он отвечал на все ее вопросы. Ничто не казалось ему настолько великим или настолько ничтожным, чтобы он не стал говорить с нею об этом. Они делились своими мыслями легко и просто, почти как брат и сестра.

Только одна тема представляла исключение. Со всеми другими вопросами она прямо обращалась к отцу. А здесь она шла кружным путем, обходя нечто такое, мимо чего она сама все же никогда не проходила.

Ребекка знала, как сильно горевал отец, и понимала, какого счастья он лишился. С глубоким состраданием следила она за изменчивыми судьбами влюбленных в книгах, которые она читала вслух в зимние вечера. Она угадывала сердцем, что любовь — источник величайшего счастья — может также причинить и жестокую боль. Но кроме несчастной любви существовало еще нечто другое — нечто страшное, чего она не понимала. В раю любви мелькали, как ей порой казалось, темные тени — униженные и позорные. Говоря о любви, иногда вместе с этим святым словом называли самый страшный позор и величайшее несчастье. Среди знакомых ей людей случалось временами такое, о чем она даже не смела думать; и когда отец сурово, но осторожно говорил об испорченности нравов, ей долгое время неловко было взглянуть на него.

Пастор замечал это и радовался. Какой чистой, какой невинной он ее вырастил! Он отдалил от нее все, что могло бы нарушить ее детскую невинность, и поэтому душа ее была подобна сияющей жемчужине, к которой не пристанет никакая грязь.

О, хоть бы она навсегда осталась такой, как сейчас!..

Пока он сам оберегал ее, ничто дурное не могло бы ее коснуться. Если же он уйдет из этого мира, то у нее ведь останется оружие для жизненной борьбы, которое он ей дал, и оно пригодится ей, когда пробьет час. А час борьбы, конечно, пробьет. Пастор смотрел на дочь взглядом, которого она не понимала, и говорил с глубокой уверенностью:

— Да, да, все в руке господней!

— Тебе сегодня некогда погулять со мной немного, папа? — спросила Ребекка после завтрака.

— Да нет, я, пожалуй, с удовольствием пройдусь. Погода чудесная, а я работал так усердно, что проповедь почти совсем готова.

Они вышли на каменные ступени главного входа, обращенного в ту сторону, где стояли остальные постройки. Усадьба пастора отличалась одной особенностью: проезжая дорога, которая вела в город, пролегала прямо через двор. Пастору это было не по душе, потому что он превыше всего ценил покой и тишину, а даже в этом захолустье на дороге в город чувствовалось некоторое оживление.

Но для Ансгариуса небольшое движение на дороге являлось постоянным источником волнующих ситуаций. Пока отец с дочерью стояли на ступенях и обсуждали, пойти ли им по дороге или через вересковую поляну спуститься к берегу, юный воин взбежал по склону наверх и бросился на двор. Он раскраснелся и запыхался. Буцефал скакал галопом. У самых дверей дома Ансгариус остановил своего коня таким сильным рывком, что в песке остался глубокий след. Размахивая мечом, он закричал:

— Они мчатся сюда! Они мчатся!

— О ком ты говоришь? — спросила Ребекка.

— Фыркающие вороные кони и три боевые колесницы, полные вооруженных воинов.

— Что ты болтаешь! — строго сказал отец.

— Едут три коляски, в них люди из города, — сказал Ансгариус, смущенно улыбаясь, и слез со своего коня.

— Пойдем домой, Ребекка, — сказал пастор. Но в ту же минуту на холм рысью взбежали первые лошади. Здесь, конечно, не было фыркающих коней. И все же залитые солнечным светом коляски, выпорхнувшие на дороге одна за другой, а в них веселые лица и яркие краски одежды, — все это представляло собой красивое зрелище. Ребекка невольно остановилась на пороге дома.

В первом экипаже на заднем сиденье разместились пожилой господин и дородная дама, а на переднем — молодая дама и господин, который в эту минуту встал и, извинившись перед дамой на заднем сиденье, повернулся лицом вперед и стал смотреть мимо кучера.

Ребекка засмотрелась на него, сама того не замечая.

— Как здесь чудесно! — воскликнул молодой человек.

Усадьба пастора стояла на крайнем холме возле самого моря, и перед тем, кто поднимался на двор, сразу открывался широкий синий простор.

Господин на заднем сиденье слегка наклонился вперед:

— Да, здесь действительно красиво. Меня радует, господин Линтцов, что вы столь высокого мнения о нашей своеобразной природе.

В эту минуту глаза молодого человека встретились с глазами Ребекки. Она мгновенно потупилась. А он остановил кучера и воскликнул:

— Давайте остановимся здесь!

— Погодите, господин Линтцов, — сказала дама с улыбкой. — Это не годится: здесь ведь усадьба пастора.

— Ну так что же! — весело воскликнул молодой человек, спрыгивая с коляски.

— Не правда ли, — обратился он к сидевшим в других экипажах, — здесь неплохо передохнуть!

— Да, конечно! — раздался хор голосов, и молодые люди тотчас же стали выходить из экипажей.

Тогда господин на заднем сиденье встал и серьезно сказал:

— Нет, друзья мои! Расположиться здесь, у пастора, с которым мы незнакомы, ни в коем случае нельзя. Еще десять минут, и мы будем у ленсмана, а у него привыкли к визитам посторонних.

Он уже собирался дать кучеру знак ехать дальше, но в дверях дома показался пастор и радушно приветствовал путников. Он узнал консула Хартвига — самого могущественного человека в городе.

— Если бы вам угодно было остановиться у меня, это доставило бы мне большое удовольствие. И я смею уверить вас, что такой вид, как здесь…

— О нет, дорогой господин пастор! Вы слишком добры. Мы не вправе воспользоваться вашим любезным приглашением. И я прошу вас также извинить этих сумасбродных молодых людей, — сказала фру Хартвиг, но и сама она уже не очень-то верила, что ей удастся побудить своих спутников ехать дальше, когда увидела, что ее сын, ехавший во второй коляске, и Ансгариус уже увлечены разговором, как добрые приятели.

— Но я вас уверяю, фру, — ответил пастор с улыбкой, — что и я и моя дочь были бы очень рады столь приятному нарушению нашего одиночества.

Господин Линтцов с торжественным поклоном открыл дверцу экипажа, консул Хартвиг посмотрел на свою жену, а она на него, пастор подошел и повторил свое приглашение, и в конце концов они, полусопротивляясь, полусмеясь, покинули экипажи и последовали за пастором в просторную комнату, выходившую в сад.

Здесь возобновились извинения и представления. Компания состояла из детей консула Хартвига и их нескольких друзей и подруг, а прогулка была, собственно, предпринята в честь друга старшего сына консула — Макса Линтцова, приехавшего на несколько дней погостить у Хартвигов.

— Моя дочь Ребекка, — представил пастор. — Она хочет позаботиться о том, чтобы, пусть очень скромно…

— Нет, нет, господин пастор! — прервала его экспансивная фру Хартвиг с жаром. — Это уж слишком! Правда, неисправимый господин Линтцов и мои сумасбродные сыновья настояли на своем, и мы вторглись в ваш дом. Но от последних остатков своей власти я во всяком случае не откажусь. Об угощении позабочусь я сама. Пойдите-ка, господа, — обратилась она к молодым людям, — и принесите из экипажей свертки с провизией! А вы, дитя мое, конечно должны повеселиться с молодежью. Предоставьте мне заниматься хозяйством, я ведь к этому привыкла.

Дальше