На этом аудиенция была закончена.
Не понравился отроку Лорис-Меликову этот пышный дворец у Цепного моста. Ох как не понравился!
Конюшня
В Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров можно было получить весьма сносное образование, а можно – никакого. Последнее даже и к лучшему, как втайне считал основатель его великий князь Николай Павлович, будущий император всероссийский, но в пору устройства Школы о царской короне не помышлявший и грезивший больше о славе полководца. Младший его брат Михаил, следующий шеф Школы, когда императору стало не до детища своего, был, в общем-то, того же мнения. А въяве так считал директор школы генерал-лейтенант барон Константин Антонович Шлиппенбах – гвардеец до мозга костей. Константин Антонович полагал, что лицо, усердно занимающееся науками, никогда не может быть хорошим фронтовым офицером. Может, и справедливо полагал. Так ведь и не вышло никакого офицера из юнкера Семенова 2-го Петра, хотя тот блестяще сдал экзамены не в четвертый, а сразу в третий класс и был первым учеником во все годы своего обучения. Он потом станет великим ученым, географом, статистиком, биологом, минералогом, его экспедиции 1856 и 1857 годов на Тянь-Шань прославят отечественную науку, и в ознаменование 50-летия сего научного подвига к фамилии его будет прибавлено – Тян-Шанский[4]. Но роты такому особенно на параде не доверишь. Мало того, что близорук, еще и рассеян. И из Плещеева Алексея никакого офицера не вышло – так и бросил Школу, недоучившись, в университет ему, видите ли, захотелось. А там стишки, социализм, тайные какие-то общества – и вот вам: суд, смертная казнь и – в замену ей по милости государя императора – солдатская лямка. А Константин Антонович предвидел такой конец и предупреждал Плещеева Алексея. И все же скорбел добрый генерал по такой участи несостоявшегося гвардейца – славный был юноша Плещеев и из хорошей родовитой семьи[5].
Однако ж конец 30-х годов – эпоха странная. Застой, конечно, и в целом людская жизнь вполне вписывается в формулу: «Сегодня было как вчера, а завтра будет как сегодня». Это в целом, а в частности застойные времена чрезвычайно чувствительны к оттенкам и тихим, неслышным веяниям. А веяло просвещением. Хотя бы внешним его подобием. И вот именно барону Шлиппенбаху выпало преобразовывать Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. В 1838 году вместо двухлетнего ввели четырехлетний, расширенный за счет введения новых предметов курс обучения, были приглашены и новые преподаватели, отмеченные доброй, благонадежной репутацией, а сама Школа переехала в новое обширное помещение у Измайловских рот.
Михаил Лорис-Меликов поступал в Школу на второй год после ее преобразования. Экзамены он сдал превосходно – особенно первый, по русскому языку. Учитель Прокопович был чрезвычайно растроган такими знаниями и чутким слухом юноши из инородцев. Умных людей всегда радует, если кому-либо удается разрушить их заведомо предвзятое о себе мнение. Цифру «12» пылкий Николай Яковлевич влепил в зачетный лист с таким восторгом и так жирно, что чуть было кляксу не посадил на важный документ. Надо же, «Горе от ума» знает и сам привел пример к однородным членам – «с чувством, с толком, с расстановкой»!
Другие экзамены после такого славного начала прошли легко, и с общим баллом 98 Лорис-Меликов Михаил был зачислен в четвертый класс в эскадрон кавалерийских юнкеров. Классы в школе шли почему-то в обратном порядке, не с первого по четвертый, а, наоборот, с четвертого по выпускной первый.
Юнкера старшего класса встретили новеньких не так ласково, как учитель Прокопович. Как водится во всех закрытых мужских учебных заведениях, будь то Пажеский корпус или затерявшаяся в глухих степях Малороссии бурса, вновь поступившие с первого же дня подвергаются мучительнейшим испытаниям.
На второй или третий день жизни в школе юнкер Лорис-Меликов в некоторой задумчивости бродил по огромному рекреационному залу. Все здесь пахло недавним ремонтом, то есть штукатурной сыростью, паркетным воском, свежеструганым деревом, а главное, как во всех казенных, только что отремонтированных помещениях, – неуютом. Новая юнкерская форма тоже издавала грубоватый запах неношеного сукна, была тесна и колюча и никак не давала почувствовать себя свободно. Посему и мысли посетили юнкера неуютные. Он вдруг понял, что вместо вольной университетской жизни, которая проехала мимо него, он заключен в казарму на целых четыре года, строгий барон Шлиппенбах давеча в своей приветственной речи дал понять, что спуску никому не будет, здешние дежурные офицеры умеют натягивать вместо лайковых перчаток ежовые рукавицы… Неистовый рев прервал его печальные мысли.
С другого конца зала с неумолимой скоростью неслась, скользя по паркету, на новичка целая группа крепко взявшихся за руки старших юнкеров. Это называлось «нумидийским эскадроном», и горе зазевавшемуся! Бежать от него некуда, но Миша был уже опытен в таких делах. Он разбежался, набрав скорость, и ринулся навстречу, норовя попасть между слабыми звеньями эскадрона. Прорвать эту цепь ему не удалось, но эскадронцы оценили смелость новичка, подняли на руки и стали подбрасывать как триумфатора. Миша и здесь был бдителен и понял, что со второго или третьего броска его непременно уронят и надо умудриться не упасть, а спрыгнуть на ноги.
Он думал, что теперь-то уж от него отстанут. Черта с два! Этою же ночью в спальню кавалеристов четвертого класса ворвался, накрытый для устрашения простынями, все тот же «нумидийский эскадрон» из низкорослых юнкеров, оседлавших будущих кавалергардов, и стал поливать ничего спросонья не понимающих мальчиков холодной водой. Впрочем, среди них Миша успел разглядеть однокашника из пехотной роты. На следующий день он подкараулил пехотинца в тихом уголке, зажал его там и стал учить уму-разуму, как то проделывалось в свое время в интернате Лазаревского института.
Участие Ивана Хлюстина, единственного новичка, в «нумидийском эскадроне» объяснялось просто: в третьем классе учились два его старших брата – отпетые удальцы, гроза маменькиных сынков, каковых в Школе было немало: большинство юнкеров очутилось здесь после балованной жизни в богатых поместьях в глубине России. После науки, преподанной Хлюстину 3-му, от Лорис-Меликова отстали, а потом, выросши через год из детских забав, звали за собою в предприятия посерьезнее – в кутежи по злачным местам Петербурга.
Изобретение «нумидийского эскадрона» приписывали юнкеру выпуска 1834 года Михаилу Лермонтову, но Лорис-Меликов этому не очень верил – в коридорах Лазаревского института подобные эскадроны были не в диковинку. Лермонтов же в тот год был в чрезвычайной моде, и Мише однажды зимой показали его на улице. Поразил взгляд, не подпускающий к себе. И на душе остался неуютный осадок, будто осадили за бестактность. И много-много лет спустя, когда в Школе возьмутся за организацию лермонтовского музея и генерал-адъютант Лорис-Меликов пожертвует сто рублей, его кольнет неясным стыдом, будто откупился от того рассеянного взгляда вскользь.
Город зачитывался «Бэлою» и «Фаталистом», только что напечатанными в «Отечественных записках», спорил о «Думе», не понимая, как отнестись к этой странной характеристике поколения, а в Школе юнкера, высунув язык, переписывали друг у друга проказливые стихи некоего Майошки[6] из позабытого рукописного журнала «Школьная заря». Лорис-Меликов чуть не наизусть выучил «Гошпиталь» – об уморительных похождениях блудливого юноши, не ведая того, что судьба не раз еще столкнет его с героем проказливой поэмы князем Барятинским[7]. Александр Иванович будет над ним командиром в отряде, собранном против Шамиля, а потом достигнет фельдмаршальского чина, станет наместником императора на Кавказе, так что много ему служить под началом этого героя. Но каждый раз, видя маленького ростом, изящного фельдмаршала, даже и при всех орденах в полной парадной форме, Лорис делал над собою хоть и легкое, но усилие, чтоб не сорвался с языка вечно на его кончике вертящийся стишок «Князь Б., любитель наслаждений». Отличая Лорис-Меликова, князь каждый раз поминал братство выпускников Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, но об однокашнике своем Михаиле Лермонтове, по прозвищу Майошка, сам не заговорил ни разу. Но как-то молоденький адъютант фельдмаршала, недавно выпущенный из Школы, вызвал-таки князя на откровенность.
– Ну что я вам скажу, в юнкерах он мало отличался от других – такой же шалый, как мы все тогда были. Иногда только впадал в задумчивость, так что никого не видел пред собою. А офицер из него вышел никудышный, хотя и храбр был отчаянно. Так ведь в нашем деле одной отвагой не возьмешь – дисциплина нужна-с, дисциплина. Из литераторов один разве граф Лев Толстой отменным был офицером.
– А вы и Толстого знали?
– Немного, он года два служил на Кавказе. Вот у аула Шали на рубке леса и довелось с ним познакомиться. Он артиллерист был, кажется. Вы почитайте его кавказские рассказы. Там и обо мне есть.
Так и увел разговор о Лермонтове. Толстого же – в кавказскую пору всего лишь юнкера, выслужившего чин прапорщика, – князь, будучи уже генералом, едва ли мог различить в офицерской толпе, но льстили ему несколько строк о себе в «Набеге». Князь был тщеславен.
После гибели Лермонтова поднялась новая волна увлечения поэтом, и юнкера стали уже всерьез читать и стихи, и «Героя нашего времени», а листки с его юнкерскими шалостями передавали младшим. Интерес к такого рода сочинениям исчерпывается быстро, тем более что в Школе уже почти никого не осталось, кто помнил бы автора. Разве что полковник Андрей Федорович Лишин, при Лермонтове дежурный офицер, а ныне командир роты гвардейских подпрапорщиков, то есть пехотинцев. О нем, кстати, ходил лермонтовский стишок:
Лишин относился к военной службе как к высочайшей святыне, всякое отклонение от формы воспринимал как личное оскорбление и не только подпрапорщиков гонял в хвост и в гриву, но и юнкерам от него доставалось. Добрейший и усерднейший Андрей Федорович никак не хотел верить, что великий поэт Лермонтов и воспитанник Школы 1834 года выпуска – одно и то же лицо.
– Нет, нет-с, никак такого не может быть. Юнкер Лермонтов был чрезвычайно неудовлетворительного поведения и даже курил табак! Никогда не поверю, чтобы столь дурной юноша с порочными наклонностями мог стать автором поэмы «Демон» и других сочинений, известных всей России. Да вот же-с, служит у нас дежурный офицер поручик Лермонтов – даже не родня поэту. И юнкер тот тоже небось однофамилец.
Так он и остался при своем непреклонном убеждении.
Учился Лорис-Меликов легко, рассеянно и незаметно. Он схватывал объяснения на лету, а сообразительность быстро увязывала обрывки услышанного, если случались провалы в последовательном курсе. Так что к концу жизни, строго оценивая вольготную свою юность, он счел, что образование в Школе получил кое-какое, и во многих вопросах долго оставался дилетантом.
Интерес к наукам возникал лишь вспышками. Во втором классе курс минералогии читал горный инженер Иванов. Впрочем, читал – слишком сильно сказано. Он приходил в класс с ящиками, наполненными коллекцией минералов, садился за кафедру, вынимал какую-либо книгу и целиком погружался в нее, следя лишь за тем, чтобы ученики не шумели. Ящики эти живо напомнили такие же, какими гордился когда-то тифлисский жилец Василий Васильевич. Лорис-Меликов попросил как-то Иванова показать ему коллекцию, и несколько уроков Иванов с жаром рассказывал о природе образования камней, об отличиях кавказских минералов от уральских и массу других интересных вещей исключительно одному Лорис-Меликову.
Курс всеобщей истории был прослушан весь безо всяких упущений. А иначе и невозможно. Шакеев, преподаватель этого предмета, вел свои лекции таким образом:
– В те времена, когда юнкера Лорис-Меликов и Нарышкин еще не играли в карты под партою, в Англии явилась незаурядная личность по имени Оливер Кромвель…
Любил же Лорис-Меликов русский язык, потому что Николай Яковлевич Прокопович не обременял их правилами, раздав программки к экзамену, а на уроках с почти юношеским увлечением читал им вслух сочинения друга своего и товарища по Нежинскому лицею Николая Васильевича Гоголя, предавался воспоминаниям о школьных забавах писателя, и с большим азартом комментировал малороссийские легенды в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», и о самой Диканьке рассказывал, и об украинских базарах – совсем не таких, как в Петербурге и вообще в России. В старших классах Прокоповича сменил поэт Александр Александрович Комаров, который самого Пушкина знавал и показывал альманах «Северные цветы» за 1832 год, где Пушкин напечатал комаровские стихотворения «Ночь» и «Маша». Лучших воспитанников Комаров приглашал к себе домой в субботу на «серапионовские вечера», где бывали все литературные знаменитости. Впрочем, Лорис-Меликов, хотя и был зван однажды, так посетить их, к будущей злой на себя досаде, не удосужился – интересы его в то время были довольно далеки от отечественной словесности.
Правда, не так, как ему самому это казалось.
На выходные он устремлялся вместе с товарищем своим Александром Нарышкиным на Грязную улицу, в дом Шаумяна, где втроем снимали они маленькую квартирку. Третьим был Николенька Некрасов – личность во всех отношениях замечательная. Познакомился с ним Лорис-Меликов в первый же год своей столичной жизни в пансионе профессора Беницкого, где его тифлисский приятель Самуил Панчулидзев готовился к поступлению в Школу, а Некрасов подрабатывал репетиторством.
– Несостоявшийся коллега, – представился тогда Николенька. Оказывается, отец отправил Николеньку в Петербург поступать как раз в их Школу, но упрямый сын не пожелал себе казарменной будущности и поступил вольнослушателем в университет, за что был отлучен отцом от всякой помощи.
– Свобода дороже. Я, юноша, человек избалованный, к роскоши привык. А что роскошнее свободы?
Парадокс этот чрезвычайно озадачил юнкера. Он уже хлебнул строгостей воинской жизни, командир эскадрона барон Каульбарс каждый раз, отправляя на гауптвахту не то что за шалость – за незастегнутый крючок у жесткого ворота, внушал:
– Гвардия – это образцовый порядок.
И уже через полгода от этого порядка захотелось на волю. Поскольку о воле теперь можно только вздыхать, в избранника свободы Лорис вглядывался с завистливым любопытством и дружбы с ним не порывал. И когда подвернулась эта квартирка для вольной жизни, вспомнил о Некрасове и взял его в компанию.
Общую квартирку их Николенька быстро привел в беспорядочный поэтический вид. Повсюду валялись журналы, листы с набросками незавершенных рассказов, водевилей, стихов и все это корявым, неряшливым почерком. Правда, был уголок на письменном столе, где с большою аккуратностью содержалась текущая работа – гранки журнала «Пантеон русского и всех европейских театров» и «Литературной газеты», издававшихся Ф. А. Кони[8], где Некрасов служил корректором и печатал рецензии и стихотворения свои. Корректорскую работу Николенька называл барщиной, а труды для печати – оброком. Впрочем, что барщина, что оброк денег приносили мало, не больше, чем присылали родители Лорис-Меликову и Нарышкину, так что в бедности они были равны и беспечны.
– Барин мой Федор Алексеич – бедный, сам еле концы с концами сводит, но вот к праздничку дал на угощенье, – говаривал Николенька и выставлял на стол бутылку вина, хлеб и ветчину.
Дня три приятели не ведали забот, квартирка наполнялась самыми разнообразными личностями, щедро зазываемыми Николенькою, – петербургские типы, изучать их – одно наслажденье… А на четвертый «петербургские типы» бесследно исчезали, и Николенька подводил итог:
– В кармане – вошь на аркане, господа.
Господа юнкера выскребали последнюю мелочь, оставляли ее Некрасову на пропитание и, понурые, брели в Школу, где был им все-таки стол и дом. А как доживал неделю Николенька – одному Богу известно. Но вид у него всегда был беспечный и беззаботный. Один только раз Лорис застал своего друга в состоянии несколько странном. Лорис явился на квартиру в неурочный час. Николенька сидел у печки и с остервенением рвал какую-то брошюрку, не поддающуюся гневному его разрыву. Еще несколько таких же лежали рядом. «Н.Н. Мечты и звуки» было написано на обложке. Застигнутый врасплох, Николенька выдавил из себя усмешку: